Текст книги "Нетландия. Куда уходит детство"
Автор книги: Тимоте Фомбель де
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Х
Я шел вдоль обрыва, и вдруг откуда-то снизу пахнуло теплом. Я натянул поводья и остановил коня. Мох и трава заколыхались, хотя день был тихий, безветренный. Я подошел ближе. Тепло поднималось откуда-то из-под камней, лежащих у стены обрыва. Будто бы там, под камнями, была пустота, наполненная паром. Я лег на землю, прижался глазом к щели среди камней и увидел, что внизу находится комната ребенка.
Потерянная комната прямо у меня под ногами.
Я посмотрел на неубранную постель. В ней давно никто не спал. Ребенок улетел. Его комната спала под покровом пыли. Я бы не решился войти туда, чтобы не нарушить царящего там беспорядка.
Я давно догадывался, что под всеми известными нам континентами образуется новый, огромный, который временами будоражит наши жизни, даже если мы давно выросли. В такие дни расплавленное детство стекает лавой по склонам или разрушает землетрясениями города. Я не просто так пустился в это приключение. Я искал опушку потерянной страны, которую легко узнал бы по ее особенному свету.
Подземный общий континент не знает ни границ, ни временных пределов. Однажды я прочитал, что Овидий во времена императора Августа играл в шарики орехами – зимой мы с братьями делали то же самое, сидя на холодном плиточном полу. А Ингмар Бергман в шесть лет всем говорил, что его похитили владельцы цирка. Но ведь и меня тоже! Я до сих пор могу в подробностях описать красные и желтые полосы шапито, вот только не помню точно, томился ли вместе со мной в заточении мальчик по фамилии Бергман. Казалось, что в каждом уголке этой нашей общей страны можно было встретить старого знакомого. Что же до тех, кто сбился с пути и не хочет вспоминать дорогу обратно – мне их жаль, им остается только рыться в карманах в поисках конфеток для малышей.
Они забыли детство. Забыли полночный шепот между ярусами двухэтажной кровати:
– Ты спишь?
– Да.
Я вспоминаю детскую, какой она бывала в дни каникул. В ней царил тогда абсолютный, идеальный беспорядок. Смешение форм и материалов. Нечто среднее между хижиной, полем битвы и шхуной. Гнездо, образовавшееся под тяжестью птицы, умятое ее движениями и слепленное испариной ее тела. Гнездо с парусами для выхода в море. Стихийная архитектура леса. Моя комната представляла собой настоящий запутанный клубок, в котором взрослым было ни за что не разобраться.
Здесь с самого рассвета ткалось полотно моих игр, и я был убежден, что каждая вещь в комнате находится на своем месте. Тут ничего нельзя было переставлять и двигать. Хаос защищал меня от мелькания часов. То был порядок примитивный, доисторический. Я до позднего вечера отгонял от себя бегущие часы: придумывал истории и строил замки из простыней, невидимых и невесомых. Пижама служила скафандром, и я хотел сохранить ее навсегда. Если братья или сестренка пытались ко мне присоединиться, я общался с ними замедленными жестами аквалангиста, складывал вместе большой и указательный пальцы. Все в порядке… Входите, но только очень осторожно… За ними закрывались каменные ворота, и они медленно вплывали в морскую бездну.
Позже комната снова преображалась. Она становилась неприступна. Стоящие снаружи могли подумать, что внутри рождается великан. К двери мы придвигали сундук, чтобы никто не мог войти. В комнате что-то творилось: от вибраций сотрясались стены. Отсюда доносились крики и хруст костей. Тут шла война. Соседи у себя за окнами оглядывались и обращали взоры в нашу сторону. Они прекрасно слышали: приближается гроза.
Наконец, с трудом прокладывая путь, в комнату врывалась мама и обнаруживала на ковре пейзаж Аустерлица, разбросанные тут и там мальчишеские тела, истерзанные битвой и утопающие в подушечных сугробах.
Воскресным вечером всегда оставалась надежда на чудо.
В тот час, когда казалось, что все пропало и больше невозможно противиться течению времени, когда мы были вынуждены смириться с тем, что больше ни игра, ни выдумка не смогут отделить нас от утра понедельника и школы, – в этот самый миг вдруг возникал чудесный аромат, который заставлял нас потихоньку выбираться из комнат и прислушиваться.
Такое чудо случалось с нами два-три раза в год.
Я направлялся к кухне, по дороге бросив взгляд на старые часы, висящие в столовой. Отец их переделал, оставил один лишь голый механизм и добавил два свинцовых груза для поворота барабана, которые отлил в консервных банках. Часы показывали шесть.
Через секунду я стоял на плитке кухонного пола. Отец сидел перед огнем и смотрел, как в печи пекутся перепелки. Двенадцать перепелок, которые служили предзнаменованием события куда более грандиозного, чем они сами.
Отец наш становился в этот миг волхвом, способным задержать бег времени.
Сначала он вертел перепелок над огнем, чтоб опалить остатки перьев – вот этот едкий запах мы и чувствовали на другом конце квартиры. А теперь они запекались в глубине печи, отражаясь, как в зеркале, в луже растопленного масла и жира.
Отец неподвижно сидел перед ними, совсем как те дети, с которыми мы познакомились в Африке: они всегда толпились перед очагом и с интересом смотрели, как вращается вертел над огнем. Отец был верен рецепту «из телевизора» и никогда не оставлял без внимания то, что готовит. Он нес караул.
Я стоял на пороге несколько секунд, дожидаясь, пока мы с отцом встретимся взглядом: мне надо было убедиться, что все это мне не снится, – и только после этого выбегал из кухни. Мне хотелось первым разнести благую весть. Что-то будет!
Немного позже, в тот час, когда все дети мира приводили комнату в порядок и собирали на завтра портфель, когда никто не смел уж больше ни на что надеяться, мы покидали Париж в оранжевом микроавтобусе и мчались навстречу общему потоку тех, кто возвращался в город.
Дорога впереди была свободна. Мы не сводили глаз с заката: солнце садилось справа от дороги. Чтобы замедлить его падение, отец прибавлял газу.
За мгновенье до заката мы медленно въезжали в лес Фонтенбло. Я прижимался лбом к стеклу. Стояла осень или, может быть, весна, и это было воскресенье, вечер. Мы парковались на каком-нибудь пустынном пятачке. Перепелки лежали у нас в рюкзаках, завернутые в несколько слоев серебряной бумаги.
Мы поднимались гуськом среди камней и серых буковых стволов и через заросли папоротника шли на луч света, который служил нам ориентиром. Наконец забирались на самый верх. Вот тут-то мы и застигали солнце: розово-золотое, оно падало в сосны. Еще нас поджидал здесь плоский камень.
Мы хватали руками перепелок, еще горячих, и молча вгрызались в них зубами, жадно поглощая одну за другой. Наши руки и лица блестели под лиловым небом. Мы были первобытными детьми, устроившимися на ковре из хвои.
Но очень скоро тень и холод накрывали лес. Мы скакали по камням, чтобы урвать еще немного времени. Родители, похоже, не спешили. В Париж необходимо было вернуться до полуночи. Я смотрел на них, и они казались мне какими-то даже чересчур спокойными – просто смотрели вверх, на первые звезды, и мне на ум вдруг приходила сказка про Мальчика-с-Пальчик. Я наблюдал за ними. В их спокойствии было что-то уж слишком прекрасное. Неужели они задумали бросить нас здесь одних?
Дикие звери наверняка бродили где-то поблизости, их приманили косточки перепелок. Но все же мы скакали веселее прежнего. Эхо наших голосов придавало храбрости. Эхо голосов, а еще – та уверенность в собственных силах, которую порой внушает ночь.
Не так уж много в жизни радостей, подобных этой. И я готов поклясться: в эти воскресенья среди сосен мы не прыгали – летали. Если бы кто-нибудь тогда спросил меня, где я живу, я бы ответил, как Питер Пэн: второй поворот направо, а дальше прямо до утра.
XI
Я почти ничего не помню, и все же существует место, где все это хранится, как живое. Детство живет не в памяти. Оно сохраняется прямо внутри, в нашей плоти и крови. Даже если оно причинило нам боль, даже если мы ополчились против него, все равно мы слеплены из детства и всю жизнь живем, прислонившись спиной к его сумрачным стенам. Детство – это все, что есть у тех, про кого говорят, что детства у них не было.
Я до сих пор чувствую, как движется внутри меня детское тело. Это тело никогда не останавливается, будто крошечная мельница, которую вертит чья-то незримая рука. Ребенок с синими губами, который час за часом не вылезает из воды. Ребенок, уснувший на чемодане. Ребенок, что проснулся в спящем доме и одевается один. Ребенок, который мчится, расставив руки и подставив спину ветру. Ребенок, потерявшийся на улице. Ребенок-клоун. Ребенок, который ест. Ребенок, которому больно. Ребенок, который пишет. Ребенок, бегущий вперед. Ребенок, спрятавшийся так удачно, что все о нем забыли. Ребенок, говорящий сам с собой. Ребенок, плачущий сам с собой. Ребенок, склонившийся над своей разбитой коленкой. Ребенок, которому жарко. Ребенок, волочащий за собой сухое дерево. Ребенок под дождем. Ребенок, у которого на ногах так много грязи, что под ней не видно резиновых сапог. Ребенок, улыбающийся от усталости. Ребенок, летящий под гору на велосипеде, еле удерживающий внутри безумный крик. Ребенок, которому рассказывают сказку. Ребенок в туфлях на высоком каблуке. Ребенок, дрожащий от холода. Ребенок в свете солнца. Ребенок, от нетерпения подгоняющий время.
Даже ночью тело ребенка никогда не останавливается совсем. Если долго смотреть на то, как он спит, можно заметить, что под кожей у него пробегает рябь вроде той, которая поднимается на море при отливе. Его обтекают сны, он сосредоточен на них, словно пилот. Он путешествует.
Только в одном-единственном случае ребенку приходится покинуть тело: когда он читает. Тело читающего ребенка превращается в груду одежды, брошенной как придется. Раскрытая книга лежит на ковре, а куча одежды валяется рядом, соскользнув с кровати или подперев ногами стену. Он читает. Куда он запропастился?
– Ты тут? Ты меня слышишь?
В комнате никого нет. Ребенок сейчас далеко отсюда, в теле гораздо более просторном, где-то в волнах, там, куда нам не дотянуться.
Мне каждый раз требовалось немало времени, чтобы вернуться на землю. Когда я закрывал книгу, меня звали откуда-то снаружи, а я оставался на кровати, оглушенный, ошарашенный. Но вот я вставал и чувствовал, что мне стало тесновато в этой коже и в этом мире. Я делал шаг, потягивался – и оболочка моя трещала по швам. Мне приходилось заново находить равновесие. Я спускался по лестнице и не видел, что за спиной у меня выросли два бумажных крыла.
Я помню, как хранилась в секрете зимняя белая кожа. Тело пряталось под толстым слоем шерсти. Только покрасневший нос и два глаза выглядывали в щель между шарфом и шапкой.
А по вечерам над ванной вырастало облако. Нам говорили:
– Мойтесь и вылезайте!
Но когда тебе четыре, хочется раствориться в воде, исчезнуть. Ведь и в самом деле в этом густом тумане я уже не вижу собственных рук и ног. Я пропадаю.
Чтобы это самое тело не улетучилось, меня необходимо было вырвать из пара, завернуть поплотнее в полотенце и бросить на кровать. Тогда я буду притворяться мертвецом, забальзамированным мылом.
Я стану ждать весны. Стану ждать лета.
Лето длилось целую жизнь. Оно было взрывом свободы. Огромным костром, в который швыряли все прочие времена года – посмотреть, что от них останется. От них не оставалось ровным счетом ничего.
Летом стиралась граница между телом и душой. Они сливались воедино и, казалось, были сделаны из одной и той же гибкой древесины – возможно, из ореха, как рукояти наших луков. Мечтал и размышлял в такое время не только лоб, но и ладонь, и грудь. Я весь сгорал на солнце. Кожа окрашивалась в красный. Я становился алым, как орифламма – флаг средневековых королей. Я изнурял себя и расшибался в кровь. Желания мои были сравнимы с жаждой, а тело было неразумно и еще спокойно обходилось без зеркал.
Мне это тело казалось бессмертным, несмотря на то что через дорогу от дома было кладбище, а на нем – могила маленького мальчика, вокруг которой мы часто собирались. Все мы, четырнадцать детей, садились в круг на этом острове, усеянном останками далеких предков. Колеса наших великов, уложенных в траву, еще крутились вхолостую там, за кладбищенской оградой. Для описания возраста умерших малышей в латыни есть особенное слово для надгробий: annuculum – кусочек года. Наш ребенок, к которому мы приходили на кладбище, прожил даже меньше, чем annuculum.
Это был наш дядя.
Я не мигая смотрел на бабушку и деда, которые приводили нас сюда, и даже не вполне узнавал их в эти минуты. Мы слышали, как дед произносит имя сына. Он разговаривал с ним. А у бабушки лицо вдруг становилось таким печальным и безвольным, каким я больше никогда его не видел. Мы стояли с ними рядом столько, сколько было нужно, наш маленький боевой отряд, дети-партизаны, живые и невредимые, во что бы то ни стало намеренные продолжать сражаться в лесах и у реки во имя этого безымянного солдата.
До десяти лет знакомых мертвецов у меня больше и не было. Вот еще одна причина, по которой первые годы остались в моей памяти светлой поляной, не омраченной тенями. Один-единственный раз я вместе с братьями ждал в машине, пока родители ходили почтить память одного умершего старика. Это был дядя Альбер, чемпион по старости: ему было семь лет, когда умер Виктор Гюго, а сам он умер сто лет спустя и был при этом как две капли воды похож на великого писателя перед смертью. Мы сидели в машине. Отец оставил «дворники» включенными. Альбер, по-видимому, лежал наверху, на синем кабинетном диванчике, в глубине коридора. Я очень жалею, что не поднялся тогда и не взглянул на его закрытые глаза.
На тот момент это было мое самое близкое знакомство со смертью. И вдруг началось: смерть посыпалась со всех сторон, как ветки и листья в ветреный день на лесной дороге.
В то время, когда произошли мои первые смерти, я как раз открывал для себя великий кавардак любви и начинал осознавать свое тело. И то и другое сразу – это был перебор. Рушились мои надежды на мирное существование, пробилась брешь в решетке ограждения. Узнав любовь и смерть, я в то же время узнал законы мироздания – всего, что окружало меня с самых первых дней. До поры до времени их от меня таили, но теперь, открыв их для себя, я не был разочарован: все это я предчувствовал уже давно и теперь сдавал оружие и капитулировал.
Я никогда не пытался удержать детство или сам в нем задержаться. Просто я хотел, чтобы ребенок внутри меня рос, развивался и оставался живым. Потому что, какими бы обещаниями ни кормил меня этот новый мир, край взрослых, в моей жизни было нечто такое, от чего я не собирался отступаться: желание творить и изобретать. Я дал себе этот обет. Я никогда не предам фантазию. Никогда не выпущу из рук нить клубка. Мое детство продолжится – я найду для этого новые способы и не расстанусь с мечтой растить ребенка в себе вечно.
Благодаря той самой нити, которая с тех пор разматывалась за моей спиной, теперь я лезу вверх через леса и травы, взбираюсь на холмы, туда, где был ребенком.
На ночных привалах мне часто снятся двое детей, карабкающиеся вверх по скале, с которой вниз обрушивается вода. Они то появляются, то снова исчезают под потоком, не оставляя попыток одолеть бесшумный водопад. Порой мне кажется, что на них нарядная одежда, а иногда они мелькают среди потоков, одетые в желтые дождевики, и их яркие фигурки похожи на мерцающие огоньки. Но в некоторых снах они являются мне совсем голыми, и вода все так же хлещет сверху и обращает в пену у их ног потерянный карнавальный костюм из бумаги и подвенечное платье. Когда же наконец они взбираются наверх, я вижу их лишь со спины. Они стоят и смотрят на край, который ждет их впереди. И тут я просыпаюсь – всегда за секунду до того, как они навсегда исчезнут в этой устроившейся высоко над миром стране под названием Neverland.
Говорят, есть рыбы, которые умеют подниматься на сто метров по вертикальному потоку водопада. Смогу ли и я так, когда понадобится?
XII
Местность вокруг становилась знакомой. Притоптанная трава у зарослей ежевики, доски и обрывки бечевки, забытые среди деревьев, шум ручейка, похожий на мурлыканье кота.
Идти оставалось недолго. Я чувствовал, что приближаюсь.
Иногда я оглядывался, услышав за спиной чей-то шепот. Я обходил стороной черные аллеи деревьев, похожие на туннели, в конце которых светился круглый выход. Крошечная змейка бросалась в воду. Из леса выступала вдруг чья-то тень. Опускалась ночь.
Я знал эту опасную страну. Конечно, детство опасно, а как же иначе, ведь на протяжении многих тысяч лет большинство детей оттуда не возвращались и пропадали где-то там, не доживая даже до двенадцати лет.
Но вопреки страху я двигался вперед. Дорога была верная. Я высек ее накануне вечером у себя в тетради, пока еще было светло. Отец научил меня никогда не расчерчивать страницы по линейке. Я рисовал карту на ходу, день за днем, от руки: склонялся над бумагой, и на ней появлялись новые линии; когда-то, давным-давно, забравшись с головой под одеяло, я так же водил фонариком по линиям ладони и всякий раз терял дорогу.
Сон был бы сейчас некстати. Темнота мне больше не мешала: я шагал до самого утра рядом с конем и даже не держал его. Мы шли щекой к щеке, я упирался ключицей в лошадиную шею, и чувствовал, и слушал этот мир, и двигался вперед доверчиво, будто слепой. Я позволял коню вести меня через темноту. Я узнавал шум водопада за нашим домом, запах рождения щенков под столом в кухне, апрельский аромат сада во внутреннем дворе, предсмертное хлюпанье креветок в сковородке, дыхание матери над ухом, когда она стрижет мне волосы, хлопанье голубиных крыльев, а под ногами – вспаханные поля, в которых мы добывали червей для ловли угря.
И вот когда эта непреодолимая сверкающая земля была уже совсем рядом, я ступал на другую дорогу, поросшую мхом или засыпанную песком, и меня подгоняла тропинка, бегущая под гору, или вкус кунжута, которым посыпали хлеб, или первые капли на волосах по дороге из школы, первые редкие капли дождя.
Снова наставал день, и я открывал глаза. Обломки домиков высоко в ветвях казались знаками недавнего наводнения. Здесь прокатилась волна, которая пыталась затопить весь этот мир. Уходя, вода оставила в воздухе флажки, на ветках – доски, на земле – примятую траву. А в кустах ежевики виднелись красные шерстяные нитки – останки наших распустившихся шарфов.
Конь мой дремал на ходу, он шел совсем рядом. Теперь не он вел меня, а я его. Настала моя очередь быть провожатым.
Что я буду делать с ребенком, если поймаю его? Когда бабочку прикалывают булавкой и укладывают в коробку под стекло, в ней ничего не остается от бабочки. Цветы, засушенные в гербарии, напоминают мух, раздавленных между страниц старинной книги.
Кто-то давным-давно перелистнул эти страницы. Был вечер. Он оторвал глаза от книжки на секунду – ровно на столько, сколько нужно фразе, чтобы подпрыгнуть и улечься в голове. Он неожиданно заметил в свете облако из крыльев. Летние мошки ласково вернули его обратно в настоящее. Приближалась ночь. Он захлопнул книгу. Когда-нибудь, читая, он обнаружит здесь засушенный труп мошки. Воспоминание, расплющенное на странице.
Как сохранить ребенка на бумаге живым? Как сделать так, чтобы он бежал вприпрыжку между строк?
Пока еще мой беглец все старался оставаться невидимкой. Я не знал, кто из нас двоих кого опережает. Он был повсюду и повсюду заметал следы. Я все никак не мог понять, что он задумал. Он тайно вел какие-то приготовления.
Когда мы жили в Африке, отец нашел однажды столяра в порту и заказал ему штук двадцать пар решетчатых оконных ставен. Их должны были погрузить на корабль, уложить среди бананов, чтобы в один прекрасный день установить на окна нашего дома в двух тысячах миль отсюда. Я впервые видел, чтобы отец доверил подобную задачу кому-нибудь еще – он, который научил нас, что на всей земле не существует ничего такого, что человек не мог бы сделать своими собственными руками.
Столяр был бродячим мастером, ходил от дома к дому с ящиком инструментов. Своей мастерской у него не было. В первый день он устроился на набережной с горой досок, рубанком, пилой и другими необходимыми вещами. Он очертил на земле квадрат – обозначил свою рабочую территорию. Я держал младшую сестру за руку, а братья стояли в сторонке, сложив руки на груди. Мы смотрели, как столяр готовится к работе и затачивает лезвие рубанка. На второй день у его ног лег слой первых стружек. Из досок вырисовывались какие-то странные формы.
Мы завели привычку каждый день после школы приходить взглянуть, как продвигаются его дела. Смотреть было одно удовольствие… Пахло свежим деревом и лагуной. Но никто из нас не решался произнести вслух, что предмет, который выходил из-под его инструментов, совсем не походил на ставень. Это была какая-то большая вытянутая штука, по форме немного напоминающая скелет сома. Мы стояли в сторонке, рядом с отцом, а он смотрел на работу мастера, прищурившись, как будто говорил: «Вот увидите. Подождите. Еще немного – и сами увидите». Но было ясно, что отец понятия не имеет, что же это такое мы тут увидим.
Прошла неделя. Большая рыба совершенствовалась, у нее появлялись подвижные плавники, прикрученные болтами, и маленькие ящички на боку. Но по-прежнему – ни намека на то, что это ставень.
По ночам я пытался представить себе, как эту штуку подвесят к фасаду нашего дома, и уже воображал, как здорово будет устроить в ней домик.
Иногда отец решался подойти к столяру, как праздный любопытствующий, который подходит разведать, нет ли каких новостей. Он спрашивал что-нибудь такое, туманное:
– Ну как тут? Все путем? Идет работа?
– Все путем.
Столяр улыбался. А отец, испытывающий безмерное уважение ко всякого рода таинствам, возвращался к нам с важным видом бригадира.
На десятый день человека на рабочем месте не оказалось. Его творение ждало нас под голубым брезентом на берегу. Мы медленно приблизились, решив воспользоваться отсутствием мастера, чтобы раскрыть наконец его тайну. Окружив работу столяра со всех сторон, мы не сводили глаз с голубого брезента. Когда же вуаль была приподнята и отброшена в сторону, лицо отца просветлело.
Ничего. Ни одного из двадцати пар ставней. Все это время столяр всего лишь готовил себе верстак.
Я нагнулся, заглянул вниз – и обнаружил, что мастер просыпается от послеобеденного сна: он забился в брюхо к деревянному сому, положил голову на табурет и довольно улыбался. Он никуда не спешил и мог приступать к работе. Отец был восхищен.
В моем туманном путешествии ребенок, которого я преследовал, повсюду оставлял древесные опилки. Я прямо у себя внутри устроил верстак для детства. Придал ему такую форму, которая соответствовала пустоте, оставленной во мне. Я не хотел довольствоваться пустотой. Мне нужно было детство настоящее, живое. Такое, которое можно поймать и которое шевелится в ладонях: вертлявое, с острыми локтями, с комом в горле, когда ссорятся родители, умеющее разглядеть пейзажи в трещинах на потолке, готовое смотреть на солнце до ожогов на глазах. Такое детство, что режет палец об острый край травинки и мечтает об огромной куче снега, которая навечно засыплет нам обратную дорогу.
Я не желал довольствоваться лишь скелетом рыбы.
Но все же как-то ночью понял, что от меня вообще ничего не зависит. Охота закончится не так, как я этого хочу.
Должно быть, дело было в полночь. Мой добрый конь дышал совсем рядом. Он никогда не жаловался на тяжелую судьбу. Мы остановились, оба изнемогая от усталости. Я наконец-то прилег поспать у рощи: закрыл глаза и привалился ухом к земле. Из-под земли доносилось постукивание ветвей, которые касались друг друга наверху, у нас над головами.
Среди ночи меня вдруг разбудила тишина. Не двигаясь, я огляделся в полной темноте. Ветер стих, вокруг не слышалось ни звука.
Мой конь исчез.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.