Текст книги "Искатель камней (сборник)"
Автор книги: Томас Венцлова
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Томас Венцлова
Искатель камней
Избранные стихотворения
Из сборника «Знак речи» (1972)
Стихи о памяти
Ты ждешь ушедших? Но они ушли
так глубоко, что ни души, ни тени.
Их все забыло: и часы, и стены,
и вечность, и песок, и ночь, и день, и
дожди, и снег, и сосны всей земли.
Кто прав из них – не разобрать уже.
Когда разлуку множишь на разлуку,
от голосов, перечащих друг другу,
в твоей бесцельно-целостной душе —
разлад. Что остается? – зыбкий знак:
след пальца на стекле полупропащий —
так много воли, лжи, стихов и так
судьбы в наличье мало настоящей.
Два голоса оставшихся тепла
и беспокойства города коснутся.
Как и тебе, дарована была
им память. Больше не в ком ей проснуться.
Как ласточка слепая, так она,
крылатая, в тебе трепещет голо,
твой классицизм, торжественная школа, —
скажи мне, какова ему цена?
Так падает на лестницы от нас
отторгнутый и обреченный час.
Как плат. На метры, обжитые нами.
На тот пробел, что вклинился, светясь,
меж прошлым и грядущим временами.
1966
«Былого ледника обломки…»
Былого ледника обломки,
и вдруг железная дорога
проваливается в потемки,
двойной рекой летя с отрога;
усилясь в резонансе, эхо
гудит среди стоящих дыбом
двух берегов, а дальше – веха:
верста, а дальше, за изгибом
пути – убогие селенья,
сады с засохшими кустами…
Внезапное весны давленье
одолевает чувства; сами
себя не узнавая, мимо
проходят улицы – граница,
где молодость неуследимо
исчезла, чтоб не возвратиться.
Вагоны, груды угля, шпалы
среди асфальтовой пустыни,
судьбы с судьбою небывалый
союз давнишний – где он ныне?
Нигде. Лишь точит стражник рая
меч светло-желтый, невесомый,
апреля царство охраняя,
снег тающий и полусонный
под солнцем… А ночами катят
машины в направленье центра,
на сквозняке свеча дотратит
себя, иссякнет дым концерта.
Звучит хорал в краях надзвездных,
в соседстве с грязью, тленом, прахом
безгрешный вздрагивает воздух,
как и хотели Моцарт с Бахом.
Их приглашенье к странной смерти,
их заговор… Но что осталось
от этой музыки в концерте?
От города? Какая малость!
Не пустота, не свод, который
нас затопляет, но обычный
клочок афиши, камни, скорый
след краски на стене кирпичной.
Обол за вход в страну Харона
плати, и эскалатор в эту
страну вплывает неуклонно,
но не в Коцит вплывает – в Лету,
и ночь фонарным светом белым
горит, и в памяти ли стертой,
во сне – за жизненным пределом
вновь вспыхивает тенью мертвой.
1970
«Помедли, улыбнись и – в дом. Такой разлив…»
Помедли, улыбнись и – в дом. Такой разлив
в округе темноты – как раз ослепнуть впору.
Но слог берет разгон и, ночь благословив
длиннейшую в году, пожалуй, даст ей фору.
Помедли, улыбнись. Равнина, нас разъяв,
озерами легла замерзшими и вьюгой.
Ни зги. Почти во сне ты слышишь, как состав
меж Двинском голосит, затерянный, и Лугой.
На кухне каплющий полуиссяк родник.
И стулья, два иль три, как редколесье в доме.
Есть телефонный диск и адрес. – Я постиг
смысл дома. Полуспишь. Я тоже в полудреме.
И только к рычагу с пластмассовой скобой
все, кажется, тянусь, от гибельного риска
в вершке: ведь если я остался там с тобой,
то голос свой найду за гранью цифр и диска.
1968
«В обход местам, где протекла…»
В обход местам, где протекла
жизнь, где, немой кирпичный остров,
без штукатурки и стекла
приречного квартала остов
стоит, – дорога пролегла.
Там в лампах сгустки темноты.
Там сон и день царят средь комнат.
В вещах – его получерты.
Так, у зеркальной став черты,
нас отраженье полупомнит.
Так тело выловлено сном,
так весть присыпана песком,
подержанная, после шторма.
И потому его объем,
его материя и форма
меня страшат. Кто, на постой
оставшись там, судьбу в наследье
приняв, тот край от лихолетья
спасая, станет над чертой
того, что есть, и пустотой.
1965
«Лицо и руки чуют острия…»
Лицо и руки чуют острия
травы. Благословенна бедность. В розах
земля. И чернозем, и этот воздух
Воронежа – как прошлого друзья.
Под сердцем больше дюжины планет, и
на ставни давят Дантовы круги,
и близок путь взыскующий, задетый
звонком, и фраза, плавясь от строки
к строке, мне обжигает мозг, как глину:
хлеб горек, поле вдавлено в долину
по самую заботу, ниткой длинной
огни столиц вселенной, как с холма…
1963
«Как в облаке плывут стакан воды, замок…»
Как в облаке плывут стакан воды, замок,
дверь, кресло. Третий час. Звезда отлива скоро
отступит, отойдет, покинет мой порог,
чтобы на гостя пол, блеснув, не бросил взора.
Дым отягчит траву, между камней костра
шатнувшись, побледнев, и, отвязавшись, тронет
вдоль берега челнок, а птица так быстра
пребудет, что слова неверные обгонит.
Вернулся ли впотьмах лесничий мертвый в дом
и, спичек не найдя, по комнатам блуждает.
В небытии есть то, что выше нас, что, льдом
и музыкой зовясь, прибывшего встречает.
Поодаль хрустнет шаг, неведомый, ничей,
незримая рука соприкоснется с осью
Земли, и в тот же миг родится связь вещей,
пространство упразднив иль обесценив вовсе.
1969
«Опорою бессмертных душ предмет…»
Опорою бессмертных душ предмет,
за ним другой – в окне блистанье множат,
и неизвестно, что случиться может
у рек времен, которых, в общем, нет.
Увидим ли воочию, не знаем,
разлив пятнисто-рыжих вод вокруг,
когда мы соль и пепел разменяем
земные на нещедрый скарб разлук.
Уходит лето. Парус треугольный —
как бы замок на море навесной,
и волны дышат льдом, и зренью больно,
и воздух каменеет надо мной.
1969
«Мы сквозь чужие свиделись слова…»
Мы сквозь чужие свиделись слова,
разделены как будто бы стеною
прозрачной. А хозяину едва
жить оставалось месяц той зимою.
Кружится дух, как стрелка, и, кружась,
умаявшись от звукоряда ино-
бытийного, пласты сменяет в нас
родов, как повелела Мнемозина.
Не в силах нам помочь, зима назад
отходит тихо. Между городами,
надиром и зенитом, между нами
молчанье шелестит, как некий сад.
1970
«За стен квадраты, за квадрат…»
За стен квадраты, за квадрат
дверей, и за квадрат
окна, и дважды два подряд
за лампу в сорок ватт,
за страны, где нас нет, за взгляд
на карту, за разлад
под крышей дома, где темнят,
за ясный воздух над,
за паровозов белый чад,
за ключ и каземат,
за нас и дважды, и стократ,
и дважды два стократ,
за то, что знают провода,
за жизнь под толщей льда,
за то, что два плюс два – не два,
и дважды два – не два.
1961
«Холод сумерек встретил меня…»
Холод сумерек встретил меня.
Выйдя в город сквозь черные арки,
я увидел вокзалы огня
и за ними ноябрьские парки.
Эта местность с кирпичной стеной,
луч стоваттный, куда-то ведущий
и сбивающий с толку, в иной
мир, в его лабиринтовы кущи.
Ариадны и Миноса дом,
для жилья, пусть на время, пригодный,
обеззвученный аэродром,
погруженный в туман беспогодный.
Но, как прежде, полны поезда —
столько воздуха, горя и шири!
Так отбывший свой срок иногда
по конвою скучает в квартире.
Я увидел родные края —
те, что мне задолжало пространство.
«Остров, памятник, улица», – я
повторял, узнавая убранство
этих мест. «Я уеду чуть свет», —
говорил, и душа, на границе
пребывая с живыми, на нет
поспешала сойти и сродниться
с тьмой. Приблизились вновь адреса,
лабиринт, Ариадна и Минос,
исчезающие голоса
я ловил, но, не в силах найти нас,
был ни в запертом доме с ковром
и картинами, мне не родными,
ни в небесных хоромах, ни в дыме
дня, ни в Дантовом круге втором.
Так смиряют ход стрелок, точней —
с бытием расстаются не сразу,
только, я бы сказал, все длинней
расстоянье, не видное глазу,
до вчерашнего, – памяти круг,
ширясь, вытянет радиус, – только,
притворившись, что сделало крюк,
станет прошлое тем, что умолкло.
Что увидишь сквозь темный покров,
в этой яви, с собой разлученной?
Не разрушил поток берегов,
окантовки Коцита мощеной.
Что ни смерть, то отдельная весть.
Ты умрешь, но не стихнет звучанье
тех, кто жив. Все, что есть, все, что есть, —
девять муз. Девять муз и молчанье.
Там, где город кружится и снег
все бредет в переулок фонарный,
где укутан в туман человек, —
есть запас, слава Богу, словарный.
Там, где друг не успеет помочь,
в этой самой печальной невстрече, —
пустотой окрыляется ночь
и вседышащим ангелом речи.
Не прощенья, не смерти прошу,
не забвенья, не правды предметной —
первозданный оставь только шум
над землей ледяной, беспросветной.
1971
Из сборника «Щит Ахиллеса» (1976, самиздат)
«Постой, постой. Во фразе пульса нет…»
Постой, постой. Во фразе пульса нет.
Границей крыш отчеркнутый восход.
Чуть молвит что-то снег – огонь в ответ.
Противовес по грунту чертит след
и замедляет маятника ход.
Постой, постой. Во фразе пульса нет.
Зеркальной пустотой не мир воспет —
в ней, отразясь, чертеж его плывет.
Чуть молвит что-то снег – огонь в ответ.
Зэк видит, возвратясь: небесный свет
пересекает проволока вброд.
Постой, постой. Во фразе пульса нет.
Клочок пространства, время без примет
берут, обволокнув нас, в оборот.
Чуть молвит что-то снег – огонь в ответ.
Все, что уйдет в песок с теченьем лет, —
к лицу прижалось. Ангел не поет.
Постой, постой. Во фразе пульса нет.
Чуть молвит что-то снег – огонь в ответ.
1975
«Тяготенье вселенной берет в сентябре нас в полон…»
Тяготенье вселенной берет в сентябре нас в полон.
Только веки прикрой – и услышишь, как лист
пролетает
и касается тучи и ставня, и крышу латает.
В черепице – подальше от рук – успокоится он.
Прожит деревом день. Небо слепнет, спадая с лица.
Удаляется голос в долину, теряясь из вида.
Поднимается пар над бассейном в покоях дворца,
тишиной услаждая намаявшегося Атрида.
Переступишь ли этот порог и осилишь судьбу,
треугольные площади грязи, костелы, щебенку?
Час уходит в песок, в перегной, вылетает в трубу,
и ветра, все двенадцать, за городом мчатся вдогонку.
Сбережешь ли, погубишь совсем, обойдешь стороной?
Там, где были созвездия, – просека. Почва убита.
На меня указует несчастье, как стрелка магнита,
да, как стрелка магнита, несчастье притянуто мной.
1975
Nel Mezzo Del Cammin Di Nostra Vita
Памяти Константина Богатырева
Настигнут серединой века, я
небытию учился в этом мире,
смерть-родственница или смерть-семья
вселилась, потеснив меня в квартире.
Я приручал ее до темноты
и умолял не прикасаться, чтобы
в рассветный час мне брезжили черты
прекраснейшего города Европы.
Там истлевал, шурша во мгле, тростник,
и сталь мерцала, заткнута за пояс,
и камень к человеку жил впритык,
и вспыхивал бензин, и мчался поезд.
Я в окруженье смерти ел и пил,
пытаясь в ее замысел проникнуть,
я даже забывал о ней, но сил
у человека нет, чтоб к ней привыкнуть.
И сердце начинало вдруг неметь,
пока с ключом я шел по коридору,
в отечестве, где, между прочим, смерть
бывала и случайной в эту пору.
1976
Щит Ахиллеса
И. Бродскому
Затем и говорю, чтоб зренья луч,
подобно твоему когда-то взгляду,
высвечивал часовни, и ограду,
и в двух вершках от пепельницы ключ.
Что здесь, что там – без разницы. Ты прав.
Повсюду недостатка нет в просторе —
воображенье это или море.
Во тьме, избрав
двоих, он к нам привержен. Зелена
равно листва по обе части света.
Есть разнобой во времени, и это
опаснее, чем горькая волна
для нас. Ты удаляешься. Простор.
Ты чужестранец в нем – мидиец? грек ли?
Мы остаемся. Нет, мы не избегли —
на наш позор —
крысиных трюмов. Кстати, и для крыс
небезопасных. Не корабль. Куда там.
Вниманье к зачастившим в гости датам,
под крышей, среди стен, где грязь и слизь,
наш возраст выдаст. Время – по пятам,
и попирает нас своей пятою.
Простор. Он ослепил бы пустотою,
когда бы там,
где льет отвесный дождь, у рубежа,
не высился торжественный свод звука,
случайно устоявший днесь, – порука
в том, что оковы – благовесть. Душа
согласна с ними. Пусть своим огнем
формуют, обжигая. Терраферма
иль наши небеса с тобой – наверно,
лишь голос. В нем
покой и мир. Покой тебе и мне.
Да будет тьма. Секунды не считаю.
Твою любую букву прочитаю
в слоистом и густом пространстве-сне.
Противовесом смерти и судьбе
послужит белый щит как символ веры.
В нем две несовпадающие эры, —
в его резьбе —
два времени – хватило б только сил! —
как на зеркальной глади, отразятся.
Подвижные рисунки растворятся
в морской волне. Забвенья пенный пыл.
Черны квадраты окон. Сквозь стекло
сочится воздух сонный и нагретый.
Мотор автомобиля слышен где-то,
чтобы текло
в меня пространство-время. Иногда
тьму окликает колокол, и через
едва не вечность, в оклике уверясь,
фундамент отвечает глухо: да.
Гудят порталы. Арка оклик свой
соседке адресует. Эта смычка
как душ и континентов перекличка
в ночи живой.
На снасти липнет утренняя мгла.
Прибрежный пар над пристанью сырою.
Ты, Фермопилы видевший и Трою, —
ты со щитом стоишь. Ты есть скала.
Ты есть скала. Ты со щитом в руке.
Металл и ветер. Грозное звучанье.
Хоть та скала от лжи и от молчанья
невдалеке.
Доверив наши судьбы нам, сейчас
ты жить в воспоминанье начинаешь,
но двойственно мгновение, ты знаешь,
и свет двойной утрачивает нас
в сужающемся что ни день кругу.
Светило зажигает в луже пламень.
Еще неотличим от лодки камень
на берегу.
1972
Стихотворение написано после отъезда Иосифа Бродского из Ленинграда.
Щит Ахиллеса означает лист бумаги и стихи на нем.
Терраферма – итальянское (венецианское) слово, означает «крепкую землю», «материк» (в противоположность лагуне).
«За дверь шагнешь – и край земли…»
За дверь шагнешь – и край земли.
Вал, закипающий вдали.
Огонь меж камнем на мели
и ветром, как пробел.
Я век назад родился здесь,
когда уже расползся весь
прибрежный мир и нижний срез
под гравием осел.
Шероховатый луч блеснет,
плиту асфальта шевельнет,
впитает хвоя кислород,
притихнув на домах,
и воссияет жар в углу,
и превратится миг в золу,
и сон, по детскому челу
скользнув, отгонит страх.
За дверью не стоят волы.
Волхвов не слышно. Ни хвалы.
Но Бог и здесь, пока светлы
края, где – мира свод
и ось одновременно – ель
благословляет колыбель,
клонясь в окне, и не истлел
последний уголь тот.
Единый воздуха объем,
в котором я иду вдвоем
с ребенком – то беру подъем,
то замираю вдруг,
прислушиваясь: кто со мной
ведет беседу в час ночной,
и нимб ли это неземной
иль просто лампы круг.
1975
«Простор и угрожающая тишь…»
Простор и угрожающая тишь,
как фотоснимок. Даль за краем крыш,
белесая, бежит чумного мора.
И стужа, от которой слово мрет,
вам обжигает легкие и рот,
в империи у запертого моря.
Из прошлого ни звука. Только луч
чернеющего солнца бьет из туч.
Здесь странствиям конец, столь непреклонны
черты отчизны, и непоправим
жестокий почерк-прочерк долгих зим,
и пестумские тонут в них колонны.
Холодный вторник. Даль. Почти зима.
Средь финских шхер то мачта, то корма
виднеются, подобны сновиденью.
Сейчас ли, в этой жизни ли, в другой
день переламывается над рекой
и оборачивается взмахом, тенью.
1974
Ода городу
Не смогу, но утрачу
погашу, как фитиль,
к переулкам в придачу
эту башню и шпиль,
это море, и сушу,
и в песчинках смолу.
Если дышит, и душу
удержать не смогу.
Шаг непрочным настилом,
шаг – и осыпь. Темны
за погашенным тиром
заверенья волны.
Как во время ковчега,
над глубинами вод
ни души, ни ночлега —
Аквилон или Нот.
И над хлябью и твердью
в едкой соли огни
кристаллической смертью
проплывают. Одни
фонари да машины,
да впотьмах, где река,
сонных сосен вершины
шевельнутся слегка.
Орион не сияет,
но неведомый луч
пенный путь осеняет,
пробиваясь из туч.
Ветвь, сыра и упруга,
над оградой, как нерв,
а над нею по кругу
Аквилон или Эвр.
Я сомкну свои веки,
чтоб с изнанки твой свет
сохранился навеки.
Ты со мной или нет?
Станем тленом и тенью,
но покуда не тлен
этих парков терпенье,
тяготение стен.
Ни твердыням гранитным
здесь не быть, ни цвести
лавру – в поле магнитном
пролегают пути,
вдоль обочинной ямы,
с проливною над ней
пустотой, за холмами,
где звереет Борей.
Отраженным эфиром
вспыхнет луг в стороне.
Упокоишься с миром,
воцаришься ль во мне?
Смерть привычней и чаще.
Запивая вину,
воздух твой уходящий
напоследок глотну.
Что там? Горный отвес ли,
дождь стеною пошел?
Да хранит тебя если
не Господь, так Эол.
1974
Два стихотворения о любви
1
Когда мимолетная мудрость нисходит на нас
и речи обрывки блуждают по лестничным клеткам,
в ночи, не стыдящейся сада, где слякоть и грязь,
рождается голос, дарованный арфам и флейтам.
И русло реки оживает, восстав из песка,
и камень в испарине капля воскресшая точит,
и гул оркестровый грядет, и развязка близка,
которая формы не ищет и слова не хочет.
На лбу океанская влага и соль на губах,
и город подобен киту – искривленный на суше
обломок пространства, где белый безумный замах
сближения остановили влюбленные души.
Звезды, на ресницах мерцающей, колют края,
вселенная в выпуклой линзе хрусталика блещет,
и жизнь, облетевшая ласточкой землю, твоя,
плечо отягчая, безмолвная, рядом трепещет.
Не надо идти озираясь. Мы подчинены
капризам воздушных подъемов, обвалам, расколам
небесных стихий и мелодией их учтены —
она проникает сквозь кожу и льнет к альвеолам.
И все возвращается. Эти стихи наизусть
я помню. Дома, накренившись, бессонно и немо
уходят, и руки уставшие пусть
сдвигают, как руль корабля оперенного, небо.
2
Ждать гостей разучился. Молчат адреса.
Ямб чужой не звучит. Даже те небеса,
запрещенные, стали заботой вчерашней.
Но пространство при мне остается, когда
подступает к порогу речная вода
с отраженною в ней опрокинутой башней.
Как кольчуга, все три измеренья скрипят,
их до вечера отблески света кропят,
и в жилище пустом, вместо гостя и ямба,
то ли майская, то ли июньская мгла.
Разве жизнь коротка, если с силами зла
успевает справляться настольная лампа?
Не спеши. Наши дни еще не сочтены.
Спят младенец и чудо. И крыши черны.
Завязь лета, и заводи стынут речные.
А когда наши сны разминутся, и в них
разминутся, как лодки, два мира живых, —
мы, проснувшись, забудем невстречи ночные.
Форм двоящаяся темнозвучная рать
наши мысли теснит, и уже не понять,
сохранится ли сходство сознаний до завтра.
Но, как камни, лежат еще рядом тела,
И за окнами крепость маячит, светла,
и не все ли равно, что там видит Кассандра.
1973
«Бездонного колодца черный лик…»
Напиши стихи о разговоре с птицами.
Из письмa
Бездонного колодца черный лик,
в него созвездье смотрит без испуга,
тростник, созвездье, иволга, тростник
и человек, в родстве узнав друг друга.
Один и тот же свет проходит сквозь
бесчисленные грани гулкой призмы, —
настолько ли в своем различье врозь
твой прах и серебристые софизмы
дрозда? На склоне лета, в ранний час,
когда миры крушатся и светает,
как лиру ломко-выгнутую, вас
одна и та же мощь одолевает.
1973
«Вновь проясняясь, комнаты объем…»
Вновь проясняясь, комнаты объем
теряет второпях балласт свой, – эти
соцветия реальностей, что в нем
и вкруг тебя клубились в лунном свете.
Все проступает: скатерть, книга, хлюп
дождя, гул самолета, во вселенной —
на миг – во все окно, во весь проруб
окна – деревья в оторопи тленной.
Как с парусного судна такелаж
срываемый – листва в порыве к смерти.
Но время усмиряет эту блажь,
улавливая нас в ночные сети.
С прозрачностью и темнотою лип
совпав, взгляни в окно: как неба атом —
аэродрома огненный изгиб.
Ветвей касаясь, кажется, он рядом.
Стальная птица кружит над гнездом,
приглядываясь к плоскости. В итоге
пути пространства сходятся на том. —
На плоскости. Развязка. Все дороги
стремятся в точку, все: прозренья, смерть,
родившая нас в дольний мир, в котором
есть память, норовящая гореть
над нами, как горит звезда над морем.
У сердцевины сна остановясь,
на пустоши, прижав лицо к ладоням,
с собою говоря в который раз,
услышишь эхо, там, под небосклоном
(так наполняет раковину гул),
услышишь из небесного простора:
«Я не хочу судить и не могу
помочь. Пощады нет. Ни приговора».
1971
«В городках неприметных с друзьями прощаться…»
В городках неприметных с друзьями прощаться
пора.
Лампы светом их благословляют ночным
и бесплодным.
На Аукштадварис тянется путь в окружении
плотном
сосен – хвойное небо и грубо чернеет кора.
Это Ты, и пространство Твое нас сближает, густея.
Отдаляя черту, что на финише метят стопой,
Ты сужаешь зрачок мой, но зренье расширив
до тени
от руки, до брезентовой влаги слепой.
Если отведены нам в забеге не первые роли,
да не будет нуждаться тот первый, чья жизнь
коротка,
в доле хлеба насущного, ни в удивительной доле,
в честной соли и чистой воде родника.
Да найдет меня голос, исчезнувший неуследимо, —
совершенный, он есть искупленье, свобода, беда —
так вода твоя, Неман, должна быть черна и сладима,
чтоб луна на ущербе до дельты плыла безущербно,
всегда.
1967
ГЕТТО
Мы возвратимся. В тишину угла.
Все простотой исчислено угля,
разделено и взвешено. И это
конец времен.
Предательством газета
глазея, начинает стекленеть.
Донос в дверных щелях, в чернилах вязнет,
повязки метит, нет ни нас, ни вас нет,
и связи рвет, и отягчает сеть.
Ах, мысль ребенка, и непрочный дом,
и лже-гора, и мертвый водоем!
Нет смерти, и не быть Суду. Песок
и пламя хлынут – не по праву древне-
еврейскому иль римскому – на гребне
того, что назовем: последний срок.
Мы только буквы. Сноски на полях.
Мы белая бумага. Пепел. Прах.
1965
Повтор с вариациями
Когда за тридевять земель,
забывшись, произносишь имя,
которое летит не в цель,
когда, чуть шевеля сухими
губами, чувствуя, как слог,
на склоне августа, неволясь
в удушье улиц, одинок,
ты исчезаешь, – только голос
звучит (опора звуку – ночь),
когда, минуя церковь, почту
и магазин, уходишь прочь
от них, на край вселенной, в почву
иль в поднебесье (с высоты,
глубь заместившей, видя: ясен
замес и замысел листвы:
родив птенца, озвучить ясень),
когда, забыв забвенье, вскрик
парит, – материи наука
есть расстоянье, материк,
нас разделяющий, разлука.
Нет времени – и не ищи —
у голоса. Не все ль равно мне,
где ты, где я (в одной ночи,
и в августе, и, сколько помню,
в конце столетья); все равно,
целебно ли питье, отравно —
к своим корням обращено,
нам слово явится бесправно,
как смертный отблеск или след;
и озарит, присущий битве
стальных мечей, мгновенный свет
столкнувшиеся темноты две,
две жизни; спичка ли в дому
забитом, мраку потакая,
предметы осветит ему
на миг и – намертво стихая.
1971
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?