282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Ульяна Соболева » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 2 апреля 2026, 17:40


Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Без Анастасии Лали угасает. Я вижу это каждый день. Вижу как тускнеют глаза, как исчезают слова, как припадки учащаются – три-четыре в неделю вместо одного-двух. Новая няня – профессионалка, дорогая, с рекомендациями из немецкой клиники – не может то что могла Настя. Потому что дело не в профессионализме. Дело в чем-то другом. В том как Настя говорила «всё хорошо, малышка» и Лали верила. В том как её руки – маленькие, нежные, руки студентки – касались дочери и дочь успокаивалась. В том что Лали впервые в жизни произнесла «Ася» – не «мама», не «папа», а «Ася» – и это слово было важнее всех слов которые я слышал за тридцать два года.

Сейчас Лали не говорит. Совсем. Замкнулась. Как раковина, которая захлопнулась и не открывается. Только ночью, во сне, когда сознание отключается и контроль слабеет – шепчет. Одно слово. Одно ёбаное слово которое ломает меня каждый раз:

«Ася».

Встаю. Наливаю ещё. Пью. Не помогает. Ничего не помогает.

Иду в восточное крыло. Набираю код. Дверь открывается бесшумно. Коридор тусклый, ночник у двери Лали. Захожу тихо. Она спит – маленькая, худая, в пижаме с мишками, рот приоткрыт, дыхание ровное. Щеки бледные, тоньше чем три месяца назад. Ест плохо. Новая няня жалуется – отказывается от каши, от супа, от всего. Только когда Фатима кормит – иногда соглашается.

Сажусь на край кровати. Беру её руку – крошечная, легкая, как засушенный цветок. Она шевелится во сне, пальчики сжимают мой палец, и что-то внутри меня – то что я считал давно мертвым – дергается, как оголенный провод, как нерв без анестезии.

Это моя дочь. Моя вина. Мой крест.

И ей нужна не я. Не деньги. Не немецкие няни и не швейцарские врачи. Ей нужна Настя. Единственная женщина которая смотрела на Лали не с жалостью и не с ужасом, а с… любовью? Нет. С чем-то профессиональнее и одновременно теплее. С намерением. С верой что можно помочь, что не все потеряно, что эта сломанная девочка – не приговор, а задача, которую можно решить если достаточно стараться.

Настя старалась. Три недели, которые она была рядом с Лали – три недели чуда. Лали заговорила. Лали улыбнулась. Лали потянулась к жизни.

А потом Настя сбежала. Потому что я женился на другой. Потому что я пришел к ней пьяный после свадьбы и взял, как животное, как собственник, как ублюдок которым являюсь. И она ушла. С Магомедом. С моим ребенком внутри.

И забрала с собой голос моей дочери.

Наклоняюсь. Целую Лали в лоб. Она вздыхает во сне. Губы шевелятся:

– А… ся…

Зажмуриваюсь. Стискиваю зубы так что челюсть хрустит. Не заплачу. Не имею права. Монстры не плачут. Монстры – действуют.

Выхожу из комнаты. Закрываю дверь. Стою в темном коридоре и слушаю как бьется кровь в висках – тяжело, гулко, как молот по наковальне.

Есть философия которую я усвоил в пятнадцать лет, стоя над телами родителей: в этом мире берут – не просят. Ждут – слабые. Действуют – сильные. Хочешь что-то – забери. Не можешь забрать – стань сильнее. Не можешь стать сильнее – умри.

Просто. Понятно. Работает.

Работало.

Потому что сейчас я хочу одного – чтобы она вернулась. И не могу забрать. Не могу заставить. Не могу послать людей, чтобы скрутили и привезли. Могу – физически могу – но знаю, что если сделаю это снова, если опять запру в золотой клетке, если опять отберу выбор – она умрет внутри окончательно. И глаза, которые я хочу видеть каждое утро, станут стеклянными. Мертвыми. Как у тех людей, которых я убивал – в ту секунду когда жизнь уходит и остается только оболочка.

Я убивал тела. Но я не хочу убить её душу. Потому что её душа – единственное место в этом мире, где я чувствовал себя чем-то кроме монстра. Одну секунду. Одну ёбаную секунду в ту ночь когда она пришла сама и сказала «сегодня я» – я был не Рустам Гериев, криминальный босс, убийца, бешеный. Я был просто мужчина. Которого хотят. Не боятся – хотят.

И ради этой одной секунды я переверну мир.

Возвращаюсь в кабинет. Сажусь за стол. Открываю ноутбук. Карта Дагестана. Горные районы. Десятки поселков. Сотни деревень. Магомед мог спрятать её в любом.

Но я найду. Потому что знаю его. Потому что знаю её. Потому что знаю нас.

Магомед. Мой человек. Мой брат. Забрал единственное, что я не мог купить, не мог отобрать, не мог удержать силой – потому что это единственное, что имеет цену только когда отдано добровольно.

И я найду его. Не чтобы убить. Убить – слишком просто. Слишком быстро. Слишком милосердно.

Я заберу у него то что он забрал у меня. Мою женщину. Моего ребенка. Мой воздух.

А потом посмотрю как он живет без неё.

Как я живу сейчас.

Без воздуха. Без сна. Без сердцебиения.

Просто – существую. На силе воли и на ненависти к самому себе.

Потому что вот что я понял за эти три месяца, за эти девяносто два дня, за эти две тысячи с лишним часов бессонницы: самый страшный враг – не Тимур, не тейп, не полиция, не конкуренты. Самый страшный враг – это ты сам. Твои руки которые ломали когда надо было гладить. Твой голос который орал когда надо было шептать. Твоя гордость которая не позволяла сказать три ёбаных слова вслух, трезвым, глядя в глаза, без угроз.

Три слова. Восемь букв. Я люблю тебя.

Не сказал.

Теперь – некому.

Допиваю виски. Бутылка пустая. Ставлю на стол. Смотрю на карту Дагестана.

Найду. Какой бы ценой. Сколько бы времени.

А потом – скажу. Те три слова. Трезвый. В глаза. Без шантажа и без угроз.

И если она скажет «мне плевать» – приму. Впервые в жизни – приму отказ.

Или не приму.

Потому что я – бешеный. И бешеные не лечатся.

Только привыкают жить с диагнозом.


Глава 3

Анастасия

Есть такая разновидность тишины, которая не успокаивает, а сводит с ума – тишина ожидания, когда ты знаешь что где-то далеко, за горами, за сотнями километров дорог и перевалов, кто-то ищет тебя, методично, неотвратимо, как лавина которая уже сорвалась с вершины и ползет вниз, пока ещё медленно, пока ещё далеко, но ты стоишь в долине и понимаешь: она придет, вопрос только когда, и эта тишина перед лавиной – самая оглушительная тишина на свете, потому что в ней живет страх, и страх этот не кричит, не визжит, не бьет по голове – он просто сидит внутри тебя, свернувшись клубком под ребрами, и ждет вместе с тобой, и дышит тебе в такт, и каждый его вдох – это твой выдох, и вы так переплетены, что уже не понимаешь где ты, а где твой страх.

Февраль.

Месяц белого цвета и черных мыслей.

Горы завалило снегом по самую макушку, и поселок стал ещё меньше, ещё теснее, как будто кто-то натянул белое одеяло на весь мир и оставил только эту горстку каменных домов, эту одну улицу, эту одну мечеть с потрескавшимся минаретом, эту одну аптеку, в которой я стою за прилавком каждый день с девяти до пяти и выдаю лекарства людям, которые не знают моего настоящего имени, не знают откуда я, не знают что под белым халатом фармацевта скрывается беглянка, пленница, вещь с оборванным ценником.

Мария. Меня зовут Мария. Мария Исаева, двадцать три года, уроженка Волгограда, замужем за Магомедом Исаевым, переехали из города ради чистого воздуха и тихой жизни. Легенда простая, дырявая, если копнуть – но никто не копает. В горах не принято лезть в чужую жизнь. Здесь спрашивают «как здоровье?» и «сколько стоит аспирин?», а не «откуда у тебя шрам на запястье?» и «почему ты кричишь во сне чужое имя?».

Работа спасает. Не от боли – от безумия. Когда руки заняты – раскладываешь таблетки по полкам, проверяешь сроки годности, считаешь капли валерьянки для бабушки Зайнаб, объясняешь молодой Айшат что антибиотики нельзя бросать на третий день даже если стало лучше – когда руки заняты, голова молчит. Или хотя бы говорит тише. Не орет. Не показывает картинки из прошлого. Не крутит на повторе ту ночь, и ту ночь, и ту.

Но стоит остановиться – хоть на минуту, хоть на вдох – и всё возвращается. Лавиной. Селем. Потоком грязи, который несет обломки разрушенной жизни и бьет ими по голове: вот папа, мертвый, синий, с вывернутой шеей; вот письмо дрожащим почерком; вот черные глаза хищника; вот его руки на твоем теле; вот кровь на простыне; вот «ты моя»; вот «азиз»; вот та ночь когда ты пришла сама и сказала «сегодня я» и его лицо – растерянное, почти испуганное, почти человечное…

Мотаю головой. Физически. Как собака которая вылезла из воды и отряхивается. Не помогает – мысли не стряхиваются, они как репей, как клещ, как пиявки на коже, присосались и пьют, пьют, пьют из меня жизнь, оставляя пустую оболочку которая ходит, работает, улыбается и называет себя Марией.

Сегодня четверг. Тихий день – посетителей мало, снег идет с утра, дороги замело, и люди сидят по домам. В аптеке пусто, только Рашид, хозяин, курит на крыльце и слушает радио, из которого доносится что-то заунывное на аварском.

Стою у окна, смотрю на улицу. Белое. Всё белое. Снег, дома, небо, земля. Как чистый лист, на котором можно написать что угодно – новую жизнь, новую историю, новое имя. Но рука не поднимается писать. Потому что чистый лист – это не свобода. Это пустота. А пустота, как я узнала за последние месяцы – это не отсутствие всего. Это присутствие ничего. И «ничего» занимает гораздо больше места чем «всё», потому что «всё» можно разложить по полкам, по ящикам, по папкам в голове, а «ничего» – оно везде, оно заполняет каждую щель, каждую трещину, каждую паузу между вдохом и выдохом, и ты тонешь в нем как в трясине, медленно, молча, без всплеска.

Рука на животе. Привычка – класть ладонь туда, где растет он. Мой мальчик. Четыре с половиной месяца. Живот уже не спрячешь – круглый, твердый, теплый под пальцами, и внутри – жизнь, маленькая, упрямая, настойчивая жизнь, которая растет несмотря ни на что, несмотря на мои бессонные ночи, на мои слезы, на мой разбитый аппетит, на то что я забываю есть и забываю пить и забываю жить, потому что слишком занята воспоминаниями о человеке, которого надо забыть.

Хадиджа говорит: ребенок чувствует мать. Если мать в тревоге – ребенок тревожится. Если мать плачет – ребенок плачет внутри. Если мать любит – ребенок купается в этой любви как в теплой воде, и растет, и крепнет, и знает что мир снаружи – хороший, потому что мать говорит ему это каждым ударом сердца.

А что говорю ему я? Какие сигналы посылает мое сердце? Страх. Тоска. Вина. Злость. Ненависть к себе. Любовь к тому кого не должна любить. Коктейль из яда, которым я пою собственного ребенка через пуповину, через кровь, через каждую клетку тела, которое предает меня каждую ночь, вспоминая чужие руки.

Мой сын растет в отраве. И я – источник этой отравы. Не Рустам. Не клетка. Не прошлое. Я. Моя неспособность отпустить. Моя зависимость от того, что разрушило меня. Моя любовь к собственному палачу.

Есть медицинский термин – пренатальный стресс. Когда мать в хроническом стрессе во время беременности, кортизол попадает к плоду через плаценту, влияет на развитие мозга, на нервную систему, на будущее ребенка. Я знаю это. Я четыре года училась на медицинском. Я знаю цифры, знаю исследования, знаю последствия. И знаю что каждую ночь, когда лежу без сна и вижу перед глазами его лицо, мой кортизол зашкаливает, и мой сын получает дозу стресса, которую не заслужил.

Лали. Дочь Рустама. Родилась с повреждениями мозга, потому что мать кололась героином во время беременности.

А я – не колюсь. Я просто не могу забыть её отца. И мой яд – не героин, а память. Но результат может быть таким же.

Эта мысль пробивает меня насквозь – как пуля, как разряд тока, как ведро ледяной воды в лицо – и я хватаюсь за прилавок, потому что ноги подкашиваются, и в глазах темнеет, и сердце колотится так что рёбра трещат, и я думаю: хватит. Хватит, Настя. Анастасия. Мария. Как бы тебя ни звали – хватит. Ты убиваешь своего ребенка. Медленно, незаметно, через кровь. Точно так же, как Зарема убила Лали. Только твой наркотик – не игла. Твой наркотик – мужчина с шрамом на щеке и мертвыми глазами.

Завязывай.

Закрываю аптеку в пять. Рашид уходит раньше – жена заболела, надо в соседний поселок за лекарством (ирония – хозяин аптеки едет за лекарством в другую аптеку, потому что у нас нет нужного). Вешаю замок на дверь, прячу ключ под коврик, как здесь принято – никто не ворует в поселке, все свои, все на виду, украдешь – тебя вычислят за час и позор будет на весь род до седьмого колена.

Иду домой. Дорога знакомая – мимо мечети, мимо магазина Расула, мимо дома Хадиджи, откуда пахнет свежим хлебом и дровами. Снег скрипит под ботинками. Воздух колючий, чистый, морозный. Дышу глубоко – раз, два, три. Как мама учила. «Дыши, солнышко. Дыши и считай.»

Мама. Восемь лет как нет. Рак. Быстрый. Злой. Сожрал её за три месяца, оставив мне только фотографии и голос в голове, который до сих пор говорит «будь сильной» когда я готова сдаться.

Будь сильной. Хорошо, мам. Пытаюсь. Каждый день пытаюсь. Но сильная – это как? Это когда не плачешь? Я не плачу. Днем. Ночью – другое дело, но ночью никто не видит, значит не считается. Это когда не сдаешься? Я не сдаюсь. Я здесь, живая, работающая, носящая ребенка. Это когда не любишь того кого не надо? Тогда я слабая. Самая слабая женщина в этих горах. Потому что горы стоят тысячи лет и не шевелятся, а я – шатаюсь от одного воспоминания.

Поворачиваю за угол – и останавливаюсь.

Машина.

На окраине поселка, у развилки, где дорога уходит вниз к шоссе – стоит машина. Темная. Не местная. Местные ездят на старых Нивах и Уазиках, пыльных, побитых, со ржавчиной и вмятинами. Эта – другая. Большая. Внедорожник. Черный. С тонированными стеклами.

Сердце останавливается. Буквально – пропускает удар, два, три, и потом срывается в галоп, и я стою на заснеженной дороге и смотрю на эту машину, и ноги примерзают к земле, и руки леденеют, и в голове – сирена, красная тревога, воющая на всю черепную коробку: он нашел, он нашел, он нашел.

Черный внедорожник. Тонированные стекла. Как те джипы, которые стояли у моего дома в тот вечер когда папа… когда он… Как те машины, которые увезли меня на Рублевку. Как тот автомобиль, в котором Рустам сидел рядом, пахнущий одеколоном и опасностью, и говорил: «Теперь ты моя.»

Ноги двигаются сами – назад, за угол, в тень дома. Прячусь. Дышу рвано, неглубоко, руки трясутся, и я прижимаю их к животу – инстинктивно, защитить, закрыть, спрятать. Ребенок. Мой ребенок. Наш ребенок. Если Рустам нашел нас – он заберет меня. И ребенка. И Магомеда убьет. Не «может быть убьет» – убьет. Точно. Без вариантов. Потому что в его мире предательство карается смертью, а Магомед предал, и неважно что предал ради меня, ради справедливости, ради человечности – в мире Рустама нет справедливости и человечности, есть только верность и предательство, черное и белое, жизнь и смерть.

Выглядываю из-за угла. Машина стоит. Не двигается. Двигатель работает – вижу пар из выхлопной трубы. Кто-то внутри. Ждет? Наблюдает? Или просто остановился – навигатор посмотреть, в телефон позвонить, отлить на обочину?

Стою. Жду. Минута. Две. Пять. Ноги замерзают в тонких ботинках, но не ухожу. Смотрю.

Дверь машины открывается. Выходит мужчина – высокий, в куртке, борода, шапка. Незнакомый. Не из людей Рустама – тех я запомнила, каждое лицо, каждую фигуру, каждую походку, потому что когда живешь среди хищников – запоминаешь их силуэты на уровне спинного мозга. Этот – другой. Расслабленный. Озирается – не как охотник, а как турист. Достает телефон, фотографирует горы. Потом садится обратно. Машина трогается, разворачивается, уезжает вниз по дороге.

Выдыхаю. Воздух вырывается из легких судорожно, рвано, как всхлип. Ноги подкашиваются. Сажусь на корточки прямо в снег, обхватываю колени, и дрожу – не от холода, от отходняка, от адреналина который затопил тело и теперь отступает, оставляя после себя слабость, тошноту и звон в ушах.

Турист. Просто турист. Проезжий. Никто.

Но я – я уже не могу дышать нормально. Пульс двести. Руки ходуном. И ребенок внутри толкается – резко, сильно, как будто тоже испугался.

Встаю. Отряхиваю снег с колен. Иду домой – быстро, почти бегом, насколько позволяет живот.

Магомед дома. Готовит – запах мяса и специй, тепло кухни. Оборачивается когда я влетаю в дверь. Лицо мое, видимо, говорит всё – он мгновенно напрягается. Нож, которым резал лук, застывает в руке. Глаза сужаются.

– Что случилось?

– Машина, – выдыхаю. – Черная. Внедорожник. На развилке. С тонированными стеклами. Стояла минут десять, потом уехала.

Он не паникует. Не бледнеет. Просто откладывает нож, вытирает руки полотенцем, подходит к окну, смотрит.

– Номера видела?

– Нет. Далеко было.

– Кто-то выходил?

– Мужчина. Незнакомый. Фотографировал горы и уехал.

Магомед молчит. Думает. Я вижу как за его спокойным лицом работает машина – та же машина, которая десять лет обеспечивала безопасность Рустама Гериева, которая просчитывала угрозы, маршруты, пути отхода. Он не просто водитель и телохранитель. Он – стратег. Тихий, незаметный стратег, который знал о жизни Рустама больше чем сам Рустам.

– Скорее всего туристы, – говорит наконец. – Зимой сюда приезжают иногда. Горнолыжка в соседнем районе, заблудился кто-то, навигатор привел не туда.

– Но если не туристы?

Он оборачивается. Смотрит на меня – прямо, серьезно, без улыбки.

– Если не туристы – я это выясню. Сегодня. Спущусь к развилке, поговорю с Хасаном на бензоколонке, он видит все машины которые проезжают. Если они заправлялись – будут номера. Если не заправлялись – значит проездом.

– А если это он?

Слово «он» повисает в воздухе. Не произношу имени. Не нужно. Магомед знает.

– Если он – у нас есть план. Документы готовы. Деньги есть. Через два часа можем быть на границе с Грузией. – Подходит ближе. Берет мои руки – холодные, дрожащие – в свои. Теплые. Надежные. – Настя. Дыши. Он не найдет нас здесь. Я знаю его систему лучше чем он сам. Знаю как он ищет, кого подключает, какие ресурсы использует. Мы невидимы.

– Никто не невидим, – шепчу. – Ты сам говорил: у него глаза и уши везде.

– Были глаза и уши. Когда я был его глазами и ушами. Теперь я здесь, а там – Адам, который профессионал, но не знает Кавказ как я. Не знает людей. Не знает горы.

Хочу верить. Хочу так отчаянно, что желание верить становится физическим – давит на грудь, сжимает горло, выжимает из глаз слезы которые я не хочу показывать, но не могу удержать.

– Эй, – Магомед отпускает одну руку, вытирает слезу с моей щеки – большим пальцем, бережно, как вытирают дождевую каплю с лепестка. – Я обещал что защищу. И защищу. Не потому что обязан. Потому что хочу. Потому что ты и этот малыш, – касается моего живота, легко, почти невесомо, – вы мой мир теперь. Единственный мир который стоит защищать.

И в этот момент – именно в этот, когда его ладонь лежит на моем животе, когда его глаза – карие, теплые, живые – смотрят на меня с такой открытой, незащищенной нежностью, что больно дышать – именно в этот момент ребенок толкается.

Впервые.

Не те слабые трепетания, которые я чувствовала последние недели – как пузырьки, как шевеление бабочки. Нет. Это – удар. Настоящий, сильный, отчетливый удар изнутри. Маленькая нога или кулачок – бьет в стенку живота, туда, где лежит ладонь Магомеда.

Мы оба замираем.

Его глаза расширяются. Рот приоткрывается. Рука на моем животе – застывает.

– Это… он? – шепчет.

Киваю. Не могу говорить. Горло перехвачено. Глаза горят.

Ребенок толкает снова. Ещё сильнее. Как будто говорит: я здесь, я живой, я настоящий, хватит обо мне забывать.

Магомед смеется – тихо, удивленно, как ребенок который впервые увидел снег.

– Сильный. – Голос его дрожит. – Боец.

Боец.

Слово бьет меня под дых. Боец – как его отец. Крупный – как его отец. Активный – как его отец. Сильный – как его отец.

Рустам. Рустам. Рустам.

Его имя стучит в висках в такт ударам ребенка. Как будто сын приносит отца с собой – в каждом толчке, в каждом движении, в каждом напоминании что он – не только мой. Он – наш.

Магомед убирает руку. Смотрит на меня – и я вижу что он увидел. Увидел тень на моем лице. Тень, которую невозможно спрятать. Тень, которая появляется каждый раз когда что-то напоминает о Рустаме.

– Готовлю ужин, – говорит он ровно, возвращаясь к плите. – Плов. Рис уже на пару. Минут двадцать.

Просто. Буднично. Без обиды. Без вопросов.

Он знает. Конечно знает. Он десять лет наблюдал за Рустамом. Видел что тот делает с людьми. Видел что сделал со мной. И понимает – лучше чем кто-либо – что выйти из этого невозможно. Что следы Рустама на мне – не синяки которые сходят за неделю. Это ожоги. Глубокие. До кости. До мышечной памяти. До ДНК ребенка, который толкается внутри меня, несет его гены, его кровь, его черные глаза.

Ухожу к себе. Сажусь на кровать. Руки на животе.

– Привет, – шепчу ребенку. Впервые. Раньше не могла – казалось, что если заговорю с ним, если признаю его реальность, если назову его «ты» а не «оно» – то нить, которая связывает меня с Рустамом через этого ребенка, станет прочнее. Окончательнее. Неразрывнее.

Но он толкнулся. Сегодня. В ладонь Магомеда. Как будто сказал: хватит меня игнорировать. Хватит делать вид что меня нет. Я есть. Я живой. Я твой. Я его. Я наш.

– Привет, маленький, – шепчу ещё раз, и голос ломается, и слезы текут, и я не вытираю их, потому что не перед кем притворяться сильной, я одна, в маленькой комнате каменного дома в горах, с ребенком который толкается изнутри и требует чтобы его заметили.

– Прости что не разговаривала раньше. Прости что боялась. Прости что… – Не договариваю. Потому что за что ещё просить прощения? За то что зачала его не по любви а по принуждению? За то что думала избавиться? За то что каждый раз когда чувствую его движение – вижу лицо его отца и не знаю что испытывать, радость или ужас?

Он толкается снова. Мягче. Как будто отвечает: ничего, мам. Я подожду. Я терпеливый. Научусь ждать.

Как его отец. Который тоже – я уверена, я знаю, я чувствую это каждой клеткой – ждет. Где-то. В Москве. В своем доме-крепости. Перед картой, с бутылкой виски, с моей прядью волос в кулаке. Ждет и ищет.

И найдет.

Рано или поздно – найдет.

И тогда мне придется выбирать. Между безопасностью и огнем. Между домом и пожаром. Между мужчиной который любит правильно и мужчиной который любит разрушительно.

Между Магомедом и Рустамом.

Между жизнью и…

Чем? Смертью? Нет. Рустам – это не смерть. Рустам – это нечто хуже смерти и лучше жизни одновременно. Рустам – это когда ты стоишь на краю обрыва и одна нога уже в воздухе, и внизу – пропасть, и ты знаешь что разобьешься, и всё равно наклоняешься вперед, потому что секунда полета стоит целой жизни на твердой земле.

Я стояла на этом краю. Я падала. Разбилась. Собрала себя по кускам. Склеила. Убежала от обрыва на другой конец страны.

И всё равно – каждую ночь – возвращаюсь к краю.

Потому что тело помнит полет. И отказывается помнить падение.

Ложусь. Натягиваю одеяло. За стеной – звук посуды, Магомед накрывает на стол. Через десять минут позовет ужинать. Я пойду. Поем. Поблагодарю. Помою тарелки. Скажу «спокойной ночи». Лягу.

И не засну.

Потому что ребенок толкается. Потому что черная машина стоит перед глазами. Потому что тишина в горах – это не покой. Это пауза перед лавиной.

И лавина – я это знаю, я это чувствую, я это чую животным инстинктом, который обострился за месяцы плена до звериной чуткости – лавина уже сорвалась. Уже ползет. Уже набирает скорость.

Он идет.

За мной.

За нами.

И единственное что я могу сделать – это дышать. Считать. Ждать.

И молиться, чтобы когда он придет – а он придет – у меня хватило сил посмотреть ему в глаза и не упасть обратно в пропасть.

Потому что падать – легко. Падать – красиво. Падать – как наркотик.

А стоять на ногах – больно. Скучно. Правильно.

И я выбираю правильно. Каждый день. Каждую минуту. Выбираю Магомеда, тишину, горы, безопасность.

Но ночью, когда разум спит, а тело бодрствует – тело выбирает другое.

Тело выбирает обрыв.

И мне нечего ему возразить.


Глава 4

Рустам

Есть такой тип людей – те, кто приходит к тебе с улыбкой и ножом одновременно, и ты видишь оба, и улыбку и нож, и всё равно садишься за стол напротив, потому что в нашем мире отказ от переговоров – это признание слабости, а слабость – это приглашение к убийству, и ты не можешь позволить себе быть убитым, не сейчас, не в этот момент, когда где-то на краю страны женщина носит твоего ребенка и думает что спаслась от тебя, хотя на самом деле спастись от меня невозможно, от меня можно только отсрочить встречу, потянуть время, надеяться на чудо, но чудес в моем мире не бывает, бывает только расчет, сила и готовность идти до конца.

Подпольное казино Тимура Кесаева. Подвал ресторана на Тверской, под слоем дорогого мрамора и хрустальных люстр – бетонные стены, приглушенный свет, запах сигарного дыма и мужского пота, три бильярдных стола, покерный зал, бар с виски по пятьдесят тысяч за бутылку. Элита московского криминала приходит сюда не играть – проигрыш здесь исчисляется не деньгами, а жизнями. Здесь решаются территории, судьбы, войны. Здесь рукопожатие стоит дороже контракта, а слово – дороже пули, потому что пулю можно извлечь, а слово, произнесенное за этим столом – никогда.

Адам за моим правым плечом. Руслан – за левым. Двое у входа. Ещё четверо в машинах на улице. Минимум охраны для встречи такого уровня – но у меня больше нет людей. Были – до Магомеда. До того как он забрал не только мою женщину, но и часть моей уверенности в людях, которую я и так собирал по крупицам двадцать лет, как скупец собирает монеты – одну к одной, проверяя на зуб.

Тимур уже здесь. Сидит за круглым столом в центре зала – невысокий, коренастый, с лицом которое кажется добрым, пока не посмотришь в глаза. Глаза у Тимура как у рыбы – плоские, водянистые, без дна. Ни злости, ни радости, ни страха. Ничего. Пустота, которая не мертвая как моя, а рабочая – пустота профессионала, который убирает эмоции как ненужный инструмент перед операцией.

Его охрана – шесть человек. Два больше чем моих. Он это знает. Я это знаю. Соотношение сил – не в мою пользу. Впервые за десять лет.

Сажусь напротив. Стол между нами – дубовый, массивный, как граница между государствами. На столе – два стакана виски, бутылка, пепельница. Ритуал. Традиция. Мы не друзья и не будем ими никогда, но этикет есть этикет, и даже волки, когда встречаются на нейтральной территории, не сразу бросаются рвать друг друга.

– Рустам, – Тимур кивает. Голос мягкий, почти вкрадчивый. Как у доктора, который собирается сообщить плохой диагноз. – Давно не виделись.

– Не настолько давно чтобы я забыл твоё лицо, – отвечаю. – Или то, что ты пытался убить моих людей на Профсоюзной три недели назад.

Он усмехается. Пьет виски. Смакует.

– Бизнес. Ничего личного.

– В нашем мире всё личное, Тимур. Каждая пуля – личная. Каждый труп – личный. Ты должен это знать – ты закопал достаточно трупов чтобы понять.

– Как и ты, – парирует он, и глаза-рыбины чуть сужаются. – Может даже больше. Ты ведь в деле дольше. И жестче.

Молчу. Пью виски. Не смакую – глотаю, как лекарство. Потому что мне нужен алкоголь чтобы не перегнуть стол и не вцепиться ему в горло. Инстинкт. Животный, нерациональный. Мозг говорит: слушай, анализируй, ищи слабое место. Тело говорит: убей. Сейчас. Здесь. Пусть потом разбираются.

Но я не убиваю. Потому что мне нужно то, что он знает. Или делает вид что знает. И пока я не пойму – правда это или блеф – Тимур Кесаев будет дышать.

– Зачем позвал? – Прямо. Без прелюдий. Прелюдии – для тех кто не ценит чужое время.

Тимур откидывается на спинку стула. Вертит стакан в пальцах – толстых, коротких, но ловких. Руки убийцы. Я знаю эти руки – видел на записях что они делают с должниками.

– Предложение, – говорит он. – Мирное. Деловое. Взаимовыгодное.

– У нас нет взаимной выгоды.

– Есть. – Ставит стакан. Наклоняется вперед. – Ты теряешь позиции, Рустам. Не обижайся – это факт. Последние три месяца ты потерял два объекта, трех ключевых людей и – скажем откровенно – голову. Люди шепчутся. Говорят: Бешеный сбавил обороты. Бешеный пьет. Бешеный ищет какую-то девку вместо того чтобы заниматься делом.

Скулы каменеют. Челюсть сжимается так что зубы скрипят – звук мерзкий, как гвоздем по стеклу, слышу его внутри собственной головы.

– Кто шепчется? – Тихо. Очень тихо. Адам за спиной напрягается – знает этот тон. Тон перед выстрелом.

– Неважно кто. Важно что шепчутся. А когда люди шепчутся – они перестают бояться. А когда перестают бояться – начинают думать. А когда начинают думать – решают что можно откусить кусок от твоего пирога. – Пауза. – Я не хочу войны, Рустам. Война стоит денег. Война убивает людей. Война – это плохой бизнес. Я хочу мира.

– Какой ценой?

Он достает из внутреннего кармана пиджака лист бумаги. Разворачивает. Кладет на стол. Двигает ко мне.

Карта Москвы. Территории. Наши – красным, его – синим. На карте – красная линия, перечеркнутая синим: тридцать процентов моей территории – южные районы, три склада, два казино, автомойки, бензоколонки. Куш на сотни миллионов в год.

– Тридцать процентов, – говорю. Голос ровный, но внутри – кислота, разъедающая стенки желудка, горло, мозг. Тридцать процентов – это не «кусок от пирога». Это ампутация. Это признание поражения. Это конец Рустама Гериева как первого лица.

– Разумная цена, – кивает Тимур. – За то что я предлагаю взамен.

– И что ты предлагаешь?

Он смотрит мне в глаза. Долго. Рыбьи глаза – плоские, нечитаемые.

– Информацию.

Тишина. Сигарный дым плывет между нами – синеватый, тяжелый, как туман на кладбище.

– Какую информацию? – Спрашиваю, хотя уже знаю ответ. Чувствую его – кожей, позвоночником, тем местом в затылке где живет чутьё, которое двадцать лет не подводило.

– Местонахождение Магомеда Исаева, – говорит Тимур, и имя Магомеда в его устах звучит как выстрел в тишине. – И женщины, которую он увез.

Мир замирает.

Звуки исчезают – музыка, голоса, звон стаканов, всё пропадает, остается только его лицо напротив, рыбьи глаза, и моя кровь которая вскипает, поднимается от живота к горлу, заливает мозг красным, и я хватаюсь за край стола – крепко, до побелевших костяшек – потому что если отпущу, руки сами потянутся к горлу этого человека.

– Ты знаешь где она? – Голос мой – чужой. Низкий. Рваный. Как звук который издает сломанный двигатель перед тем как заглохнуть навсегда.

– Возможно, – Тимур пожимает плечами. – У меня длинные руки, Рустам. Длиннее чем ты думаешь. Я начал искать Магомеда раньше тебя – ещё когда узнал что он сбежал. Не из-за девчонки – из-за принципа. Предатель на свободе – это плохой пример для других. Люди видят что можно предать и выжить – и начинают думать. А думающие люди – опасные люди.

– Не пизди, – обрываю. – Ты искал не из принципа. Ты искал потому что знал: она – моя слабость. И Магомед – ключ к этой слабости. И сейчас ты сидишь здесь, с этой ёбаной картой на столе, и торгуешь мной. Моей слабостью. Моей болью. Моей…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации