Читать книгу "Катерина. Муж мой единственный (Враг мой любимый 3)"
Автор книги: Ульяна Соболева
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
В дверь заглянул Пахом.
– Ваше сиятельство, прикажете подать завтрак?
– Вон, – сказал я.
Он исчез. На подносе остался маленький нож для писем. Тонкий, с перламутровой рукоятью. Я взял его и провёл остриём по подушечке большого пальца. Кожа разошлась, выступила кровь.
– Положи, – приказал Глеб.
– Боишься, что зарежусь?
– Боюсь, что испортишь хороший нож своим дешёвым представлением.
Я нажал сильнее. Боль была простой, честной, почти приятной. Она не лгала, не обещала любви, не прятала за словами чужие руки.
– Знаешь, что самое мерзкое? – спросил я. – Она права.
– В чём?
– Во всём. Я душил её. Угрожал. Называл продажной. Каждый раз, когда она не давала мне желаемого ответа, я хватал сильнее. А потом приходил с предложением руки, будто титул графини должен был превратить страх в благодарность.
Глеб положил письмо.
– Ты никогда не был Потоцким.
– Потому что не успел её изнасиловать?
Волков резко убрал ноги со скамеечки.
– Не говори глупостей.
– Почему? Я хотел её так, что не видел перед собой человека. На корабле остановился не из благородства. Она заговорила о побеге, и ярость оказалась сильнее похоти. В имении меня остановили раны. Может, останься мы вдвоём ещё на неделю, я показал бы, чем отличаюсь от её мужа.
– Ты остановился бы, – сказал Глеб.
– Откуда знаешь?
– Потому что остановился уже тогда, когда мог не останавливаться. Ты грубый, ревнивый, неуправляемый ублюдок, но женщину силой не брал.
– Какая безупречная характеристика для жениха.
– А кто сказал, что из тебя выйдет хороший муж?
Я рассмеялся и вдруг почувствовал, как по щеке скользнула слеза. Одна. Горячая, унизительная. Я быстро стёр её окровавленным пальцем, оставив красный след от скулы до подбородка.
– Вот она сказала. Хотела стать моей женой.
– Значит, видела в тебе что-то ещё.
– Теперь разглядела лучше.
Волков тяжело поднялся, подошёл к столику и налил мне воды. Не вина – воды. Протянул стакан.
– Выпей.
– Не хочу.
– Это не предложение, желторотик.
Я взял стакан. Холодное стекло скользило в мокрых пальцах. Сделал глоток, и вода встала поперёк горла. Меня затошнило от воспоминания, как совсем недавно пил из её рук, как Катя дула на ложку с бульоном и ворчала, что я хуже капризного ребёнка.
«Гриша мой».
Всего два слова. Когда-то они превращали меня в самого сильного мужчину на земле. Теперь в письме стояло холодное «Григорий Сергеевич», и я вдруг понял, что имя человека тоже можно отнять, не меняя ни одной буквы. Достаточно перестать произносить его с любовью.
Стакан треснул в моей руке.
Осколок рассёк ладонь. Кровь потекла на белую скатерть. Глеб выругался, вырвал стекло и прижал к ране салфетку.
– Ты совсем обезумел?
– Нет. Кажется, наконец пришёл в себя.
– Если это ты в здравом уме, верните мне пьяницу. Он хотя бы попадал рвотой на пол, а не кровью на мебель.
Я позволил перевязать руку. Белая ткань быстро пропиталась алым. Где-то сейчас Катя, возможно, тоже носила повязки на моих следах и следах Потоцкого. Только её раны нанесены чужими руками, а свои я открывал сам.
– Это её почерк? – спросил Волков.
– Да, – ответил я.
– Значит, дрянь.
Глеб поднял голову.
– Замолчи.
– Что замолчи? Мы тут планы дома достаём, людей подкупаем, этот желторотик чуть себя не пропил, а она уже следующего жениха примеряет. Хоть бы постель после мужа остыла.
Я ударил Волкова.
Кулак вошёл в его челюсть, как в каменную стену. Василий качнулся, сплюнул кровь, но не ответил. Только вытер рот тыльной стороной ладони.
– Ещё раз назовёшь её дрянью – убью.
– Она тебя растоптала, а ты защищаешь.
– Имею право. Ты – нет.
– Прекрасно. Тогда сам называй.
– Хватит! – Глеб ударил ладонью по столу. – Оба заткнулись.
Он поднёс письмо ближе к свече.
– Мне не нравится.
Я рассмеялся. Смех разодрал горло.
– Мне тоже, брат. Особенно место, где она собирается за него замуж.
– Не содержание. Письмо.
– Почерк её.
– Я вижу.
– Лепесток из её сада. Запах её духов. То, о чём знали только мы.
– Именно. Здесь слишком много доказательств подлинности. Будто автор заранее знал, что мы усомнимся.
Я вырвал письмо.
– Ты сам велел мне узнать правду. Вот она.
– Это бумага.
– Написанная её рукой!
– Рука может писать под угрозой.
– Она отдельно подчёркивает, что угрозы не было.
– Что и написал бы человек под угрозой.
Я швырнул письмо на стол.
– Тогда любая её фраза станет доказательством твоей правоты! Если пишет, что любит – верим. Если пишет, что не любит – значит заставили. Удобно.
– Ты хочешь поверить, потому что ненавидеть её легче, чем надеяться.
– Я надеялся дважды. В третий раз это уже не надежда, а слабоумие.
Глеб взял засушенный лепесток. Потёр между пальцами, понюхал.
– Белые розы не цветут в декабре.
– Засушенный.
– Значит, кто-то хранил его несколько месяцев именно для такого письма?
Я хотел ответить, но слова застряли.
Возможно, лепесток лежал у неё среди вещей. Возможно, Катя сама сохранила его после нашей встречи. Или Чернышев побывал в её доме и забрал.
Сомнение шевельнулось, но тут же я снова увидел строки: «другому такому же».
Ни Чернышев, ни его люди не могли знать, как я обращался с ней на корабле. Катя написала сама. Даже если он приказал отправить письмо, слова выбрала она.
– Я не пойду туда, – сказал я.
Глеб резко поднял голову.
– Что?
– Она просит оставить её. Оставлю.
Произнести это оказалось больнее, чем вырвать из себя сердце голыми руками. Я взял план дома Чернышева, поднёс к свече. Огонь побежал по краю, заглатывая южную стену, сад, служебный вход, лестницу, по которой собирался подняться к ней.
– Не делай этого, – сказал Глеб.
– Почему? Не умею уважать женские решения? Теперь научусь.
– Хотя бы поговори с ней лично.
– Чтобы она повторила это мне в лицо? Нет. Такого удовольствия я ей не доставлю.
Пламя лизнуло пальцы. Я не отпустил сразу, позволяя боли впиться в кожу. Потом бросил горящий лист в камин.
Дом Чернышева исчезал в огне.
Вместе с последней дорогой к Кате.
– Значит, всё? – тихо спросил Волков.
Я смотрел, как чернеют линии окон её новой тюрьмы.
– Всё.
Солгал так же легко, как она в письме.
Потом снял со спинки кресла белый мундир, надел его и застегнул до самого горла. Серебряное шитьё сверкало в утреннем свете, сапоги были начищены, волосы снова собраны чёрной лентой. В зеркале стоял прежний граф Никитин – красивый, надменный, холодный. Только глаза принадлежали человеку, которого заживо выпотрошили и аккуратно зашили, чтобы никто не заметил пустоты.
– Куда ты? – спросил Глеб.
– На службу.
– А вечером?
Я взял со стола приглашение, присланное несколько недель назад. Имя Татьяны Завадской было выведено золотом.
– Вечером я докажу Екатерине Павловне, что умею исполнять её последние желания.
Глава 5
Чернила не смывались.
Я тёрла пальцы пемзой до тех пор, пока кожа не стала алой, потом сунула руки в горячую воду и продолжила скрести ногтями, словно проклятые слова впитались не в подушечки пальцев, а проникли глубже – в кровь, сухожилия, кости. Вода в фарфоровой чаше окрасилась розовым. Марта стояла рядом, держала полотенце и плакала молча, не решаясь остановить меня.
Я написала Грише, что он похож на Николая.
Написала, что позволила Чернышеву прикасаться ко мне. Что рядом с ним мне спокойно. Что собираюсь стать его женой.
Каждая буква выходила из-под пера, как вырванный ноготь. Я нарочно дрожала, надеялась, что Гриша увидит неровные строки, почувствует ложь, вспомнит первое письмо Потоцкого. Но Чернышев заставлял переписывать. Трижды. Первый лист показался ему слишком холодным, второй – недостаточно убедительным. На третьем он встал за моей спиной, накрыл ладонью мою руку и подсказывал, куда ударить больнее.
«Напишите о корабле».
«Сравните его с мужем».
«Мужчины охотнее верят жестокости, когда она подтверждает их тайный страх».
Я отказалась. Тогда он велел привести Лизу и Марту. Лизе приготовили бумаги об увольнении, Марте – дорожный сундук и приказ отправить в опечатанное имение, где её могли арестовать как сообщницу Потоцких.
Пришлось выбирать, чьё сердце разрезать пером.
Я выбрала сердце Григория.
Когда письмо было закончено, Чернышев прочёл его от начала до конца, не выпуская моей руки из своей. Я чувствовала, как под его пальцами бьётся жилка на запястье, и ненавидела это предательское биение: тело продолжало цепляться за жизнь даже тогда, когда душу заставляли собственноручно вырыть себе могилу.
– Подпишите, – сказал он.
Я вывела: «Екатерина Соболевская».
Чернышев посмотрел, затем спокойно разорвал лист пополам.
– Что вы делаете?!
– Ваш возлюбленный знает, что официально вы княгиня Потоцкая. Подпись Соболевской покажется ему призывом о помощи.
– Она и есть призыв о помощи.
– Поэтому я её не приму.
Он положил передо мной новый лист. Я смотрела на белую бумагу, и меня тошнило от её чистоты. Она ещё не знала, во что мы её превратим.
– Я не стану переписывать.
– Тогда Марта уедет до наступления темноты.
– Вы не посмеете.
– Я делаю множество вещей, которые вы считаете невозможными. Вам пора расширить представления обо мне.
Я снова взяла перо. На последней строке рука отказалась двигаться. Написать фамилию Николая после того, как его голова покатилась по песку, казалось новым венчанием с мертвецом. Чернышев встал позади, вложил перо между моих пальцев и прижал ладонь к бумаге.
– Потоцкая, – произнёс он возле самого уха. – Именно эта подпись убедит Никитина, что вы сами выбрали прошлое вместо него.
– Когда-нибудь я заставлю вас проглотить каждое слово.
– Буду ждать с интересом.
Мы написали фамилию вместе. Его сильная рука направляла мою, и от этого последнее слово стало похоже на клеймо, которое ставят раскалённым железом на беглой каторжнице. Потом Чернышев прижал к воску печать без герба и вложил засушенный лепесток белой розы.
– Откуда он у вас?
– Из вашего имения.
– Вы были там?
– Мои люди были везде, где вы оставили часть жизни.
Тогда я впервые поняла, что он собирал меня задолго до нашей встречи: письма, вещи, слухи, цветы, чужие воспоминания. Не спаситель случайно увидел красивую пленницу. Охотник наконец забрал добычу, по следу которой шёл неизвестно сколько времени.
– Хватит, – прошептала Марта, поймав моё запястье. – Ты уже до мяса стёрла.
– Там остались чернила.
– Нет там ничего.
– Я чувствую.
– Это кровь.
– Не моя.
Она силой вырвала пемзу. Я бросилась за ней, но комната качнулась, в рёбрах вспыхнула боль, и я ухватилась за край умывальника. В зеркале напротив стояла девушка в белой ночной сорочке. Золотые волосы спутались, лицо стало почти прозрачным, один глаз всё ещё окружала желтовато-синяя тень. Руки до локтей были мокрыми, с пальцев капала кровь.
Мне показалось, что это призрак матери.
Дарья тоже пыталась отмыть с себя мужчину, которого любила? Скребла кожу после прикосновений мужа, которому принадлежала по закону, и француза, которому отдала сердце? А потом вошла в озеро, потому что вода оказалась единственным, что не требовало от неё выбирать?
– Как она умерла? – спросила я.
Марта вздрогнула.
– Кто?
– Моя мать.
– Ты знаешь. Утонула.
– Сама?
Кормилица отвернулась. Достаточно быстро, чтобы выдать правду, и слишком медленно, чтобы спрятать её.
– Марта.
– Не сейчас, девочка.
– Именно сейчас. Я написала любимому, что выбрала другого мужчину. Может, завтра тоже пойду к Неве. Хочу знать, семейная ли это привычка.
Она ударила меня по щеке.
Несильно. Но звук разнёсся по комнате, и мы обе застыли. Марта смотрела на свою ладонь в ужасе, словно она принадлежала не ей.
– Прости, – прошептала она.
Я коснулась горящей щеки.
– За что? В этом году меня били князь, конвоиры, муж и кормилица. Остался только спаситель. Надо предложить Чернышеву, чтобы не чувствовал себя обделённым.
– Не смей говорить о смерти! – Марта схватила меня за плечи и тут же ослабила пальцы, вспомнив о ранах. – Ты думаешь, мне не больно? Я держала тебя младенцем, прятала от пьяного Соболевского, ночами сидела возле твоей кровати. А теперь должна слушать, как ты собираешься утопиться из-за мужчины, который даже не пришёл?
– Он не знал.
– Ты всегда говоришь это о нём.
– Потому что это правда.
– Правда в том, что рядом его нет.
Я отступила, словно она ударила снова.
– Выйди.
– Катя…
– Выйди, пока я не возненавидела единственного человека, которого ещё могу любить без страха.
Марта заплакала, прижала полотенце к моим израненным рукам и вышла. За дверью, как всегда, повернулся ключ.
Я осталась одна со словами, которые написала, и словами, которых сказать не сумела.
К полудню принесли платье цвета тёмного вина. Тяжёлый бархат плотно облегал талию, лиф был расшит чёрным бисером, рукава заканчивались белым кружевом. Наряд вдовы, но слишком роскошный для настоящего траура. Чернышев будто одевал меня не для скорби, а для демонстрации: посмотрите, какую редкую птицу он вынес из горящей клетки.
Я отказалась переодеваться.
Служанка ушла и вернулась с коротким сообщением:
– Александр Захарович будут ждать вас в библиотеке. Если вы не спуститесь сами, приказали принести.
– На подносе?
Девушка подавила улыбку.
– На руках, сударыня.
После вчерашнего я не сомневалась, что он исполнит угрозу. Позволить Чернышеву снова пронести меня перед слугами оказалось невыносимее, чем надеть выбранное им платье.
Пока горничные затягивали корсет, я не могла вдохнуть. Не из-за шнуровки. Каждый крючок, каждая пуговица напоминали: даже оболочку моей кожи теперь определяет он. Волосы уложили высоко, выпустив вдоль шеи два золотых локона. На грудь легла чёрная бархатка с единственной жемчужиной.
Такая же жемчужина была в серьге, которой я купила Лизину смелость.
Я сорвала украшение.
– Передайте графу: на шею он сможет надеть мне только верёвку.
Библиотека занимала почти всё западное крыло. Высокие шкафы из тёмного дуба уходили к расписному потолку, книги за стеклом сверкали золотыми корешками. Возле окон стояли глобусы, карты и длинный стол, покрытый зелёным сукном. В камине горели поленья, но мне стало холодно, едва я увидела Чернышева.
Он стоял спиной, рассматривая карту Европы. Сегодня на нём был серый камзол с серебряным шитьём, белый шёлковый жилет, узкие чёрные бриджи и сапоги до колен. Тёмные волосы аккуратно перевязаны лентой. На правой руке – перстень с чёрным камнем.
Этой рукой он удерживал моё письмо над огнём.
– Вы хотели меня видеть.
– Хотел.
– Смотрите. Я постою, пока не надоем.
Он обернулся. Взгляд скользнул по платью, задержался на обнажённой шее.
– Жемчужина вам не понравилась?
– Не люблю ошейники.
– Зато прекрасно носите.
– А вы прекрасно лжёте. У каждого свой дар.
Чернышев указал на кресло.
– Присядьте.
– Постою.
– У вас повреждены рёбра.
– Поразительная осведомлённость. Доктор описал каждый синяк или приложил рисунки?
На его лице ничего не изменилось, но пальцы легли на край стола чуть жёстче.
– Он сообщил, что вам нужен покой.
– А вы решили добавить душевных мучений, чтобы тело не скучало.
– Я решил рассказать правду.
– Вчера вы заставили меня написать ложь.
– Ложь иногда подготавливает человека к правде. После неё правда кажется почти милосердием.
– Вы репетируете эти фразы перед зеркалом или мерзость рождается сама?
– Обычно в беседе с вами.
Я села, потому что ноги действительно начали дрожать. Чернышев открыл нижний ящик стола и достал небольшой ларец, обтянутый потрескавшейся зелёной кожей.
– Узнаёте?
– Нет.
– Он принадлежал вашей матери.
В груди что-то болезненно перевернулось.
На крышке серебром были выведены переплетённые буквы «Д» и «Р». Дарья. Руа.
Я протянула руку, но Чернышев удержал ларец.
– Откуда он у вас?
– Достался вместе с бумагами Потоцких.
– Отдайте.
– Сначала выслушайте.
– Это вещь моей матери!
– Именно поэтому вы не уйдёте, хлопнув дверью.
Я вцепилась ногтями в ладони. Он всё рассчитал: платье, лестницу, кресло, ларец. Каждую мою реакцию разложил на столе, как шахматные фигуры.
– Говорите.
Чернышев открыл ларец. Внутри лежали перевязанные выцветшей голубой лентой письма, засушенные цветы и миниатюрный портрет мужчины.
Я увидела волосы – светлые, почти золотые. Увидела синие глаза, высокий лоб, прямой нос и тонкий насмешливый рот.
Моё лицо.
Только мужское, более резкое, повзрослевшее.
Пальцы заледенели.
– Кто это?
– Вы знаете.
– Скажите.
– Граф Этьен де Руа. Французский дипломат, авантюрист, человек, которого русские власти много лет считали шпионом.
Я смотрела на портрет. Мужчина на нём улыбался так, словно был уверен, что мир создан для его удовольствия. На шее кружевное жабо, на синем камзоле серебряная лилия, в глазах живой, дерзкий свет.
Такой же свет я видела в собственных глазах, когда ещё умела смеяться.
Я приложила портрет к зеркалу на стене и посмотрела сначала на него, потом на собственное отражение. Сходство было не просто заметным – оно унижало, словно всю жизнь я носила на лице признание в материнском грехе, а окружающие читали его, пока сама оставалась неграмотной.
Теперь я вспомнила взгляды слуг в детстве. Старые женщины замолкали, когда я вбегала на кухню. Мужчины рассматривали волосы, переглядывались. Отец – тот, кого я называла отцом, – никогда не позволял приближаться к себе, но иногда подзывал, брал за подбородок и долго смотрел в лицо. В детстве мне казалось, он пытается найти в моих чертах что-то достойное любви. Теперь понимала: Павел Соболевский искал мужчину, которого хотел убить.
Однажды, мне было лет семь, я прибежала к нему с букетом полевых цветов. Он сидел в кабинете и пил. Я протянула васильки, сказала, что они такого же цвета, как мои глаза. Соболевский схватил меня за волосы, притянул к лицу и прошипел: «Даже глаза его, проклятие». Потом толкнул. Я упала на каминную решётку и обожгла ладонь. Марта сказала, что отец был пьян и не понял, что делает.
Он всё понимал.
Шрам на ладони побелел, почти исчез, но сейчас запылал с прежней силой. Выходит, первый мужчина, ударивший меня из-за чужой любви, сделал это ещё до того, как я узнала значение слова «любовь».
– Вы давно знаете? – спросила я.
– О вашем происхождении? Достаточно давно.
– И смотрели, как я называла себя Соболевской.
– Люди часто держатся за имена крепче, чем за правду.
– Потому что правда не обнимает ребёнка, когда ему страшно. Имя хотя бы даёт иллюзию, что ты кому-то принадлежишь.
– Вы так отчаянно хотите принадлежать?
Я повернулась к нему.
– Нет. Я отчаянно хочу, чтобы хоть один человек выбрал меня, не рассчитывая, что получит взамен.
Чернышев отвёл взгляд первым. Маленькая победа, но внутри от неё стало только больнее.
– Он гостил у нас, – прошептала я. – Марта говорила о французе.
– Он был любовником вашей матери.
– Замолчите.
– Дарья Николаевна собиралась бежать с ним.
– Замолчите!
Я вскочила. Боль в боку полоснула, но я почти не почувствовала. Чернышев достал письмо.
– «Мой дорогой Этьен, дитя шевелится под сердцем, и я уже не могу обманывать себя. Оно твоё…»
Я ударила его по руке. Лист выпал на стол.
– Не смейте читать слова моей матери!
– Почему? Вы предпочитаете, чтобы её голос навсегда принадлежал мёртвым мужчинам?
– Она писала не вам.
– Как и вы писали не мне. Однако чужие письма имеют привычку попадать в мои руки.
Я схватила лист. Почерк был лёгким, округлым. Чернила выцвели до коричневого, внизу виднелось пятно, размывшее несколько слов.
Слеза матери.
«Я боюсь Павла. Он смотрит на меня так, будто уже всё понял. Если со мной что-нибудь случится, найди нашу девочку. Не оставляй её с ним».
Нашу девочку.
Колени подломились. Я опустилась в кресло, прижав письмо к груди.
Внутри меня рушился целый мир, хотя этот мир никогда не был добрым. Павел Соболевский ненавидел меня не за сходство с неверной женой. Он каждый день видел в моём лице мужчину, который украл у него Дарью. Золотые волосы, синие глаза, насмешливый рот – всё моё существование было доказательством его унижения.
– Он знал? – спросила я.
– Соболевский? Почти наверняка.
– Поэтому запер меня в монастыре.
– Возможно.
– Поэтому никогда не называл дочерью.
– Катя…
– Не называйте меня так!
Я подняла глаза. Чернышев стоял совсем близко. В его лице впервые не было насмешки. Только внимательное, почти болезненное ожидание.
– Зачем вы рассказываете мне это сейчас?
– Потому что вам необходимо понять: Соболевской вы никогда не были.
– А Потоцкой перестала быть вчера. Как удобно. Вы сняли с меня последнее имя.
– Я даю вам настоящее.
– Имя шпиона?
– Имя отца.
– Отца, который не пришёл за мной! – закричала я. – Мать просила найти нашу девочку. Где он был, когда меня били? Когда запирали в монастыре? Когда везли на каторгу? Где был этот прекрасный граф де Руа?
Слёзы хлынули сами. Я ненавидела их, но остановить не могла. Письмо дрожало в руках. Мне снова было пять лет, десять, шестнадцать – любой возраст, в котором ребёнок продолжает ждать, что однажды откроется дверь и войдёт человек, обязанный любить его просто за существование.
– Может быть, он не знал, – сказал Чернышев.
Я рассмеялась сквозь слёзы.
– Сегодня все мужчины не знают. Гриша не знал, что я в тюрьме. Де Руа не знал, что у него дочь. А вы, конечно, не знали, что сжигаете моё сердце вместе с письмом.
– Я знал.
Честность ударила страшнее оправдания.
– Ненавижу вас.
– Вы уже говорили.
– Буду повторять, пока не поверите.
– Я верю. Это ничего не меняет.
Я прижала материнское письмо к губам. От бумаги пахло пылью и сухими цветами, но мне чудился запах озёрной воды, мыла, женских духов. Запах женщины, которую я почти не помнила и по которой тосковала всю жизнь.
– Вы хотите использовать меня, чтобы найти его.
Чернышев не ответил сразу.
– Мне нужны документы, которые де Руа вывез из России.
– А я приманка.
– Вы его дочь.
– Для вас это одно и то же.
Я осторожно положила письмо в ларец и забрала портрет. Чернышев не остановил.
– Он мёртв?
– Нет.
Слово разорвало воздух.
Я подняла голову.
– Что?
– Этьен де Руа жив. Более того, несколько месяцев назад он узнал, что дочь Дарьи пережила монастырь, каторгу и замужество с Потоцким.
Сердце ударилось о рёбра так сильно, что я задохнулась.
– Откуда?
Чернышев закрыл ларец.
– Потому что он прислал мне предложение.
– Какое предложение?
Серые глаза остановились на моём лице.
– Обменять вас на бумаги, ради которых когда-то погибла семья Никитиных.
Я смотрела на него, не понимая, что именно должно убить меня первым: отец, готовый торговать дочерью, которую ни разу не обнял, или документы, пропитанные кровью родителей Григория. Между нами снова встали мёртвые – моя мать, его мать, Николай, Соболевский, Потоцкие. Их становилось всё больше, а нам с Гришей оставалось всё меньше места среди живых.
Портрет де Руа дрогнул в моей руке.
Мужчина с моими глазами продолжал улыбаться.