Текст книги "Таинственное пламя царицы Лоаны"
Автор книги: Умберто Эко
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Затем я увидел книжку, маленькую, в коричневом переплете, на мраморе правой тумбочки, и подошел взять ее в руки, промычав что-то наподобие riva la filotea. Это на пьемонтском диалекте значит «едет сюда филофея»? Какая-то фея, что ли? Какая-то тайна, и вроде эта тайна томила и мучила меня многие годы, звуча как вопрос на пьемонтском диалекте «Кто, кто едет?» (Sa ca l’è c’la riva?).
Как, разве я на диалекте разговаривал тогда? Какую это фею, кто мне эту фею обещал? Какую филофею?
Я распахнул книгу – так взламывают в безумном порыве священные печати на скрижалях, – книга называлась «Филофея» (La Filotea, то есть «Боголюбие») и была произведением миланского священника Джузеппе Рива (1888). Это был сборник молитв и текстов для духовных упражнений, с календарем церковных праздников и с краткими святцами. Страницы вываливались, листы ломались от самого легкого прикосновения. Я благоговейно уложил страницы и выровнял крышки (как-никак это мое ремесло – приводить в порядок старые книги) и тут увидел на корешке бурый квадрат с золототиснеными буквами Riva La Filotea. Это был чей-то личный молитвенник, который я, видимо, в детстве открывать не решался, а фраза на толстом корешке поддавалась двоякой интерпретации, вот я и понимал ее по-детски, воображая какую-то фею, которая все едет, едет и никак не доедет до нашего дома, не доедет ко мне в гости.
Потом я оглядел комнату – на выгнутых боковинах комода были две створки. Я подкрался к правой створке с биением сердца и потянул на себя, озираясь воровато, как будто страшась быть застигнутым врасплох. Внутри три полочки, опять же кокетливо выгнутые и совершенно пустые. Я волновался, будто что-то воровал. Может, действительно я переживал детское ощущение, к воровству близкое, когда лазил по комодам и шкафам, куда мне вообще-то доступа не было, и любопытство было окрашено греховностью? Да, этим чувством, будто при следственном эксперименте, подтвердилась моя интуитивная догадка, и теперь уже я мог быть совершенно уверен, что спальня принадлежала моим родителям, «Филофея» была маминым молитвенником, а в боковых отсеках комода мне в детстве приводилось нашаривать невесть что запретное – не знаю уж, что там лежало, старые письма, мелкие деньги или такие фотографии, которым не было места в официальных семейных альбомах…
Но если это действительно была их спальня, а Паола говорила, что я родился здесь, в деревенском доме, то, значит, я появился на свет на этой кровати? Что человек не помнит помещение, где он родился, это нормально. Но если учесть, что мне, должно быть, многократно показывали эту затененную комнату со словами: вот, гляди, в этой комнате, на этой кровати, ты был рожден, – если учесть, что я, безусловно, прибегал сюда по ночам и вныривал в постель родителей, где, вероятно, уже отлученный от груди, множество раз втягивал ноздрями запах груди, которая меня вскормила… Ну ведь хоть слабый какой-нибудь намек на воспоминание должен же забрезжить в этой проклятой черепушке! Ишь, размечтался… Мое тело хранило память о доведенных до автоматизма действиях. Коротко говоря, я сумел бы воспроизвести сосательное движение, припав к молочной железе, но тем бы дело и кончилось, я не смог бы сказать, к чьей груди приникаю и что за вкус у этого молока.
Стоило ли рождаться, чтобы потом не помнить? Да и, технически выражаясь, был ли я действительно рожден? О рождении, как и обо всем прочем, проинформировали меня окружающие. А по моим собственным понятиям, я сотворился как личность в конце апреля нынешнего года, в возрасте шестидесяти лет, на больничной койке.
Il signor Pipino nato vecchio e morto bambino. Синьор Пиппати, родился старцем, помер дитятей. Как это? Синьора Пиппати нашли в капусте шестидесятилетним и с длинной белой бородой, дальше идут все его приключения, день ото дня Пиппати молодеет, доходит до юношеского возраста, потом он младенец и наконец переходит в мир иной, испуская свой первый (или последний) младенческий крик. Я эту считалку помню с детских лет… Стоп, ничего подобного, ведь все, что касается детских лет, мне полагалось забыть. Я, скорее всего, нашел этот стихотворный текст как предмет разбора во взрослой книге о мотивной структуре произведений для детей. Разве я не тот, кому известно все о детстве крошки Доррит и ничего – о собственном младенчестве?
Как бы то ни было, я был намерен повоевать за свою автобио в глубинах этих коридоров и довоеваться до того, чтоб перед смертью все-таки узнать, каково было мне младенцем видеть склоненное над кроваткой лицо моей мамы. Ой, а что, если в результате, испуская дух, я сподоблюсь узреть мордатую и усатую акушерку, суровую, как завуч на педсовете?
В конце коридора под окном стоял сундук, но коридор не кончался, за сундуком находились двери – одна в торце и другая налево. Торцовая вела в просторный кабинет, призрачный, голый. На большой письменный стол красного дерева и на зеленую настольную лампу в стиле «государственная библиотека» падал прямой свет сквозь два окна с цветными стеклами, через которые было видно зады левого флигеля, то есть наиболее тихую и укромную сторону дома, и еще – чудесный пейзаж. Между окнами в простенке висел в раме пожилой седоусый джентльмен в напряженной позе, принятой по требованию поселкового Надара. Фото, разумеется, не могло появиться там раньше смерти моего деда, ибо нормальный человек не держит собственных портретов перед носом. Не могли повесить его и мама с папой, поскольку дедушка умер не раньше их, а позже, как раз-таки от горя. Так что портрет велели там водрузить дядя с теткой, да, это всего вероятнее: распродав часть имущества, городскую квартиру и большинство земельных наделов, они устроили здесь мемориальный дом-музей. Абсолютно ничто не походило на живое, обитаемое помещение. Голизна, отрешенность. Только еще какие-то Images d’Epinal на стене: солдатики в алых и темно-синих мундирах, вылинявших до голубизны и розовости, пехота, кирасиры, драгуны и зуавы.
Я был совершенно ошарашен видом шкафов: по стенам кабинета тянулись пустые полки красного дерева. На каждой полке красовалось книги две или три, «художественно» расположенных, – обычная мещанская манера профессиональных декораторов: штришок с намеком на культуру, остальное пространство, согласно общепринятому шаблону, отводится под вазы Лалика, африканские маски, серебряные блюда и хрустальные шары. Хотя даже и подобной мишуры здесь не было. Только солидные атласы, французские глянцевые журналы, а также энциклопедический словарь Мельци (Nuovissimo Melzi) выпуска 1905 года и французские, английские, испанские и немецкие словари. Но не могло же быть, чтобы книжник и коллекционер дед сидел с такими пустыми полками. Конечно, не могло: кстати, в посеребренной рамочке на пустом стеллаже обнаружилось еще одно фото деда, снятое в этой самой комнате от окна, за письменным столом. На фото дед имел несколько встрепанный вид, он был без пиджака, в жилете, и еле-еле высовывался из-за громадных кип бумаг, придавивших собою стол. Тянувшиеся за дедом по стенам стеллажи были забиты до отказа книгами и стопками журналов – живописнейшее нагромождение. По углам комнаты на полу возвышались другие шаткие стопки, по всей видимости, книг и журналов вперемешку, и еще с картонными коробами в придачу, явно набитыми бумажным хламом, который упихивали в эти короба, чтобы не выбрасывать прямо сразу. Вот-вот, точно таким должен был быть кабинет покойного деда, когда еще дед не был покойным, истинный склад спасителя разнообразнейшей печатной продукции, которую другие вышвырнули бы в помойку, истинный призрачный корабль, перевозящий тени документов по волнам океанов и морей, потерянный рай, копи, настоящий любитель найдет где порыться – в каждой связке, во всех разваливающихся ворохах. Куда же делись эти сокровища? Почтительно относящиеся к порядку в доме вандалы, конечно, извели все то, чем порядок нарушался. Долой бумажки. Все выбросить, продать первому старьевщику. Уж не после ли той бесповоротной уборки у меня душа не лежала к этим местам и я начал вытеснять из своей жизни Солару? Я ведь, поди, именно здесь год за годом проводил свое детство с дедом, пожирая книгу за книгой и делая открытие за открытием?
Значит, они последнюю возможность ухватить за хвост мое прошлое – и ту зажилили?!
Выйдя из кабинета, я побрел в комнату слева, меньшего размера и обставленную поживее. Мебель там была светлого дерева, сколоченная, предполагаю, деревенским плотником, для мальчишки как раз что надо. Там стояла кровать в углу и пустые этажерки, да еще одно-единственное собрание сочинений в красном ледерине. Что-то наподобие школьной парты, в центре парты черная кожаная вставка, и еще одна библиотечная лампа и изодранный Кампанини Карбони – латинско-итальянский. На стене афиша старого фильма… ой, вот опять в душе порхнуло таинственное пламечко. Как на лету! Та к славно в воздухе и так легко! – пропел я почти чужим голосом. Да, на афише действительно было написано «Как на лету» – Vorrei volare, с Джорджем Формби, о, его лошадиная улыбка и его укулеле, я снова увидел, как Джордж Формби влетает в овин на взбесившемся мотоцикле, пропарывает сено насквозь под квохтание ошалевших куриц, а полковнику, сидящему в коляске, в руку влетает яйцо, не иначе к христову дню, дорого яичко, – а Джордж Формби на допотопном аэроплане, в котором оказался по ошибке, заваливается в штопор, кое-как снова набирает высоту, закладывает вираж, переходящий в пикирование, со смеху помереть, помереть можно со смеху.
– Я три раза посмотрел подряд, три раза! – завопил я. – Самая комичная на свете фильма. – Я произнес «фильма», в женском роде, видимо, так говаривали в старые времена, по крайней мере у нас в деревне.
Безусловно, это была моя комната, в ней я и спал, и занимался, но, кроме нескольких дорогих мне символов, все остальное было голо, походило на комнату знаменитого поэта в доме-музее, куда приходят по билетам и оказываются в пространстве, оборудованном специально, чтоб там витал аромат бессмертия. Здесь были созданы «Осенняя песнь», «Фермопильская ода», «Умирающий гондольер». Где же сам великий человек? Он, увы, нас покинул. Он исчах от туберкулеза в двадцать три года, именно здесь, на этой постели, гляньте на распахнутые фортепьяны, кто последний дотрагивался до этих клавиш? В наипоследний день, перед тем как испустить дух? На центральном «ля» заметно еще пятнышко крови, капнувшей с его омертвелых уст, когда он играл «Кровавый прелюд». Эта комната – свидетель краткосрочного земного века, тут он, склонясь над многострадальными черновиками… Пардон, а где эти многострадальные черновики? В фонде библиотеки Римской коллегии. Обращаться за допуском к дедушке. А дедушка где? А дедушка умер.
Разъяренный до неописуемости, я рванул в коридор и вывесился в окно, выходящее во двор, с криками:
– Амалия! Как это может быть, – вопил я, – что ни в одной комнате не осталось книг, и кто посмел вынести из моей комнаты все мои вещи и игрушки?
– Господи помилуй, синьорино Ямбо, вы же в этой комнате живали и уже будучи студентом, и в шестнадцать, и в восемнадцать лет. Что же было, держать там все соски и погремушки? И с чего это вам занадобились игрушки через пятьдесят лет?
– Ладно, не будем об этом. Ну а кабинет деда? Там ведь было видимо-невидимо книг. Куда они делись?
– А на чердаке все, все на чердаке. Помните, какой у нас тут чердак? Похож на кладбище, не люблю я на чердак лазать, редко-редко его открываю, только хожу расставлять блюдечки с молоком. Зачем молоко? Ну чтобы приваживать наших трех кошек, а уж как коты туда зайдут, то всякий раз одну-другую мышку и словят. Блюдечки ставить приказывал ваш покойный господин дедушка. На чердаке книги и бумаги, нужно ведь мышей как-то с чердака гонять, потому что, знаете, все-таки тут деревня, бейся не бейся, а мыши своим чередом… Год за годом вы, синьорино Ямбо, взрослели, из вещичек вырастали, ну и мы вещички эти запаковывали и помаленьку сносили на чердак вместе с куклами барышни, вашей сестрички. А потом, когда дядя с тетей взялись тут все переставлять, мое дело сторона, лишнего я говорить не хотела, но скажу уж: лучше бы они оставили в доме все как было в заводе при покойном деде. А они переиначили. Старый хлам, велели, на чердак. И, понятное дело, весь второй этаж принял похоронный вид. И когда вы синьору Паолу по первому разу сюда привезли, то никому на тот этаж селиться не захотелось, и тогда вы решили селиться в правом флигеле, где совсем все в простоте, там же не барские комнаты, потому как там людские, однако госпожа Паола быстренько все привела в порядок, и теперь детвора может там беситься и прыгать сколько ихним душам угодно, и не чиниться, и не сидеть поджавши хвост, как шавки на паперти…
Если я думал, что в дедовой половине мне сразу откроется пещера Али-Бабы, а в пещере наполненные золотом сосуды и чистой воды диаманты, размерами каждый с отборный грецкий орех, и ковры-самолеты в полной готовности к вылету, то, значит, мы ошибались во всем, ошибалась Паола, ошибался я. Пещера оказалась пуста, сокровища вынесены. Придется мне, видимо, организовать экспедицию в новое место – на тот самый чердак – и стаскивать вниз коробки, все, какие удастся обнаружить. Приводить дом в первоначальный вид? Да, но для этого следовало бы помнить, что где было в первоначальном виде. А я затевал всю эту петрушку как раз для того, чтобы это узнать.
Снова войдя в бывший кабинет моего деда, я увидел на столике в углу старый проигрыватель. Не граммофон, а именно проигрыватель со встроенным динамиком. Судя по дизайну, пятидесятые годы. На семьдесят восемь оборотов. Дед, получается, слушал пластинки? Коллекционировал их, как все прочие свои редкости? И где же сейчас эти пластинки? Тоже на чердаке?
Я взял со стеллажа французские журналы. Роскошно отпечатанные, с цветочными орнаментами, каждая страница выделана как миниатюра, по краям бордюр, и цветные иллюстрации в манере прерафаэлитов – бледные дамы беседуют с рыцарями Святого Грааля. Внутри рассказы и статьи, вокруг текста те же самые витые виньетки из лилиевых стеблей, и тут же картинки женских мод, уже в стиле ар-деко – фигуры неестественно удлинены, стрижки под мальчика, шифон или вышивка шелком по шелку, линия талии занижена, шея открыта и обязательно вырез на спине. Губы кровавы, как свежая рана, у губ – порочный мундштук, ленивыми голубоватыми кольцами – сигаретный дым, вуалетка. Тогдашние безвестные рисовальщики досконально умели передавать на бумаге запах пудры от пуховки.
Время от времени журналы ностальгически обращались к едва только отошедшему в прошлое стилю либерти, исследовали то, что было в моде недавно, наряду с тем, чему вскорости предназначено было войти в моду, и, я думаю, легкая патина былого придавала дополнительное благородство предложениям нового в этих модных рисунках для будущих Ев. На меня же веяло большей пленительностью от Ев былых, от Ев отживших, и к их изображениям я с трепетанием припадал. Никакое не таинственное пламя, а нормальная обыкновенная тахикардия, ностальгия по сегодняшнему.
Женский абрис, долгие золотые пряди, чуть витающий аромат падшего ангела, нарочитая тихоня, тихий омут. Мне припомнились французские стихи:
…des longs lys religieux et blêmes
se mouraient dans tes mains, comme des cierges froids.
Leurs parfums expirants s’échappaient de tes doigts
en le souffle pâmé des angoisses suprêmes.
De tes clairs vêtements s’exhalaient tour a tour
L’agonie et l’amour.
От молитвенных лилий на тусклых стеблях,
умиравших в руке у тебя, исходил,
как от свеч охладелых, мучительный пыл —
это вздох угасал на печальных губах…
И из светлых одежд выникали напасть,
смерть и страсть.
Черт, я же видел, где – не припоминаю, этот абрис, я видел его в своем детстве, а может, в отрочестве, а может, в юности, а может, на заре самой первой взрослости – абрис был врезан в мое сердце. И он был абрисом Сибиллы. То есть я знал Сибиллу всю свою жизнь. Месяц назад, когда мы встретились в Милане, я опознал ее по памяти… Поняв это, я не расчувствовался и не разнежился – наоборот, ощутил страдание. Что же, получается, что в реальной Сибилле я просто оживотворил образ, знаемый с юности? Может, я сразу воспринял ее как предмет любви, потому что предметом любви некогда являлся тот самый образ? А потом, снова встретив милый образ в «новой жизни после гибели», я вставил его в сюжет, от которого сходил с ума в раннеподростковую пору… Значит, у меня с Сибиллой только-то и было настоящего, что тот портрет?
А что, если у меня, кроме памяти об этом рисунке, не было ничего настоящего и с другими женщинами? Что, если я всю жизнь проваландался в поисках утраченного портрета? Тогда recherche, тот поиск, которому я предаюсь в дедовых комнатах, обретает совсем иной смысл. Тогда он – не столько работа по припоминанию того, кем я был до прощания с Соларой, сколько работа по определению причин, по которым я прожил жизнь так, как прожил, уже после того как из Солары уехал. Да? Точно ли? Нет, какая уж точность, отвечал я сам себе. Что с того, что одна картинка напомнила мне недавно виденную женщину? Может, дело просто в том, что на картинке нарисована хрупкая белокурая дева, и впрямь похожая на Сибиллу. Будь картинка иной, может, она привела бы мне на память, ну не знаю, Грету Гарбо или соседку по этажу. Может, ты до сих пор об одном только и мыслишь, как в том анекдоте (его рассказывал Джанни кстати о больничных экспериментах надо мной и психологических тестах), – тебе мерещится «это самое» в любой цветовой кляксе, которую демонстрирует проверяльщик-психолог.
Короче говоря, ты прибыл на встречу с покойным дедом, какое отношение имеет к этому Сибилла?
Я возвратил на стеллаж журнал – посмотрю позднее. Меня неотвратимо привлекал словарь «Новейший Мельци» (Nuovissimo Melzi). Издание 1905 года, 4260 иллюстраций, 78 систематических таблиц, 1050 портретов, 12 хромолитографий, издательство Антонио Валларди, Милан. Стоило его открыть и увидеть пожелтелую бумагу и мельчайший шрифт (восьмой кегль) и маленькие картинки в начале статей, я как-то сразу нашел именно ту страницу, которую и хотел найти. Пытки. Ну да, конечно, – вот они пытки, все по порядку: варение в масле, распятие, сажание подвешенного на дыбе ягодицами на подушку из железных иголок, поджаривание ступней на костре, печение человека на гриле, закапывание живого в землю, раскаленные клещи, костер, колесо, сдирание с живого кожи, копчение на вертеле над костром, распиливание (зловещая пародия на распиливание ассистентки в цирке – приговоренный тоже в ящике, палачи орудуют двуручной пилой, вся разница – что из тела, вложенного в ящик, здесь взаправду получается два обрубка), четвертование (см. предыдущее, с тем различием, что резательный аппарат приспособлен разрубать несчастных не поперек, а вдоль тела), разрывание на части – казнимого привязывают к лошадиному хвосту, зажимание ног в тиски и, самое поражающее воображение, – сажание на кол; тогда еще я не слыхивал о шеренгах из посаженных на кол и горящих мучеников, образующих живые факелы, при таком освещении любил ужинать воевода Дракула. На листе было тридцать видов пыток, одна чудовищнее другой.
Зажмурив глаза, после первого взгляда на эту картинку я мог перечислить все изображения по памяти, и тихий ужас, и подспудное возбуждение, овладевавшие мною, – все это принадлежало «мне» прежнему, совсем не «мне» новому, к которому я был еще непривычен.
Немало же я времени, знать, посвятил этой таблице. Что до прочих таблиц в толстом томе, среди них встречались и цветные с яркими картинками (я находил их, не сверяясь с заголовками, следуя простой памяти пальцев). Грибы гимениальные, базидиальные, красивее всех – те, что всех ядовитее: цесарский мухомор с желтым мясом, с красной шляпкой в крупных редких бородавках, белый гриб-зонтик, он же белая скрипица, сатанинский гриб, желтая сыроежка под багровой шляпкой, у которой края оттопырены, будто распяленные в ухмылке толстые губы; на другом листе нарисованы вымершие исполинские неполнозубые – мегатерий и близкие к нему формы, а также мозазавр, мастодонт, моа. Лист музыкальных инструментов: сальпинга, авлос, цитра, кифара, сиринга, олифант, рамзинга, буцина, лютня, эолова арфа и арфа Соломона. Знамена всевозможных государств, называвшихся Кохинхин, Малабар, Конго, Табора, Маратха, Новая Гранада, Сахара, Самоа, Сандвичевы острова, Валахия и Молдавия, и всевозможные средства передвижения: омнибус, фаэтон, фиакр, ландо, коляска, кэб, двуколка, дилижанс, линейка, шарабан, кабриолет, кибитка, этрусская колесница, квадрига, башенка на слоне, повозка, телега, паланкин, носилки, сани, берлина, розвальни, конка. Парусники… а я-то гадал, из каких таких источников был мною усвоен лексикон морского волка: бригантина и бизань, крюйсель, шканцы, рея, конец, шверт, фал, грот-марсель, фок, крюйс-брамсель, кливер, фок-стеньга-стаксель, шкот, гик, грот, кокпит, румпель, фегалс, кнехт, вант, штаг, салинг, шпангоут, такелаж, ставить лисели, лечь в бейдевинд, круче полуветра, тыща чертей в душу боцману, гром и дьяволы, каперская грамота, батарейная палуба, свистать команду наверх, травить фал, выбирать конец, брать риф, крепить шкаторины к нокам, пятнадцать человек на сундук мертвеца. На других иллюстрированных вклейках – старинное оружие: булава, палица, бич, секира, тесак, ятаган, кортик, палаш, алебарда, колесная аркебуза, бомбарда, таран, катапульта, единорог и мортира. Грамматика геральдики: щит, шлем, намет, корона, нашлемник, щитодержатели, девиз, мантия и сень, глава, пояс, оконечность, столб, перевязь, крест, стропило, кайма, щиток…
Это конечно же была первая энциклопедия в моей жизни. Немало дней и вечеров я в нее, надо думать, вчитывался. Края страниц затрепаны, многие словарные статьи обведены карандашом, на полях какие-то приписки детским почерком, чаще всего – просто выписаны незнакомые слова. Этой книгой зачитывались до одури, мяли и тискали ее, всасывали, внюхивали, впитывали, многие страницы от этого читательского старания вообще выпали, вывалились.
Значит, вот – фундамент моего образования? Надеюсь, не единственный, хмыкнул я, пробежав несколько словарных статей, кстати говоря – самых исчирканных:
Платон. Знам. греч. философ, крупнейший философ древности. Был учеником Сократа, чью доктрину отразил в своих «Диалогах». Собиратель ценной коллекции редкостей. До 429–347 до н. э.
Бодлер. Парижск. поэт, оригинал, истерик, эксцентрик.
Что ж, выходит, можно строить свой дом и на сомнительном фундаменте. Дорасти до умственной зрелости и впоследствии в университете прочесть почти всего Платона. Никто нигде с тех пор ни разу не подтвердил мне, будто Платон действительно был собирателем коллекции. И тем не менее ведь это могло оказаться правдой? Кто знает – может быть, коллекция Платону была важнее всего на свете, а прочее в его жизни являлось только средством зарабатывания на эту самую коллекцию? А что до пыток, ведь это все где-то и когда-то творилось на самом деле. Не думаю, однако, что в нынешних средних школах подробно о них рассказывают. А надо бы. Потому что полезно понимать, из какого теста вылеплены мы с вами, Каиново племя. Значит, я рос, сознавая: человеческий род непоправимо порочен, жизнь – это повесть, исполненная воплей и ярости? И оттого-то, по свидетельству Паолы, я только пожимал плечами в ответ на известия о смерти миллиона детей в Африке? Это не иначе как «Новейший Мельци» привил мне такой скептицизм в отношении человеческой природы? Я листал дальше и дальше:
Шуман, Роберт Александр. Знам. нем. композитор. Автор «Рая и Пери», многочисленных симфоний, кантат и т. д. 1810–1856. – Клара. Выдающ. пианистка, вдова предыд. 1819–1896.
Почему Клара «вдова»? В 1905 году оба уже давным-давно умерли, не пишем же мы, что Кальпурния – вдова Юлия Цезаря? Нет, мы пишем «жена», хотя она Цезаря пережила. Так с какой же стати Клара Шуман именуется вдовою? О, я, кажется, догадываюсь. Милый «Новейший» внимательно отражает не только факты, но в равной степени и сплетни. После кончины супруга (да кто там их разберет, не исключено, что и до) Клара состояла в связи с Брамсом. Вникнем в вышеприведенные даты («Мельци», как Дельфийский оракул, не говорит и не утаивает: он намекает). Роберт умер в тот год, когда Кларе исполнилось 37, после чего она прожила еще сорок лет. Чем занималась целых сорок лет выдающ. и недурная собой пианистка? О, Клара вошла в историю именно как вдовушка, и бесстрастный «Мельци» нас об этом проинформировал. А откуда я узнал, кстати, эти интимные подробности о Кларе Шуман? Может быть, «Новейший Мельци» заинтриговал меня, подвиг на собственные разыскания? Кстати, сколько же слов я усвоил благодаря этому «Мельци»? Сколько сведений, сопровождавших меня многие годы с бриллиантовой незамутненностью, даже и при той безумной каше, которая бурлит сейчас у меня в голове, – сведений типа «столицей Мадагаскара является Антананариву»? Именно из «Мельци» я воспринял на всю жизнь звучания и значения терминов, похожих на магические заклинания: бензоин, богоблагодатный, буканьер, вываживать, геенна, гидромедуза, двурушник, догматика, зерцало, клоака, ливер, литания, немирные племена, пагур, плеоназм, реверанс, сита и грохоты, трубы евстахиевы, трубы фаллопиевы, фармакогнозия, фураж, чирьеватость, юница, Адраст, Аллоброги, Ашшурбанипал, Донгола, Кафиристан, Филопатр…
Географические атласы. Некоторые очень старые, изданные до Первой мировой войны, и в них в Африке серо-голубого цвета еще обозначены немецкие колонии. Перевидав на веку достаточно атласов – разве не я только что купил-продал Ортелиуса? – я все же чувствовал, что в этих школьных некоторые названия звучали как-то особо, как-то близко и знакомо, как будто именно от этих ветхих письмен начиналась дорога ко многим иным словесам. Какая связь между моим детством и Немецкой Восточной Африкой, или Нидерландскими Индиями, или, например, Занзибаром? И все же, сомнений нет, в этом месте, в этой Соларе, каждое слово увязывалось с каким-нибудь другим словом. Разматывая ниточки связей, приду ли я к заветному слову? И что это будет за слово? Может быть, «Я»?
Перешел в свою бывшую комнату. И опять мне примстилось, будто там обретается нечто известное без дополнительных объяснений. Ну, например, мне было почему-то известно, что в словаре Кампанини Карбони отсутствует merda. Вот и не узнать, как по-латыни «дерьмо». То есть я имею в виду, что вскрикивал император Нерон, когда, приколачивая картину, бухал себе молотком по пальцу? Не говорил же он Qualis artifex pereo? Вопросы подобного рода, я думаю, возникали то и дело, а официальная культура абсолютно не помогала ответить на них. Значит, мы обращались к другим, не школьным лексиконам, подумал я. Ну вот, действительно. В «Мельци» имеется «дерьмо» и все его производные: merda, merdaio, merdaiuolo, merdocco. Кстати, мердокко – состав для выведения волос на теле, применяемый преимущественно евреями, – я, наверно, пытался представить себе, до чего же волосаты, поди, эти евреи… Вдруг опять зажглась во мне мини-лампочка, и я отчетливо услышал голос: «А у меня дома в словаре сказано, что pitana — женщина, торгующая сама по себе, che fa il suo сотmercio da sé».
Говорит явно кто-то из моих однокашников, этот кто-то нашарил путану в словаре, в каком – не знаю, но точно не в моем «Мельци». Этот мальчик выговаривает «путана» с диалектным акцентом (фонетически запишу – pütan’na). Ох, и долго же меня мучило и терзало это непостижимое «торгующая сама по себе». Что такого запретного в торговле? Даже если женщина торгует без приказчика или, скажем, без бухгалтера? Между тем, конечно, путана в стыдливом словаре торговала «собою», faceva commercio di sé, но мой информант мысленно перевел это сообщение в категории, внятные ему самому и соответствующие тем разговорам, которые велись у него дома за ужином, – «глянь, до чего та-то хитра, ни с кем не делится, знай торгует сама по себе…». Да, должно быть, так оно все и происходило.
Всплыло ли что-то в памяти? Место? Лицо того мальчика? Нет, всплывают только фразы, последовательности слов, что-то когда-то и где-то вычитанное. Flatus vocis.
Красное собрание сочинений никак не могло быть моей собственностью. Или ко мне его переставил дед из своей библиотеки, или его переставили дядя с теткой, для пущего дизайна. Это был Жюль Верн (серия Collection Hetzel) в красных переплетах с золотыми обрезами, с раскрашенным и позолоченным тиснением на обложке и корешках. Полагаю, что я выучился французскому именно по этим книгам. Их я тоже открывал без раздумий на главных местах – Нед Лэнд в иллюминатор «Наутилуса» смотрит на гигантского спрута; воздухоплавательный аппарат Робура-Завоевателя, истыканный технологичными мачтами; воздушный шар, летящий над самым морем рядом с Таинственным островом (– Мы поднимаемся? – Нет! Напротив! Мы опускаемся! – Хуже того, мистер Сайрес: мы падаем!); громадный летательный снаряд, нацеленный на Луну; пещеры в центре земли, упрямый Керабан и Мишель Строгов…
Как же меня волновали эти картинки, всегда на черном фоне, полные белых прогалин, начертанные резкими черными линиями, эти миры, где нет хроматических зон, растушевок, где только графика, царапанье, штриховка, ослепляющие блики на предметах там, где штриховка удалена. Мир глазами животных, у которых особое устройство сетчатки, может, именно такой видят реальность буйволы, собаки или ящерицы. Мир, подсмотренный ночью сквозь жалюзи с частыми-пречастыми расселинами. В эти офорты я входил, как в черно-белый мир литературы, и жил там. А отводя взгляд, выходя из книги, я попадал на слишком яркое солнце, краски жалили зрачок, я ретировался в книгу, как ныряльщик, уходящий в подводную глубину, где не различаются цвета. Кстати, сняты ли по Жюлю Верну цветные фильмы? Чем становится Жюль Верн без черно-белых пунктиров, без глубокого травления, позволяющего свету находиться только там, где резец гравера процарапывал желобки или, наоборот, оставлял выпуклости?
Дед носил к переплетчику и другие издания, с просьбой восстанавливать, наклеивая поверх красного ледерина, старые рисованные обложки: «Собор Парижской Богоматери», «Граф Монте-Кристо», «Три мушкетера» и прочие шедевры массовой романтики.
Две книги, одна на итальянском языке (издательство Sonzogno), другая на французском: роман «Капитан Сатана» (в оригинале Les ravageurs de la mer — «Морские грабители») Жаколио. Одни и те же картинки, кто разберет, по-итальянски или по-французски я эту книгу читал… Еще не открывая, я знал, что где-то есть две жуткие иллюстрации, первая – жестокий Надод топором раскраивает голову доброго Гаральда, с тем чтобы потом убить и Гаральдова сына Олафа в придачу, а вторая – палач Гуттор сдавливает голову Надода своими могучими ладонями, Надодов череп лопается, и мозг казнимого брызгает в потолок. При этом глазные яблоки и жертвы, и палача, одинаково выпученные, вылезают из орбит.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?