Читать книгу "Всё об Орсинии"
Автор книги: Урсула Ле Гуин
Жанр: Историческая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Но если он все же опустит ее на землю, она, может статься, вполне пойдет и сама, – заметил Итале; голос у него чуть дрогнул, и это заметили все, а Энрике, не сумев дипломатично промолчать, даже хрюкнул от смеха, но тут же смутился и покраснел.
– Причем пойдет прямиком к войне, верно? Вот этого-то я и боюсь, – сказал Раскайнескар.
– Лучше, по-моему, идти к войне, чем допустить возвращение эпохи рабства!
– Мой дорогой юный друг… – у Раскайнескара явно не было желания ссориться с гостем Луизы Палюдескар, – не уверен, что вы достаточно много знаете о войне, и, по-моему, слово «рабство» просто нынче в моде, хотя и утратило свой первоначальный, истинный смысл. Вот несчастный чернокожий африканец на плантации в американской Каролине – это настоящий раб; однако, согласитесь, его положение крайне мало общего имеет с вашим или моим.
– Не уверен! – горячо воскликнул Итале. – Этот американский раб действительно не имеет права голосовать, не имеет своих представителей в правительстве и даже для того, чтобы научиться читать и писать, должен получить разрешение у своего владельца, не говоря уж о том, чтобы иметь возможность публиковать свои работы или выступать публично. Сделав хоть что-то из перечисленного выше без разрешения, он запросто может угодить в тюрьму на всю жизнь без суда и следствия. И все же я не уверен, что положение граждан в нашей стране так уж сильно отличается от описанной ситуации в Америке; нет, разумеется, нам всем разрешено носить фраки… – Итале умолк.
Выждав немного, граф Раскайнескар добавил:
– И читать Руссо.
– Если сумеем найти подпольное издание!
Граф лишь добродушно рассмеялся – с вальяжным видом преуспевающего государственного деятеля, который снизошел до беседы с излишне пылким юнцом. Энрике снова покраснел и зажмурился, чтобы не расхохотаться. А вот Луиза тихонько засмеялась, с удовольствием поглядывая на Итале, и повернулась к Раскайнескару, изо всех сил стараясь играть роль гостеприимной хозяйки дома, пытающейся как-то разрядить обстановку:
– Кстати, граф, как там насчет контрабандных парижских журналов? У меня вся надежда на вас, смотрите не подведите!
Раскайнескар ответил ей, как всегда, любезно, хотя улыбка у него получилась несколько натянутой. Ему было абсолютно наплевать на мнение Итале, однако с мнением Луизы он всегда считался и понимал теперь, что невольно проиграл сражение с молодым провинциалом, хоть и не считал Сорде достойным оппонентом.
На следующий день в разговоре со знакомым чиновником из Министерства финансов он заявил, что считает созыв ассамблеи не таким уж пустым жестом, поскольку в некоторых модных салонах открыто культивируются патриотические настроения.
– Глупцы! – откликнулся его коллега, но Раскайнескар, поджав свои сочные губы, негромко заметил:
– Не скажите. Национальная гордость! – Эти слова прозвучали точно имя лошади, на которую стоило поставить.
Итале покинул дом Палюдескаров, как только позволили приличия, и сразу вернулся в Речной квартал, снова проделав долгий путь мимо кафедрального собора, вокруг Университетского холма и базилики Святого Стефана, пробираясь из пугающей толчеи центральных улиц в еще более пугающее безлюдье Речного квартала. Наконец он вышел на ту узенькую улочку, где теперь ему предстояло жить. Френин соорудил Итале некое подобие постели, и он сразу лег, но долго не мог уснуть и все смотрел на узкую полоску света под дверью в комнате Френина: тот тоже не спал и что-то писал, сидя за столом. За окнами плыла теплая ночь, полная людских голосов и прочих загадочных звуков густонаселенного старого городского района. Здесь, кажется, тишины не существовало вовсе. Итале вспомнил сад Палюдескаров, запах роз, скрывавшихся в темноте, шелест воды в фонтане, высвеченную золотистым светом прекрасную шею Луизы… Потом воспоминания стали совсем мучительными, настолько живо вдруг он представил себе горбатые крыши Партачейки, аккуратный двор и домик Эмануэля в тени огромной горы, озеро под окнами его комнаты, точно повисшей над водой… Никогда еще не испытывал он такой щемящей тоски по дому! Но любимые и словно отступившие в прошлое лица терялись в бесконечном мелькании иных лиц, которые он видел на улицах Красноя, – лиц носильщиков, богомольных старух, нищих попрошаек… Вспомнилось ему и лицо того красноносого поэта с растрепанными седыми волосами, который выкрикивал: «Свобода, возлюбленная!» – но даже это заслоняло воспоминания о худых опухших ногах того слепого старика, что стал его, Итале, первым провожатым в этом городе.
III– С помощью собаки человек прибрел…
– Приобрел.
– …возможность охотиться на таких животных, которые были необходимы для его существа…
– Существования.
– …существования и для борьбы с теми, что угождают его безопасности.
– Угрожают. Очень хорошо. Вастен, продолжай, пожалуйста.
Итале стоял, облокотившись о кафедру, и наблюдал, как три экземпляра Бюффона[23]23
Жорж Луи Леклерк Бюффон (1707–1788) – французский естествоиспытатель; основной труд – «Естественная история» в 36 томах (1749–1788); выдвинул положение о единстве растительного и животного мира; в противоположность К. Линнею отстаивал идею об изменяемости видов под влиянием условий среды.
[Закрыть] передаются из рук в руки. Лица его пятнадцати учеников были чрезвычайно серьезны. Самому младшему из них, Паррою, было двенадцать, самому старшему, Изаберу, надежному помощнику Итале, – шестнадцать. Когда читать начинал кто-то другой, Изабер прямо-таки ел его глазами, словно умоляя не делать ошибок. Наконец колокол в ближайшей церкви пробил полдень, и Паррой, читавший в этот момент, конечно, сразу же стал запинаться. Итале отпустил мальчишек, и, когда все убежали, Изабер с удрученным видом подошел к нему.
– Ну что ты так расстраиваешься, Агостин, – сказал ему Итале. – Дела у ребят идут совсем неплохо.
– А все этот Вастен! Он никуда не годится, господин учитель…
Итале посмотрел на мальчика с симпатией. Когда Агостин Изабер говорил, на его длинной и еще по-детски тонкой шее прыгал кадык, и от смущения он совершенно не представлял, куда ему деть свои большие красные руки. Но глаза у него были удивительно ясные и серьезные. Изабер никогда не смеялся, да и улыбался редко – только если считал, что так хочет Итале.
В класс заглянул Бруной, учитель младшей группы.
– Подожди меня, я сейчас, – сказал ему Итале. Он нагнал Бруноя в коридоре. – Бедняга Изабер! Такой совестливый парнишка! Пошли скорей, ужасно есть хочется! Господи, да так я скоро возненавижу благородного Бюффона в переводе благородного Прюдевена, каким он звучит из уст подающих надежды юношей!..
Друзья вынырнули из мрачных недр допотопного зернохранилища, в котором ныне размещалась «Школа Эрейнина». Итале получил здесь место учителя старшей группы с полуторамесячным испытательным сроком. Ему об этой школе сказал кто-то в кафе «Иллирика». Итале навел справки и вскоре действительно был принят на работу и теперь пять дней в неделю с утра до обеда учил детей чтению, письму, начаткам литературы, истории и естествознания, хотя прежде даже не слышал про Ланкастерскую систему[24]24
Ланкастерская система взаимного обучения (по имени своего создателя, англичанина Джозефа Ланкастера; 1778–1838) заключалась в том, что более старшие и знающие ученики обучают младших. Предполагалось, что за счет меньшей разницы в возрасте и знаниях они будут излагать материал проще и доходчивее.
[Закрыть] или педагогические труды Песталоцци. Зерноторговец Эрейнин, спекулянт и филантроп, основал эту школу, чтобы в ней могли учиться пятьдесят мальчиков, сыновей рабочих и ремесленников. Некоторым семьям приходилось платить за обучение своих сыновей, хотя и немного, некоторые же не платили совсем ничего. Это была единственная светская школа в городе, где сын бедняка мог как следует научиться читать и писать. Прежде чем взять Итале на работу, Эрейнин прочел ему трехчасовую лекцию о необходимости образования, но с тех пор Итале своего хозяина больше не видел. Говорили, что в последнее время у Эрейнина появилось какое-то новое увлечение и школой он интересоваться практически перестал. Правда, секретарь Эрейнина хотя и со скрипом, но все же продолжал выплачивать жалованье троим учителям, однако денег на учебники, мел, уголь для печей и тому подобное не давал совсем. Бруной относился к этому философски.
– Между прочим, школа существует уже больше года, – говорил он, – а я считал, что она и двух месяцев не продержится.
Выбравшись на улицу и вдохнув сладкий аромат ясного октябрьского дня, Бруной закашлялся и рассмеялся:
– Тебе ведь Изабер нравится, верно?
– Он славный.
– А уж тебя прямо боготворит!
– Это свойственно подросткам. В шестнадцать лет непременно нужно иметь своего героя. Если в этой затее со школой для бедняков и есть рациональное зерно, так оно как раз в том и заключается, чтобы помочь таким вот ребятам расширить свой кругозор, найти достойные примеры для подражания, а не каких-то клоунов в блестящей мишуре.
– А почему бы тебе, собственно, и не стать его героем?
– Потому что мое «геройство» состоит, во-первых, в моем культурном выговоре; то есть для Изабера он культурный, а на твой взгляд – провинциальный, а во-вторых, в моем росте. – Итале пренебрежительно махнул рукой. – Умение разбираться в отличительных признаках – вот главная цель образования!
Бруной улыбнулся. Некоторое время они шли молча; первым опять заговорил Итале:
– До чего же меня восхищает твое терпение, Эжен! Меня ученики порой злят… И как только тебе удается всегда сохранять спокойствие на уроках?
– А чем же еще, кроме терпения и спокойствия, можно заполнить ту пропасть, что разделяет мои былые идеалы и нынешние достижения?
– Так ты… эту пропасть между нашими устремлениями и нашими конкретными занятиями заполняешь терпением? А для меня она заполнена великим Ожиданием. Мне кажется, именно там, в этой пропасти, и происходит созидание будущего… Впрочем, я недостаточно стоек и ждать не умею, а вечно сам прыгаю в пропасть и пытаюсь изображать Бога Творца. И разумеется, только все порчу!
– Одиннадцать, – вдруг сказал Бруной темноволосому коротышке в очках, который быстро прошел мимо них.
– Тринадцать, – прибавил Итале.
Коротышка кивнул в ответ и, сказав: «Семнадцать», пошел себе дальше. Когда он уже свернул за угол, Итале хмыкнул:
– Не жизнь, а сумасшедший дом какой-то!
Коротышка в очках был третьим из учителей в школе Эрейнина; он преподавал математику и полагал, что тайная судьба человечества, как шифр, записана в виде последовательности простых чисел. Будучи атеистом, он с возмущением относился к пассивному католицизму Бруноя и Итале и изо всех сил старался обратить их в иную веру – в тайну простых чисел. Приветствие, которым они только что обменялись, доставляло ему огромное удовольствие.
– Ну ты-то не из этой жизни, – мягко заметил Бруной.
Бруною было лет тридцать с небольшим. Каштановые волосы, нездоровый цвет лица, приятные манеры. Сперва Итале показалось, что он видит в своем новом приятеле некие признаки разочарованности жизнью, этакий прокисший романтизм, который он вообще приписывал предшествующему поколению и считал, что его лучшие представители еще в первые два десятилетия нынешнего века растратили свои силы в безнадежных попытках реформировать или даже полностью обновить систему образования страны, ее экономику и политику. Эти бывшие либералы и радикалы по-прежнему активно посещали «Иллирику» и все еще взрывались порой под напором собственных подавленных ныне страстей и идей, но в целом это были честные, хотя и никчемные призраки былых героев. Очень скоро, впрочем, Итале понял, что Бруной вовсе не из их числа. Сын бедного часовщика, окончивший университет на стипендию и до сих пор не женившийся, одинокий, Бруной отнюдь не прокис и не превратился в циника; просто он принял молчание как свою судьбу. И все же он позволил Итале это молчание нарушить.
– Ты тоже! – сказал Итале.
Они вошли в таверну, где обычно в полдень обедали рабочие.
– Я всю жизнь хотел быть просто учителем.
Итале принес и поставил на стол кружки с пивом.
– По-моему, ты говорил, что даже написал какую-то работу по теории образования?
Бруной кивнул.
– Можно посмотреть?
– Я все сжег.
– Сжег? – Итале был потрясен.
– Несколько лет назад. Все равно это нельзя было публиковать; цензоры никогда бы такое не пропустили. А теперь подобные идеи довольно часто встречаются и в работах других ученых.
– Как же можно было… сжигать собственные мысли! А ты не хочешь написать все заново?
– Нет. Да и зачем, собственно? Все это уже известно и без меня. А публиковать подобные работы негде.
– Будет где!
Бруной удивленно посмотрел на него, склонив голову набок.
– И я прошу тебя непременно участвовать в создании первого номера нашего журнала «Новесма верба»!
Бруной молчал.
– Как тебе нравится такое название?
– «Новейшее слово»… – пробормотал Бруной. – Отличное название! Но кто его произнесет, это слово?
– Мы. Я, Брелавай, Френин, ты – вся страна, вся Европа, все человечество!.. По правде говоря, название придумал я, а остальным вроде понравилось. Действительно, звучит неплохо. Но позволь объяснить, какой смысл я в это название вкладываю. У нас ведь давно есть что сказать другим, но до сих пор мы этого так выговорить и не сумели – все заикаемся, запинаемся, точно дети, стараемся научиться выражать свои мысли правильно, но не знаем, как это делается… Иногда мы, правда, кое-что все же говорим – на иных языках: с помощью живописи, религии, науки – и каждый раз делаем новый шаг, постепенно постигаем это умение, узнаём новое слово. А новейшее слово для нас – Свобода! Возможно, нов лишь способ его произнести, а вообще-то, оно старо как мир. Но я так не думаю. Для нас оно новое! И мы еще весьма далеки от того, чтобы произнести это слово целиком. Однако произношение новых слов следует учить! А потом нужно повсеместно и постоянно использовать их в речи, иначе знание их становится бесполезным…
– О, Прометей! – еле слышно промолвил Бруной.
– Ладно тебе. Я же сказал, что это лишь мои собственные соображения. А самое главное – мы уже сейчас могли бы попытаться издавать свой журнал. И я прошу тебя стать нашим автором. А поскольку первый его номер вполне может оказаться и последним, то просьба моя весьма настоятельна…
Бруной поднял пивную кружку, как бы желая чокнуться с Итале:
– Что ж, да здравствует «Новесма верба»!
И они осушили кружки.
– Ну так что, напишешь? – спросил Итале, ставя кружку на стол и победоносно сияя.
Бруной мотнул головой.
– Но почему, Эжен?
Старший товарищ не ответил. Бруной сидел, опустив глаза, погруженный в какие-то грустные размышления. Им подали обед. Итале с аппетитом принялся за еду, время от времени с надеждой поглядывая на Бруноя. Тот лишь посмотрел в свою тарелку, но ничего есть не стал и продолжал молчать. Наконец он промолвил:
– Знаешь, я просто боюсь.
– Не может быть!
– Не цензуры и не полиции, разумеется. Если бы бояться нужно было только их… – Он поковырялся в тарелке, делая вид, что ест, и снова положил вилку. – Чтобы действительно воплотить в жизнь твои намерения, Итале, нужно полностью, страстно поверить в важность и абсолютную необходимость твоих идей, твоего дела. Такая вера даст деньги, силу… здоровье…
– Я не могу с уверенностью сказать, правильно ли мы поступаем, Эжен. И совсем не уверен в справедливости наших идей. Я делаю только то, что умею… и как умею… Вполне возможно, все мои усилия окажутся совершенно бесполезными, даже хуже – не просто бесполезными, а…
– Ты же знаешь, что это не так!
– Надеюсь. Как и ты.
– Я уже не надеюсь. У меня не осталось времени на надежды. Ты ведь даже не представляешь себе, насколько я нищ! Ты и понятия не имеешь, что такое настоящая нищета, Итале. – Бруной говорил с ним так ласково, с такой нескрываемой любовью и нежностью, что Итале, страшно смущенный, просто не знал, как ему ответить.
– Но я же отказался от всего, что имел… – пробормотал он наконец.
– От всего, от чего мог, – поправил его Бруной. – Не твоя вина, Итале, что ты из богатой семьи!
– …от всего, что любил… – продолжал, словно не слыша его, Итале. – Любил больше всего на свете! Впрочем, сейчас бесполезно говорить об этом – я ведь и сам не понимал раньше, насколько все это мне дорого. Глупец! Ты говоришь, что я все время иду вперед, тружусь во имя великого будущего, что именно это важнее всего в моей жизни, но я-то знаю твердо: где-то далеко я оставил свой дом, потерял его… сам от него отказался, выпустил из рук свое счастье!
– Твой дом?
– Ну да, и это отнюдь не метафора. Я имею в виду свой родной край, любимые с детства места и тот дом, в котором я родился, – да, и саму землю, дурацкую грязную землю! Я к ней привязан, точно вол к столбу…
– Если не знаешь, где твой дом, как тебе стать пилигримом? Не стоит лицемерить, Итале! Ты не променяешь тоску по дому на всю свободу мира.
– Но я ее стыжусь!
– Стыд – вот совесть богатых.
– Ну хватит, Эжен! Так ты напишешь для нас?
Бруной покашлял, улыбнулся и покачал головой.
– Ты же не боишься, неправда!
Но Бруной лишь снова светло и мечтательно улыбнулся ему в ответ.
Расставшись с ним, Итале пошел к Брелаваю; идти нужно было через парк Элейнапраде. В этот солнечный, чуть подернутый осенней дымкой день весь огромный серый город казался позолоченным; под ногами на аллеях старого парка с шорохом разлетались опавшие листья. Итале любил эти обсаженные каштанами аллеи и лужайки, именуемые «полями старой королевы Хелены», а вот новая часть парка, «английская», с искусственными руинами, гротами и водопадами, вызывала у него чуть ли не отвращение. Он вспоминал пещеры Эвальде над озером Малафрена, такие огромные и глубокие, что становилось страшно, и бесконечный оглушающий гул заключенного в темницу бешеного горного потока, упорно пробивающего себе путь во тьме и в конце концов все-таки вырывающегося на свободу, навстречу солнцу, и водопадом бросающегося в озеро с тридцатиметровой высоты. Разве с такой красотой могли сравниться какие-то искусственные гроты? По Старому мосту Итале перешел на другой берег реки и двинулся в сторону Прусского бульвара. Все дома в Заречье были выстроены за последние два десятка лет и аккуратными рядами стояли вдоль длинных прямых и унылых улиц, настолько похожие друг на друга, что казалось, ни один из них не имеет права выйти из ряда и стоять чуть в стороне от остальных. Одинаковые улицы с одинаковыми домами тянулись здесь до самого горизонта, однако это впечатление было ошибочным: в итоге дома все же кончались, и вместе с ними кончался и сам город, уступая место полям, заросшим громадными лопухами и коровяком. По такому полю обычно вилась грязная дорога, никуда не ведущая – в лучшем случае к какой-нибудь развалившейся хижине или жалкому сараю. За полями на востоке виднелись в дымке далекие горы. Когда Итале шел по этим проклятым нескончаемым улицам, ему всегда казалось, что идет он во сне и, естественно, как и бывает в подобных дурацких снах, в нужный момент Брелавая на месте не окажется. Так оно и случилось. Итале оставил ему записку и двинулся в обратном направлении. Проходя по Старому мосту, он минутку постоял, облокотившись о парапет и любуясь шелковистым голубоватым Мользеном, тихо несущим свои воды к югу; в воде отражались старые липы на западном берегу реки. У входа на мост высилась каменная статуя святого Христофора; его огромная рука с пальцами странно одинаковой длины навек застыла в благословляющем жесте, адресованном всем странствующим и путешествующим, а также всем проезжающим мимо.
В Речном квартале, как всегда, царили вонь, шум и суета. В дверях дома номер девять по Маленастраде сидела квартирная хозяйка, госпожа Роза, и ласково улыбалась очередной приблудной кошке, склонив к ней свое морщинистое смуглое лицо. Кошка важно устроилась у нее на коленях. Итале госпожа Роза тоже улыбнулась, хотя и довольно сдержанно. Ей нравилось, что на втором этаже у нее живет молодой человек «из благородных», хотя Итале точно так же не платил ей за квартиру, как и его сосед, ткач Кунней, недавно поселившийся здесь со всем своим семейством. Когда Френин съехал, хозяйка решила разделить квартиру, сдав две из четырех освободившихся комнат этому ткачу, а две – Итале; так что теперь Итале приходилось пробираться к себе через жилище соседей – в общем, незначительное неудобство при плате всего в десять крунеров. Кунней вечно сидел за станком; он работал на подряде по четырнадцать-пятнадцать часов в день. Фабрика обеспечивала его пряжей, а готовое полотно он сам относил туда для окончательной обработки и раскройки. Такая система была распространена достаточно широко; хозяева предприятий были весьма довольны тем, что изолированные друг от друга работники стараются лишь заработать побольше, соревнуясь друг с другом, и совсем не думают об объединении в какие-то там союзы. Запах крашеной пряжи, ритмичное поскрипыванье и постукиванье станка уже стали для Итале привычными; теперь в той комнате, где он когда-то впервые беседовал с Френином, стоял ткацкий станок, занимая чуть ли не половину ее пространства. Все детишки Куннея были похожи на него – тощие, светловолосые, бледнолицые и какие-то настороженно-покорные. Итале не удавалось разговорить даже пятилетнего сынишку ткача, а уж сам Кунней слово лишнее обронить боялся. Наверное, думал Итале, они боятся не только меня, но и всех, кроме ближайшей родни. Он тихонько проскользнул мимо огромного станка, на котором как бы совершенно самостоятельно двигалось, медленно увеличиваясь в объеме, белое, безупречно ровное полотнище; это напоминало некий не имеющий отношения к человеку естественный космический процесс вроде движения тени на циферблате солнечных часов или горного ледника. Кунней при виде Итале молча кивнул. За стеной тоненько плакал младенец. Итале сел было за письменный стол, намереваясь поработать, но после разговора с Бруноем и безрезультатного путешествия за реку настроение у него было муторное, и он прилег на кушетку в алькове с намерением почитать Монтескье и забыть о своих бедах. Но уже через десять минут он позабыл не только о своих бедах, но и о Монтескье; книга упала ему на грудь, и он, безвольно уронив руки поверх книги, крепко уснул. Разбудил его стук в дверь. Спотыкаясь со сна, Итале поплелся открывать; вся комната была залита красным светом заката. Он ожидал увидеть Брелавая и не сразу сообразил, кто этот рыжеволосый мужчина, что стоит перед ним.
– Я Эстенскар. Мы с вами встречались у Палюдескаров, помните? В августе?
Это действительно был Эстенскар, великий поэт, которым Итале когда-то так громко восхищался, а теперь лишь ошалело смотрел на него, не в силах сдвинуться с места.
– Извините, я, видно, вас потревожил… – Голос у Эстенскара был высокий и довольно пронзительный.
– Что вы, ничуть! Пожалуйста, садитесь… Нет, не на этот стул, у него спинка отваливается…
Эстенскар пошатал спинку стула, удостоверился, что она действительно мгновенно отделяется от сиденья, отложил ее в сторонку и как ни в чем не бывало уселся на убогий стул.
– Я пришел, чтобы извиниться, господин Сорде.
– Изви… извиниться?
– Я тогда не имел права вести себя с вами так грубо.
– Имели, имели! Полное право! – Итале даже руками замахал.
– Мне очень жаль, и я прошу вас простить меня.
– Но вам совершенно не нужно передо мной извиняться, господин Эстен… – У Итале от волнения настолько пересохло в горле, что остаток имени он просто проглотил.
– Нет. Извиниться было совершенно необходимо. Тем более я очень хотел снова поговорить с вами. – Эстенскар улыбнулся – коротко, невесело – и сразу показался Итале совсем молодым. – К сожалению, у Палюдескаров я слишком часто встречаю глупцов, и у меня вошло в привычку грубить им, поскольку именно этого они от меня и ожидают. Однако, как я вскоре понял, вести себя столь же грубо с вами было непростительной ошибкой. Но скажите, вы действительно хотели бы создать свой журнал?
– Да. Пожалуйста, пересядьте на тот стул, он вполне прочный…
– А мне нравится этот. Ну и каковы же у вас успехи?
– Пока что денег хватает на пару номеров, но мне обещаны еще средства. Уже нашелся печатник, который понимает, в какую петлю сует голову. И мы получили письмо от Стефана Орагона из Ракавы…
– И все же расходы ваши вряд ли будут покрыты.
– Ну, если заседание ассамблеи все-таки состоится, можно было бы даже и на некоторую прибыль надеяться.
– А как вы думаете решить проблему цензуры?
– Мой друг Брелавай считает, что уже кое-чего добился. С тем самым человеком… помните? О котором вы тогда упоминали? С Гойне.
Эстенскар снова коротко, пожалуй даже натянуто, усмехнулся.
– И сколько же у вас в редакции народу?
– Мы четверо из Солария. И еще человек шесть-семь из Красноя. В том числе и Дживан Карантай, которого вы, возможно, знаете.
– Да. Очень талантливый писатель и очень хороший человек. По-настоящему добродетельный. Вам повезло. Это очень хорошо, что Карантай будет с вами работать. Значит, это, по всей видимости, будет литературный журнал?
– Поначалу – да. Проще найти общий язык с Управлением по цензуре.
– Вот именно! – презрительно воскликнул Эстенскар, однако в голосе его явно звучало удовлетворение. – Этих олухов, если иметь терпение, всегда в итоге можно обвести вокруг пальца – они ведь никогда не верили в действенность художественного слова, да и к Меттерниху никогда как следует не прислушивались. Он-то понимает, как может быть опасна литература! Да если б Меттерних имел возможность воплотить в жизнь свое самое заветное желание, то в империи на свободе не осталось бы ни одного поэта; все они давно сидели бы в темницах Шпильберга[25]25
Шпильберг (Шпильберк, чеш.) – крепость в Моравии, которую в 1783 г. император Иосиф превратил в тюрьму для врагов монархии. В разное время там содержались французские революционеры и их венгерские последователи, позже итальянские карбонарии.
[Закрыть]. Нет, я порой просто восхищаюсь Меттернихом! По крайней мере, это действительно сильный противник, у которого есть голова на плечах. И он достаточно просвещен, чтобы бояться могущества идей и слов. Он из поколения, рожденного восемьдесят девятым годом, а не из «новых», всяких там ренегатов типа Генца с их оппортунизмом и безграмотным мистицизмом, поистине достойных слуг этих Габсбургов-Бурбонов-Романовых-Кретинов, не способных распознать идею, даже когда она наставляет ружейное дуло на их пустые головы! Слава Богу, Меттерних в Вене, так что нам здесь предстоит бороться лишь с проявлениями нынешнего тупоумия, а не с изощренным коварством восемнадцатого века!
После столь бешеной тирады ни о какой вежливой сдержанности речи быть, разумеется, не могло.
– Мы назвали журнал «Новесма верба», – сказал Итале, и оба с энтузиазмом погрузились в обсуждение различных планов, перебивая друг друга, сверкая глазами, яростно жестикулируя и бегая взад-вперед по комнате.
Закат тем временем догорел, в комнате стало темновато, но за дверью по-прежнему стучал ткацкий станок. Потом колокола – на университетской церкви Святого Стефана и на звоннице кафедрального собора – пробили шесть, половину седьмого, семь… Крыши и трубы каминов по ту сторону улицы окончательно утонули в густых осенних сумерках, потом зажглись окна, и очертания крыш вновь возникли на фоне мрачного темного неба… Наконец Итале пришло в голову зажечь свечу. Он полностью сосредоточился на этом занятии, а когда поднял голову, то в неверном свете свечи встретился глазами с Эстенскаром, внимательно на него смотревшим.
– Вы понимаете теперь, почему я должен был прийти к вам? – спросил поэт.
– Да, и я очень рад, что вы пришли, – тихо ответил Итале.
– В тот вечер я вас сразу признал, – продолжал Эстенскар, по-прежнему следя за Итале желтоватыми, странно неподвижными глазами. – Не знаю, понимаете ли вы, что я имею в виду, употребляя это слово… Всегда в итоге приходишь в такие места, к таким людям, к которым не мог не прийти… Но если ошибешься, не признаешь их и отвернешься – все, судьба не задастся. Вы меня понимаете?
– По-моему, да.
– Судьба ведь не всегда милостива к человеку, как вам, должно быть, известно… Хотя, мне кажется, вы над этим пока не задумывались… Вы католик?
– В общем, да. Ем с помощью вилки и ножа, ношу шляпу и не украшаю себя перьями.
– Ну и я был таким. Только шляпу я снял.
– Разве внешняя форма так уж важна? – спросил Итале.
– Для поэтов – разумеется. Впрочем, не обращайте внимания. Я бы хотел… рассказать вам о себе, Сорде. – Он отвернулся от света, и лица его не было видно, но голос звучал требовательно и сурово. – Хотя, наверное, вы уже все обо мне знаете от Палюдескаров.
– Я у них с тех пор так и не был.
– Неужели? А Луиза несколько раз поминала вас в разговоре; я думал, вы часто у них бываете. Однако меня удивляет, что они тогда и словом не обмолвились на мой счет. Вообще-то, благоразумная сдержанность не относится к числу их добродетелей. Оба просто обожают сплетни – причем чем грязнее и глупее, тем лучше – и особенно любят так называемые амурные истории, для которых больше подходит старинное слово «адюльтер». Но раз уж мы с вами познакомились, то лучше я сам вам расскажу то, что вы все равно так или иначе узнаете от других. Два года назад я совершил один глупый поступок – влюбился. Мало того, стал любовником замужней женщины. Женщины довольно глупой, очень жадной, очень жестокой и не слишком красивой. Однако она мгновенно запустила свои коготки мне под кожу и стала править моими мыслями и плотью так, что я буквально превратился в марионетку и начинал дергаться, стоило ей шевельнуть пальцем. Я стал ее собственностью. И если бы сейчас она позвала меня, я бы пополз к ее дому на четвереньках. Я немало времени провел у ее дверей, умоляя лакея впустить меня; я даже сходил к ее мужу и в с-слезах… просил его… Простите меня, Сорде! Я сейчас ухожу. И вообще, все эти истории вам совершенно ни к чему.
Эстенскар вскочил и бросился к двери, нервный, резкий, в элегантном, отлично сшитом сюртуке и великолепной сорочке. Итале, не задумываясь о последствиях своего поступка, преградил ему путь.
– Вы не можете сейчас уйти! – страстно выкрикнул он.
Эстенскар пошарил в воздухе рукой, нащупал свой стул без спинки и плюхнулся на него, сгорбившись и молча роняя слезы; потом достал из кармана платок, вытер глаза и высморкался.
– Все это совершенно ни к чему, – повторил он тихо и по-детски беспомощно. Потом решительно откинул назад свои рыжие волосы и заговорил как обычно: пронзительным тоном, чуть насмешливо: – Как ваше имя?
– Итале.
– А мое Амадей. Что это там?.. Сыр?
– Да, из Партачейки.
– Неужели с собой привезли?
Сыр находился от него довольно далеко, примерно на расстоянии метра.
– Нет, мне тетя прислала. Одному Богу известно, как ей удалось уговорить того человека, чтобы он притащил такую огромную головку сыра прямо ко мне домой! Вы, кстати, перекусить не хотите?
Вскоре оба уже сидели за столом; сырная голова, в своей синей обертке выглядевшая куда более внушительно, чем ее владелец в своем синем сюртуке, устроилась на единственной в доме тарелке, рядом с тарелкой лежал нож и полбуханки хлеба, а также стоял кувшин с водой, довольно-таки противной на вкус.
– У меня гостей практически не бывает, – заметил Итале, – и мне нравится жить просто, как живут в провинции: ничего показного, никаких лишних тарелок, вилок, все по-свойски…
– Так вы сказали, вам тетушка сыр прислала? А еще родные у вас есть?