Электронная библиотека » В. Зебальд » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Головокружения"


  • Текст добавлен: 6 декабря 2018, 15:00


Автор книги: В. Зебальд


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

К осени второго года заключения приготовления Казановы продвинулись столь далеко, что побег мог быть осуществлен. Время удобное, поскольку инквизиторы на днях отправляются на terra firma, на материк, а Лоренцо, надзиратель, ввиду отсутствия начальства со знанием дела предается пьянству. Чтобы выбрать точный день и час, Казанова обращается к поэме Лудовико Ариосто «Orlando Furioso»[15]15
  «Неистовый Роланд» (ит.).


[Закрыть]
, составляя запрос по системе наподобие sortes virgilianae[16]16
  Вергилиев оракул (лат.).


[Закрыть]
. Сначала он записывает вопрос, на который ищет ответа, затем из чисел, исчисленных по словам, составляет перевернутую пирамиду, а потом, трижды совершив операцию по вычитанию числа 9 из каждой пары цифр, получает первую строку седьмой строфы девятой песни «Orlando Furioso», которая звучит так: «Tra il fin d’ottobre e il capo di novembre»[17]17
  «Между октябрем и ноябрем» (ит.).


[Закрыть]
. Столь точное указание для Казановы – тот самый знак, которого он ждал, ибо, по его представлениям, неопределенность огромного множества условий неподвластна даже самому ясному разуму, однако Закон действует и ему следует подчиняться. Описанный опыт Казановы подтолкнул и меня к произвольной, на первый взгляд, попытке измерить неведомое сходной игрой слов и цифр; я обратился к собственному календарю и, к своему удивлению, вернее ужасу, обнаружил, что тот день 1980 года, когда я читал заметки Грильпарцера, сидя в баре на Рива-дельи-Скьявони между отелем «Даниэли» и церковью Посещения Девы Марии, а значит, совсем недалеко от Дворца дожей, пришелся на последний день октября, иными словами, был годовщиной дня или, скорее, ночи, когда



Казанова со словами «E quindi uscimmo a rimirar le stelle» на устах взломал свинцовый панцирь крокодила. Сам я в тот вечер 31 октября, сидя в баре на набережной, куда вернулся и после ужина, вступил в разговор с венецианцем по имени Малакьо, изучавшим астрофизику в Кембридже и, как выяснилось вскоре, смотревшим на все, а не только на звезды, с огромного расстояния. Около полуночи мы с ним отправились на его лодке, причаленной возле мола, вверх по драконьему хвосту Канале-Гранде мимо железнодорожной станции и искусственного острова Тронкетто на большую воду, туда, откуда виден растянувшийся на несколько миль по другой стороне освещенный фронт нефтеперерабатывающих заводов Местре. Малакьо выключил мотор. Лодка качалась, поднимаясь и опускаясь вместе с волнами, и длилось это, как мне показалось, довольно долго. Перед нами догорал блеск этого мира, на который мы не могли насмотреться, словно на Град небесный. Чудо жизни, возникшей из углерода, слышал я слова Малакьо, зарождается в пламени. Вновь заработал мотор, нос лодки поднялся из воды, по широкой дуге мы вошли в Канале-делла-Джудекка. Молча мой капитан указал на запад, на [18]18
  «И здесь мы вышли вновь узреть светила» (ит.).


[Закрыть]
Inceneritore Comunale на безымянном джудеккском острове. Мертвая тишина бетонных сооружений под белым флагом дыма. На мой вопрос, продолжается ли сожжение мусора и ночью, Малакьо ответил: [19]19
  Городские мусоросжигатели (ит.).


[Закрыть]
Si, di continuo. Brucia continuamente. Сжигают без остановки. В поле зрения возникла мельница Стакки – из тех, что построены в XIX веке из миллионов кирпичей; слепыми окнами смотрит она через воды Джудекки на морской порт. Здание до того огромно, что Дворец дожей поместился бы в нем несколько раз, и невольно возникает вопрос, действительно ли только зерно здесь перемалывают. Как раз когда мы проплывали мимо высящегося во тьме фасада, из-за облаков вышла луна, и в ее сиянии высветилась размещенная под левым фронтоном золотая мозаика, изображающая жницу с пучком спелых колосьев, – образ в высшей степени странный среди камней и вод здешнего ландшафта. Малакьо сказал, что в последнее время много думал о Воскресении и спрашивал себя о смысле утверждения, будто однажды кости наши и прах будут перенесены ангелами пред очи Иезекииля. Ответа он не нашел, но в реальности ему хватило вопроса. Мельница уплыла в темноту, а перед нами вынырнули башня Сан-Джорджо и купол собора Санта-Мария делла Салюте. Малакьо направил лодку назад, к моему отелю. Больше сказать было нечего. Лодка причалила. Мы подали друг другу руки. И вот я уже на берегу. Волны плещут о камни, обросшие лохматым мхом. Отплывая, лодка заложила вираж. Малакьо еще раз помахал мне рукой и крикнул: «Ci vediamo a Gerusalemme». И отплыв еще дальше, уже громче повторил: «На будущий год в Иерусалиме!» Я пошел через площадь к отелю. Вокруг ни движения. Все лежало в своих постелях. Даже ночной портье покинул свой пост и, оставив открытой дверь, отдыхал в каморке позади швейцарской на странном узком ложе с высокими ножками, будто в выставленном для прощания гробу. На экране телевизора подрагивала тестовая картинка. Только машины поняли, что спать больше нельзя, думал я, поднимаясь по лестнице в свой номер, где и меня вскоре одолела усталость. [20]20
  Да, продолжается. Сжигают без остановки (ит.).


[Закрыть]

В этом городе просыпаешься по-другому, совсем не так, как обычно. День наступает тихо, пронзаемый лишь отдельными криками, звуком поднимаемых металлических жалюзи, хлопаньем голубиных крыльев. Как часто, думал я, совсем иначе, чем сейчас, лежал я ранним утром в отеле в Вене, во Франкфурте или Брюсселе и, скрестив руки под головой, внимал не тишине, как здесь, но с неусыпным ужасом прислушивался к грохочущему прибою уличного движения, который и раньше на протяжении многих часов обрушивался на меня. Вот, значит, каков он, неизменно думал я в такие мгновения, новый океан. Беспрестанно, сильными толчками по всему городу прокатываются волны, делаясь все громче и громче, растекаясь все дальше и дальше, и в своеобразном неистовстве достигают вершин уровня шума, опрокидываются, бегут дальше уже по инерции, бурунами, по асфальту или брусчатке, а в пробках у светофоров вызревают тем временем новые волны шума. С годами я пришел к заключению, что ныне именно из этого грохота и происходит та жизнь, которая будет после нас и постепенно направит нас к гибели, так же как мы постепенно вели к гибели то, что было задолго до нас. И потому совершенно невероятной, словно грозящей в любую минуту лопнуть, казалась мне тишина над Венецией в это раннее утро Дня Всех Святых, когда белый воздух, проникая в мою комнату через полураскрытые окна, окутывал все, и я лежал в море тумана. Даже селение В., где прошли первые девять лет моей жизни, в День Всех Святых и следующий за ним День поминовения усопших всегда бывало окутано очень густым туманом. А жители его, все без исключения, облачившись в черное платье, шли к могилам, которые накануне привели в порядок – выпололи летние растения и сорняки, вычистили граблями дорожки и подмешали в землю сажу. Ничто в детстве не казалось мне столь же исполненным смысла, как эти два дня памяти о страданиях святых мучеников и молитв о страждущих в чистилище душах, когда вокруг в тумане бродили по кладбищу темные, странно склоненные силуэты жителей селения, будто именно им предназначались здешние квартиры. В особенное волнение меня ежегодно приводило поедание поминальных хлебцев, которые Майрбек выпекал специально к этому дню, в количестве не меньшем и не большем, чем по одному на каждого мужчину, каждую женщину и каждого ребенка. Хлебцы были из сдобного теста и настолько малы, что легко помещались в кулаке. Укладывали их рядами по четыре штуки. И обсыпали мукой. Помню, однажды мука, оставшаяся у меня на пальцах после того, как я съел такой хлебец, представилась мне своего рода откровением, и вечером того дня я долго еще рылся деревянной ложкой в мучном ларе, стоявшем в спальне бабушки и дедушки, в надежде раскопать скрытую там, как я думал, тайну.

Занятый своими заметками, а прежде всего предаваясь собственным мыслям, кругами то расширявшимся, то сужавшимся вновь, и временами оказываясь в объятиях совершеннейшей пустоты, в тот день, 1 ноября 1980 года, я так ни разу и не вышел из комнаты. Мне казалось тогда, будто лишить себя жизни и вправду можно посредством одних только раздумий и размышлений. Хотя я закрыл окна и помещение слегка прогрелось, мои руки и ноги по причине полной неподвижности все сильнее немели и леденели – до такой степени, что, когда вызванный мною кельнер принес в номер бутерброды и красное вино, сам я являл собой нечто среднее между уже погребенным и выставленным для прощания усопшим, который, пусть молча, но способен еще испытывать благодарность за поднесенные возлияния, будучи сам, однако, не в состоянии уже принять ни капли. Я представлял себе, каково было бы, если бы по серым водам лагуны меня повезли на остров-кладбище, в Мурано, или еще дальше, на острова Сант-Эразмо или Сан-Франческо-дель-Дезерто в топях Святой Екатерины. С такими мыслями я погрузился в неглубокий сон и увидел, как поднимается туман и расширяется зеленое пространство лагуны, залитое майским солнцем, а острова, будто шапки травы, выныривают из безмятежности водных просторов. Я видел остров-больницу Ла-Грация с круглым сооружением, из окон которого во все стороны выглядывают и машут руками тысячи сумасшедших – будто плывут мимо на большом корабле. Святой Франциск лежал лицом вниз, покачиваясь в камышовой заводи, а по топям шагала святая Екатерина, держа в руке небольшую модель колеса, на котором ее замучили. Закрепленное на палочке, оно с жужжанием вращалось на ветру. Фиолетовые сумерки сгущались над лагуной; когда я проснулся, меня окружала темнота. Я спросил себя, что имел в виду Малакьо, когда сказал: «Ci vediamo a Gerusalemme», попытался – безуспешно – вспомнить его лицо и глаза, разволновался, подумал, не навестить ли мне вновь бар на набережной, но чем больше размышлял, тем меньше был способен сдвинуться с места. Вторая ночь в Венеции миновала, прошел День поминовения усопших, прошла и третья ночь, и в понедельник утром я в странном состоянии невесомости снова пришел в себя. Горячая ванна, вчерашние бутерброды, красное вино и газета, которую по моей просьбе принесли в номер, настолько привели меня в чувство, что я сумел собрать сумку и продолжить путь.

В вокзальном буфете стоял поистине адский гвалт. Подобно клочку твердой суши высился он посреди волнующегося, будто поле спелых колосьев на ветру, скопища людей – одни волнами вливались в двери, другие изливались оттуда, третьи прибоем прокатывались возле буфета, четвертые устремлялись дальше, к сидящим поодаль на возвышении кассиршам. Если, как в моем случае, испытываешь потребность в билете, следовало сперва, крича изо всех сил, донести свою нужду до одной из сидевших наверху на троне дам – облаченных только в халатики обладательниц курчавых волос и потупленных взоров; с полнейшим равнодушием они парили над головами просителей и произвольно, как мне казалось, выхватывали то одно, то другое из путаных пожеланий настойчивых, срывающихся голосов и при этом громко, тоном чуждой всяких сомнений убежденности повторяли просьбу поверх нестерпимого шума, после чего называли цену требуемого, в точности как если бы здесь, в этом зале, оглашался окончательный приговор третейского судьи, и, слегка наклонившись вперед, милостиво и одновременно с легким презрением вручали кому-нибудь бумажку и мелочь. Только став обладателем билета, ощущавшегося уже как жизненная необходимость, можно было выбираться из толпы и пробиваться в середину кафе, где за круглым прилавком высились мужчины, работники этого невероятного гастрономического предприятия, которые в полном презрении к смерти и, противостоя, иначе не скажешь, напирающему со всех сторон народу, исполняли свою работу – с абсолютной невозмутимостью на фоне всеобщей паники, наводившей на мысли о растяжимости времени. Малоподвижные официанты в белых крахмальных льняных куртках, как и их сестры, матери и дочери наверху, за кассовыми аппаратами, походили на своеобразное сообщество высших существ, которые по какой-то неясной системе вершили здесь суд над племенем, одержимым эндемической алчностью, причем такое впечатление лишь усиливалось оттого, что этим исполненным достоинства мужчинам в белых одеждах, находившимся во внутреннем круге, очевидно на возвышении, буфетная стойка доставала приблизительно до бедра, тогда как стоящим снаружи она доходила до плеч, а то и до подбородка. Персонал, в остальном весьма сдержанный, шваркал стаканы, блюдца и пепельницы на мраморную стойку с такой неистовой силой, что можно было подумать, будто они намеренно стараются подогнать все на грань падения и раскола. Мне подали капучино, и на мгновение мне почудилось, будто я одержал самую большую победу в жизни, получил знак отличия. Облегченно вздохнув, я бросил взгляд на круг стойки и тут же понял свою ошибку, увидев, как мне представилось, одни лишь отрубленные головы. Если бы кто-нибудь из крахмальных официантов легким движением руки смахнул эти отрезанные головы, не исключая моей, с гладкой мраморной поверхности и они упали в ров живодера, меня бы это совершенно не удивило, напротив, в тусклом свете показалось бы совершенно справедливым, поскольку головы ясно и недвусмысленно обнаруживали полное единство в том, чтобы напоследок, можно и так сказать, что-нибудь в себя опрокинуть или запихнуть. Во власти подобного рода недобрых наблюдений и, признаться, весьма путаных идей мне вдруг почудилось, будто в кругу этих привидений, поедающих утренние пайки и занятых исключительно собой, я случайно наткнулся на чей-то взгляд, и действительно, я обнаружил две пары направленных на меня глаз. Обладатели глаз стояли напротив, облокотившись на стойку. Один подпирал подбородок правой рукой, другой – левой. Словно тень облака, упавшая на поле, меня накрыло опасение, что двое молодых людей, которые – это вовсе не плод моего воображения – смотрели на меня сейчас через стойку, не раз уже с того момента, как я прибыл в Венецию, попадались мне на пути: и в баре на набережной Рива-дельи-Скьявони, где я встретил Малакьо, среди посетителей они были тоже. Стрелка часов приблизилась к половине одиннадцатого. Я допил капучино и, время от времени поглядывая назад через плечо, вышел на платформу, а там, как и собирался, сел в миланский поезд, чтобы добраться до Вероны.



В Вероне я снял комнату в «Золотой голубке» и тотчас же, по обыкновению, отправился в Сад Джусти. Там я провел послеполуденные часы, лежа на каменной скамье под кедром. Слушал, как ветерок пробегает сквозь крону, то в одну, то в другую сторону, слушал тихий шорох, который производит садовник, ровняя гравийные дорожки между невысокими изгородями из самшита, чей мягкий аромат ощущался в воздухе даже сейчас, осенью. Давно уже не было мне так хорошо. Наконец я поднялся. Выходя из парка, некоторое время наблюдал за парой белых голубей – несколько раз кряду они, слегка хлопая крыльями, круто взмывали над верхушками деревьев, зависали в синей небесной выси и, кувырнувшись вперед, с воркующим звуком, какой едва ли способно издавать горло, в парящем полете скользили вниз широкими полукружьями вокруг красавцев-кипарисов, иные из которых, возможно, стояли здесь еще двести лет назад. Вечная зелень кипарисов напомнила мне о тисах во дворах церквей английского графства, где я живу. Тисы растут медленнее, чем кипарисы. В одном дюйме тисовой древесины нередко насчитывают более сотни годичных колец, и, как говорят, некоторые из этих деревьев изрядно старше тысячи лет, а то и вообще позабыли о смерти. Я вернулся к входу и в фонтанчике, устроенном там в поросшей плющом парковой стене, вымыл, как и по пути сюда, лицо и руки, бросил последний взгляд на парк и, повернувшись к выходу, попрощался с привратницей, кивнувшей из темной будки. Через Понте-Нуово по улицам Ницца и Стелла спустился к площади Бра. Едва я вступил на Арена-ди-Верона, возникло ощущение, будто я впутался в какую-то темную историю. Амфитеатр был безлюден, если не считать группы запоздалых экскурсантов, которым их чичероне, чей возраст определенно приближался к восьмидесяти годам, а то и превосходил это число, высоким надтреснутым старческим голосом описывал особенности сооружения. Я взобрался на самые верхние ряды и оттуда смотрел вниз на группу, казавшуюся теперь очень маленькой. На старике, рост которого едва ли сильно превышал четыре фута, было надето не по размеру большое полупальто – он шел сгорбившись, сильно наклонившись вперед, и полы спереди доставали до земли. На редкость отчетливо – яснее, наверное, чем люди вокруг него, – я услышал, как он говорит, что в этом амфитеатре grazie a un’acustica perfetta… слышно l’assolo più impalpabile di un violino, la mezza voce più eterea di un soprano, il gemito più intimo di una Mimi morente sulla scena. Туристов, как мне показалось, не слишком впечатляли восторги их согбенного экскурсовода по поводу нюансов оперы и архитектуры, а он, двигаясь уже по направлению к выходу, прибавлял то одну, то другую прелестную подробность, каждый раз останавливаясь, оборачиваясь назад и поднимая правый указательный палец навстречу группе, которая вслед за ним тоже останавливалась, – будто крошечный школьный учитель беседовал с учениками, переросшими его на целую голову. Почти горизонтально падал на меня теперь вечерний свет над краями арены, и долго еще после того, как старик и его слушатели покинули амфитеатр, я сидел там в полном одиночестве, окруженный лишь розоватым мерцанием мрамора, по крайней мере мне так казалось, ведь только по прошествии некоторого времени я заметил две фигуры, устроившиеся на камнях в глубокой тени по другую сторону арены. Сомнений быть не могло: снова те два молодых человека, чьи взгляды были нацелены на меня ранним утром на вокзале в Венеции. Подобно двум стражам, они неподвижно сидели на своих местах, пока свет полностью не покинул арену. Тогда они оба встали и, как мне показалось, поклонились друг другу, прежде чем спуститься вниз и исчезнуть в черноте выхода. А я был не в состоянии тронуться с места, столь многозначительными представились мне эти, скорее всего, совершенно случайные встречи. Я уже представлял себе, как сижу здесь всю ночь, парализованный страхом и холодом. Пришлось мобилизовать все здравомыслие, чтобы просто встать и двинуться к выходу. Я одолел почти полпути, когда с невероятной навязчивостью меня захватила картина, будто, со свистом разрезая серое пространство, летит стрела, которая вот-вот пробьет мне левую лопатку и с особенным чавкающим звуком застрянет в сердце. [21]21
  Благодаря превосходной акустике… едва уловимое соло скрипки, негромкое, эфирное сопрано, самые интимные стенания Мими, умирающей на сцене (ит.).


[Закрыть]



В последующие дни я был занят исключительно изучением творчества Пизанелло, из-за которого, собственно, и решился съездить в Верону. Еще много лет назад его картины пробудили во мне стремление научиться отказываться в чувственном восприятии от всего, кроме созерцания. В Пизанелло меня привлекает не только невероятно высокоразвитый для того времени реализм, но и совершенно не совместимый, по большому счету, с реалистической манерой письма уровень, на который ему удается вознести свое искусство, так что абсолютно все на его картинах: главные персонажи, статисты, птицы в небесах, зеленый взволнованный лес и каждый отдельный листочек – обретают ничем не ограниченное право на существование. Этот давний мой интерес к художнику Пизанелло теперь вновь привел меня в церковь Святой Анастасии, где над входом в капеллу Пеллегрини я мог увидеть фреску, которую художник закончил около 1435 года. Капелла Пеллегрини в левом боковом приделе церкви сегодня как таковая уже не существует. Входная арка закрыта дощатой, грубо закрашенной коричневой краской перегородкой с дверью, за которой теперь комната отдыха, а может быть, даже квартирка причетницы. Во всяком случае, здешняя причетница, печальная, почти истаявшая от долгих лет молчания и одиночества женщина, вскоре после четырех часов отперла тяжелую, обитую железом дверь главного входа, тенью проскользнула по церковному нефу передо мной, единственным посетителем, и, не сказав ни слова, скрылась за перегородкой. Пока я разглядывал фреску, она не раз с регулярностью, наводящей на мысль о вечном круговороте, вновь появлялась оттуда, отступала на некоторое расстояние в темноту, чтобы вскоре вернуться на круговой маршрут и опять войти в свой закуток. Дневной свет едва проникает в боковой придел церкви Святой Анастасии. Даже в самые светлые послеполуденные часы здесь царит глубокий сумрак. И живописное творение Пизанелло над аркой бывшей капеллы кажется тенью. Бросая в жестяной ящик монеты по тысяче лир, можно ее осветить – на время, которое кажется то слишком долгим, то слишком коротким. Тогда ясно виден святой Георгий, он прощается с principessa[22]22
  Принцесса (ит.).


[Закрыть]
, намереваясь выйти против дракона. На левой половине фрески сохранилось лишь выцветшее изображение чудовища с двумя еще бескрылыми юными отпрысками. Вокруг разбросаны кости и черепа, останки людей и животных, принесенных в жертву ради умиротворения дракона. Пустота, в которую проваливается видимый фрагмент, по-прежнему передает ощущение ужаса, переполнявшего тогда, по преданию, души обитателей палестинского города Лидды. Правая часть картины, второй ее композиционный центр, сохранилась почти полностью. Местность, по виду, скорее, северная, поднимается, как вынуждает нас констатировать способ изображения, к голубым небесам. В даль на всей картине указывает только корабль с надутыми парусами. Все остальное – здесь и сейчас: неровная местность, вспаханные поля, живые изгороди и холмы, город с крышами, башнями, зубцами и виселица; на ней болтаются повешенные, оживляя всю сцену – излюбленный прием того времени. Кусты, растения, лиственные орнаменты выписаны очень тщательно – с любовью, – как и животные, которым Пизанелло всегда уделял самое пристальное внимание: летящий в глубь страны аист, собаки, баран и лошади семерых всадников, среди которых есть калмыцкий лучник с выражением болезненного напряжения на лице. В центре картины – принцесса в меховом одеянии и святой Георгий, серебро на его оружии облупилось, но блеск золотистых волос по-прежнему обрамляет лицо. Остается лишь удивляться, как Пизанелло догадался оттенить полный тоски мужской взгляд рыцаря, направленный туда, где ему предстоит тяжелая кровавая работа, женским взглядом, полным решимости, выразившейся, однако, лишь в чуть заметно опущенном краешке нижнего века. На третий день пребывания в Вероне меня занесло поужинать в пиццерию на улице Рома. Не знаю, каким именно образом я выбираю в чужих городах кафе, куда захожу. С одной стороны, я слишком разборчив и иногда часами брожу по улицам, прежде чем обретаю способность принять решение; с другой стороны, в конце концов я просто наобум куда-нибудь заворачиваю и там, чаще всего в унылой обстановке с тягостным ощущением неловкости, поглощаю еду, которая мне не по вкусу. Так было и в тот вечер, 5 ноября. Ведь если бы я хоть в малейшей мере руководствовался рассудком, я определенно не переступил бы порог заведения, один внешний вид которого уже наводил на мысль о дурной репутации. Но нет, и вот я сижу в кресле из пластика под розовый мрамор за шатким столом в искусственном гроте, обвешанном рыболовными сетями. Пол и стены выдержаны в омерзительных оттенках морской волны, уничтожающих во мне всякую надежду когда-нибудь снова увидеть землю. Навязчивое ощущение, что тебя со всех сторон окружает вода, усиливает морской пейзаж в бронзовой раме, висящий почти под потолком напротив меня. Изображен, как принято на морских пейзажах, корабль; замерший на самом гребне бирюзово-зеленой волны средь шапок белоснежной пены, он как раз накренился вперед и вот-вот рухнет в раскрывающуюся под его носом зияющую пропасть. Миг непосредственно перед катастрофой. Все сильнее меня охватывало ощущение недомогания. Пришлось даже отодвинуть в сторону тарелку с пиццей, оставив нетронутой почти половину, и схватиться руками за край стола, как хватается за поручни страдающий морской болезнью. Я чувствовал, что лоб похолодел от липкого ужаса, но был не в силах позвать официанта и попросить счет. Вместо этого, только чтобы перед глазами вновь возникла реальность, я вытащил из кармана куртки газету, которую купил под вечер, – это была издаваемая в Венеции «Гадзеттино», – и кое-как развернул ее на столе. Почти сразу мой взгляд остановился на редакционной статье, где сообщалось, что вчера вечером, 4 ноября, они получили написанное странным руническим шрифтом письмо, в котором никому прежде не известная группа под названием



брала на себя ответственность за целый ряд убийств, случившихся в Вероне и других городах Северной Италии начиная с 1977 года. Статья напоминала читателям об этих нераскрытых преступлениях. В конце августа 1977 года в веронском госпитале скончался цыган Гуэррино Спинелли – от тяжелых ожогов, полученных им в результате того, что неизвестные подожгли старый «альфа-ромео», в котором он, как обычно, ночевал на городской окраине. Через год с небольшим в Падуе был найден мертвым официант Лучано Стефанато, с двумя кухонными ножами длиной по двадцать пять сантиметров в затылке, а еще год спустя в Венеции тридцатью девятью ударами ножа был убит двадцатидвухлетний героиновый наркоман Клаудио Коста. Сейчас поздняя осень 1980 года. Официант приносит мне счет. Я разворачиваю его. Буквы и цифры плывут перед глазами. 5 ноября 1980 года. Улица Рома. Пиццерия «Верона». Di Cadavero Carlo e Patierno Vittorio. Патьерно и Кадаверо. [23]23
  Хозяева – Карло Кадаверо и Витторио Патьерно (ит.).


[Закрыть]



Звонит телефон. Официант вытирает бокал и поднимает его к свету. Мне уже кажется, что звонки никогда не прекратятся, и тут он снимает трубку. Зажав трубку между плечом и склоненной набок головой, он ходит за стойкой туда-сюда, насколько позволяет длина провода. Только когда говорит, он останавливается и возводит глаза к потолку. Нет, говорит он, Витторио нет. Он на охоте. Ну да, конечно, это он, Карло. Кто же еще? Кто должен тут быть, если не он? Нет, никого. Целый день никого. И сейчас только один посетитель. Un inglese[24]24
  Англичанин (ит.).


[Закрыть]
, говорит он и смотрит, как мне кажется, с некоторым презрением в мою сторону. Ничего, мол, удивительного. Дни-то стали короткие. Наступают убыточные времена. L’inverno è alle porte. Si, si l’inverno, кричит он снова и смотрит на меня. Сердце у меня на миг замирает. Кладу на тарелку 10 000 лир, хватаю газету, пулей вылетаю наружу, перебегаю площадь, на той стороне захожу в ярко освещенный бар, прошу вызвать такси, еду к себе в отель, спешно собираю вещи и бегу ночным поездом в Инсбрук. Готовый к самому ужасному, сижу в купе, неспособный ни читать, ни закрыть глаза, слушаю ритмичный стук колес. В Роверето входит старуха-тиролька с большой сумкой, сшитой из лоскутов кожи. С ней сын, лет сорока на вид. Я безгранично благодарен обоим за то, что, хотя вагон почти пуст, они устроились именно здесь. Сын откинул голову назад, оперся ею о стену. Веки опущены, почти все время он блаженно улыбается чему-то своему. Только время от времени в груди у него что-то судорожно сжимается. Тогда мать успокаивает его, рисуя какие-то знаки на его раскрытой, словно новая тетрадь, ладони, лежащей у нее на коленях. Поезд поднимается в гору. Постепенно мне становится лучше. Выхожу в коридор. Мы в Больцано. Тирольцы, мать и сын, выходят. Держась за руки, идут к подземному переходу. Прежде чем они скрываются из виду, поезд рывком трогается с места. Ощутимо холодает. Ход поезда замедляется, вокруг все меньше огней, гуще тьма. Мимо проплывает станция Франценсфесте. У меня перед глазами встают картины давно прошедшей войны. Взятие перевала – Адская долина, Vall’Inferno, – 26 мая 1915 года. Снопы огня в горах и расстрелянный лес. Полосы дождя штрихуют стекла окон. Поезд на стрелке меняет направление. Бледный свет дуговых ламп заливает купе. Останавливаемся в Бреннере, на перевале. Никто не выходит и не входит. Пограничники в серых плащах расхаживают по платформе. Стоим не меньше четверти часа. Там, по ту сторону, серебристые ленты рельсов. Дождь переходит в снег. Тяжелая тишина висит надо всем, нарушаемая только рычанием неведомых зверей, которые в темноте на запасном пути ожидают перевозки. Ночь времен тянется гораздо дольше, чем их день, и никому неведомо, когда миновало равноденствие. [25]25
  Зима на пороге. Да, да, зима (ит.).


[Закрыть]



Летом 1987 года, спустя семь лет после бегства из Вероны, я вновь, поддавшись наконец давно возникшей потребности, совершил путешествие из Вены через Венецию в Верону, чтобы вдумчиво перепроверить свои призрачные воспоминания о том полном опасностей периоде и, может быть, кое-что записать. Ночной поезд Вена – Венеция, в котором тогда, в конце октября 1980 года, я почти никого не встретил – за исключением новозеландской учительницы, – теперь, в разгар отпускного сезона, был переполнен, и почти всю дорогу мне пришлось стоять, лишь ненадолго устраиваясь в крайне неудобных позах среди рюкзаков и чемоданов; в результате вместо того, чтобы погрузиться в сон, я погрузился в воспоминания. Вернее, воспоминания всплывали (по крайней мере, так мне казалось) в некоем внешнем по отношению ко мне пространстве и, достигнув определенного уровня, изливались непосредственно в меня, как вода через затвор плотины. И за этими воспоминаниями время промчалось для меня быстрее, чем я вообще мог предположить: вновь я пришел в себя, лишь когда поезд уже после Местре медленно пересекал по железнодорожной насыпи лежащую по обе стороны ночную лагуну. На вокзале Санта-Лючия я вышел одним из последних и с синей холщовой сумкой через плечо побрел по платформе в здание вокзала, где несметные полчища туристов в спальных мешках расположились на соломенных циновках или прямо на каменном полу, вповалку, словно какой-то нездешний народ на пути через пустыню. Даже и снаружи, на площади, во множестве лежали молодые мужчины и женщины – группами, парами или поодиночке, на ступеньках и на газонах, повсюду. Я сел внизу на набережной, достал письменные принадлежности: простой карандаш и красивую линованную бумагу. В восточной части города крыши и купола уже окрасились красным. В разных точках на поле, где они провели ночь, спящие начинали шевелиться, они приподнимались и выбирались на свет из своего блаженного состояния, чтобы чего-нибудь пожевать или выпить и постепенно заполнить собой все пространство вокруг. Вскоре иные уже брели, согнувшись под тяжестью рюкзаков, часто выше их самих на целую голову, и лавировали между лежащими на земле собратьями, словно им надлежало привыкнуть к изнурительности следующих этапов бесконечного путешествия.



Тем утром я некоторое время сидел на набережной Санта-Лючия, занятый своими набросками. Карандаш легко скользил по бумаге, по ту сторону канала в клетке на балконе одного из домов время от времени кричал петух. Когда я вновь поднял голову от работы, тени спящих на привокзальной площади исчезли или же разошлись, началось утреннее движение. Мимо прошла баржа, нагруженная горами мусора, вдоль борта пробежала крыса, а потом вниз головой рухнула в воду. Не знаю, это ли зрелище подтолкнуло меня к решению не оставаться в Венеции, а без промедления ехать дальше, в Падую, и там разыскать капеллу Энрико Скровеньи, до тех пор известную мне только по описанию, в котором превозносились неувядающая яркость красок на фресках Джотто и необычайная определенность в каждом движении, в каждой черте лиц его персонажей. Когда я действительно оказался внутри капеллы, вступив под прохладные своды с жары, нависшей в тот день над городом с раннего утра, и стоял перед настенными росписями, расположенными в четыре яруса от цоколя до карниза, сильнее всего поразил меня беззвучный вопль скорби, вот уже почти семьсот лет возносимый ангелами, парящими над бесконечным отчаянием. Как гром звучал этот вопль в тишине помещения. Брови у ангелов в их глубоком страдании были сдвинуты так плотно, что можно было подумать, будто у них завязаны глаза. Разве эти вот белые крылья, думал я, с отдельными вкраплениями светлой веронской зелени не самое удивительное из того, что мы вообще способны вообразить? Gli angeli visitano la scena della disgrazia[26]26
  Ангелы посещают юдоль скорби (ит.).


[Закрыть]
 – эти слова вертелись у меня на языке, пока я пробирался сквозь оглушительный грохот движения обратно, к расположенному неподалеку от часовни вокзалу, чтобы сесть на ближайший поезд в Верону, где надеялся произвести определенные изыскания как относительно моего собственного резко прервавшегося пребывания там семь лет назад, так и относительно безысходного вечера, который доктор Кафка, по собственному его свидетельству, провел в Вероне в сентябре 1913 года, следуя из Венеции к озеру Гарда. И когда после примерно часа езды в щедро овеваемом потоками воздуха вагоне, куда открытые окна впускали сверкающие ландшафты, в моем поле зрения возник вокзал Порта-Нуова и внизу открылся город в полукруглой раме гор, я почувствовал, что не в состоянии выйти из поезда. Не в силах пошевелиться, я, к собственному немалому удивлению, остался сидеть и, когда поезд уже покинул Верону, а кондуктор снова пошел по проходу, попросил его оформить мне дополнительный билет до Дезенцано, где, как мне было известно, в воскресенье 21 сентября 1913 года доктор Кафка в полном одиночестве лежал в траве на берегу озера и смотрел на волны в камышах, радуясь, что никто не догадывается, где он сейчас, а в остальном глубоко несчастный.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации