Электронная библиотека » Вадим Бабенко » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Место Карантина"


  • Текст добавлен: 14 июня 2018, 08:40


Автор книги: Вадим Бабенко


Жанр: Научная фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Знаменательно!» – думал я, вспоминая детство, руины на холме и надписи на древнем языке. В греческом алфавите мне и тогда чудился скрытый смысл – и вот теперь он свелся для меня к одной единственной букве. Угол тета имел свою тайну, он не мог быть простой константой, наугад выбранной мирозданием. Его малость должна быть следствием, а не причиной – следствием каких-то неизвестных, не видных никому процессов. Кажущаяся простота должна быть столкновением сложностей – изощренный механизм против еще более изощренного механизма, борьба не на жизнь, а на смерть, взаимная гибель в бою… И я, отложив дальнейшее изучение книг, стал думать над тайной тета.

Сначала у меня ничего не получалось, вычисления показывали лишь одно: математика допускает бесконечное множество возможных миров с разными нелинейными множителями. Почему природа выбрала нулевую или исчезающе малую его величину? Ответа на это уравнения не давали; тогда я стал искать связь между изменениями угла тета и другими свойствами всей системы, всей динамики глюонов и кварков – и вскоре заметил, что разные его значения возникают не просто так, а при поворотах, изменениях фазы кварковых полей. Все повороты были разрешены, были равнозначны, если только… И тут меня осенило: они равнозначны, если только кварковое поле не взаимодействует с каким-то другим полем – например, компенсирующим вращение, заставляющим кварки вязнуть в нем, обретая массу. Это было похоже на известный пример Хиггса – и я бесстрашно ввел в лагранжиан новый член, привел его вид к канонической форме, сравнил его структуру со структурой той самой нелинейной аномалии и увидел, что они практически совпадают. Более того, вычислив вещественные функционалы, я обнаружил именно то, на что рассчитывал: самое вероятное, самое устойчивое состояние системы, ее энергетический минимум получается, как раз если вращения нового поля вместе с полем кварков полностью компенсируют аномальные вихри. Мой новый угол тета, получающийся из старого – из любого старого! – с поправкой на компенсирующее взаимодействие, обязан быть строго равным нулю в нашем действительном, а не мнимом мире. Ну вот вам и разгадка!

Новое взаимодействие и новое поле означали появление новой частицы. Я видел ее в своем лагранжиане – вон она, в квадратных скобках, скрыта в стандартном математическом преобразовании… Закорючки на бумаге обращались реальностью, живущей микромгновения, скрытой от всех. От всех, но не от меня; от меня ей, как видно, не удалось скрыться. Что ж, нужно ее назвать… – я чуть подумал и выбрал самое естественное имя. Я назвал свою частицу «бозон Теофануса», для краткости «теонон».

Назвал – и повторял ее имя вслух, раз за разом, на все лады. Повторял – и раздувался от гордости. Мне лишь двадцать, и вот я уже раскрыл одну из загадочнейших мистерий всей физики. Меня ждет признание – наверняка; а может и Нобелевка – сейчас, сразу! А что – что же будет дальше? Страшно представить, какие перспективы открываются передо мной…

Совершенно забросив учебу, я, как мог, привел к приличному виду наброски своей теории теононов и, сгорая от нетерпения, принес их Гюнтеру. Тот глянул коротко и сказал со смешком: «А, путь королевы…» Я не понял, и он, порывшись в шкафу, сунул мне несколько ксерокопий, а потом, тут же на ходу, указал на ряд ошибок и неправильных допущений, что не оставляли от моей «теории» камня на камне. Я готов был провалиться сквозь землю, моя гордость обратилась жгучим стыдом, но, как выяснилось, Гюнтер все же был впечатлен. Он всмотрелся внимательнее в мои формулы, бормоча: «Вот тут изящно, да. И вот тут: смелое преобразование – и вроде верное. Лихо вы с псевдоскалярным полем…»

Статьи, которые он мне дал, описывали теорию Печчеи-Куинн. В них вводилось понятие аксионов, гипотетических частиц, призванных решить «сильную» СП-проблему примерно таким же способом, который избрал я. Обнаружить аксионы пока не удалось, но и опровергнуть их существование тоже никто не мог. Я видел в этом обнадеживающий пример: современная физика допускала многое – при всей своей кажущейся неприступной стройности. В ее здании были потайные двери, замаскированные окна, ходы, лазейки, позволяющие проникнуть в дивный мир зазеркалья и найти там – что? Что-то, неизвестное до меня.

Это был мой первый опыт – созидания, скачка за рамки – и он вышел позитивен в целом, мне сопутствовало везение новичка. Я был пристыжен, но я был счастлив – тем более что на другой день Гюнтер Стаделман предложил мне работать вместе. Он переговорил с профессором Кертнером, и меня официально вписали в штат научной группы на кафедре теорфизики.

Гюнтер занимался проблемой удержания цвета – пытаясь понять, почему кварки не «гуляют сами по себе», а всегда связаны по два и по три в определенных цветовых схемах. Никто не знал, отчего это так. Математически объяснить явление, «вывести» удержание цвета из известных фундаментальных законов пока никому не удавалось. Существовали гипотезы, и Гюнтер исследовал одну из них – экранирование цветового заряда. Планировалось, что я займусь тем же, когда буду по-настоящему готов, и я стал готовиться – всерьез! Только что перед этим воспарив к небесам, я вновь спустился вниз, но жар звезд не растопил мои крылья из воска. Я был полон желаний и полон сил.

При этом, как опять же отмечал Нестор, я сдвинулся на этап дальше в эволюции мира. От безмерно высоких энергий и кварк-глюонной плазмы26 – к чуть подостывшей вселенной, находящейся в адронной фазе, когда из кварков формировались составные частицы, в том числе всем известные протоны и нейтроны. Адронная вселенная была структурно богаче кварк-глюонной, и уравнения, описывающие ее, усложнились невероятно. Теперь уже нельзя было пренебрегать ни одной нелинейностью, ни одной обратной связью. Приближенные методы, что неплохо работали в предельном случае свободных кварков, пасовали при низких энергиях, приводя к сингулярностям27, которые, так или иначе, нужно было устранять. Это достигалось изощренными процедурами – сложнейшей математикой, которой я пока не владел. Чтобы соответствовать, мне в кратчайшие сроки требовалось довести свой аппарат теоретика до высочайшего уровня – и я справился с этим, хоть и не без труда. Справился – и прозрел, сбросил шоры, будто приподнялся на невысокий холм в бескрайнем лесу и стал видеть некоторую перспективу, часть рельефа. Начал понимать, что я делаю и зачем, как это связано с общим устройством мира. Это было счастливейшее из ощущений – я стал свободен и всемогущ. Я сам мог придумывать себе задачи и оценивать их сложность, значимость, место в большой картине. В первый раз со времен детства я почувствовал себя ребенком в магазине игрушек, которому не мешают.

Мне действительно не мешали. Гюнтер, увидев, как я хватаюсь за все подряд без устали и без страха, сначала опешил, но потом смирился с моей неугомонностью и даже стал ее поощрять. Порой он, весьма тактично, предупреждал о скрытых тупиках или, чаще, подсказывал более короткие пути, но в целом соглашался с моим несколько хаотичным свободным поиском. Тут еще выяснилось, что я очень хорош в тождественных преобразованиях – едва ли не лучше его самого. Мне помогало безошибочное чутье – что сработает, а что нет – обычно оно приходит лишь с опытом, но у меня развилось почти сразу, само собой. Как следствие, я получал результат быстро, без топтания на месте. Даже сам профессор Кертнер заинтересовался мною через год и стал приглашать на семинары «для своих».

Меня болтало между самыми разными моделями взаимодействия кварков. Я пробовал и компьютерную симуляцию, и аналогии с квантовыми жидкостями, и даже теорию суперструн. Я видел, как формулы привычной мне хромодинамики возникали магическим образом в других формализмах, весьма от нее далеких. Это дразнило какими-то новыми перспективами, в которых физика сходилась с иными науками, мало мне знакомыми. К этим далям, я чувствовал, мне рано еще было подступаться. Потому, постранствовав в разных областях и сферах, я вернулся к тому, с чего начал – к функциям Лагранжа и калибровочным полям, к магической мощи абстрактной математики, порождающей физику мира. Я сделал круг, один из многих, и вновь пришел к началу – но уже другим.

Симметрия, как путеводная звезда, вновь манила меня, но теперь шумные восторги детства уступили место молчаливому пиетету, пониманию верховной роли. От образов и форм в средней школе – к симметрии свойств в интернате – к сохранению четности, обращению времени… Я тогда считал, что приблизился к высшей точке, но на самом деле все еще топтался у подножия, не смея поднять глаз. Настоящее восхождение началось лишь в университете, когда я узнал о неизменности законов природы в разных метриках и системах отсчета. А потом наступил момент, когда я смог оценить как должно перелом в физике двадцатого века, переворот в сознании, смену перспективы. Симметрия, как в сказке, обратилась принцем, будто хлопнувшись оземь – из не более чем следствия, интересного свойства стала главнейшей причиной, сутью. Если раньше о ней судили, наблюдая природу, то теперь она сама предсказывала, как будет себя вести вся реальная, наблюдаемая природа. Предположения о новых ее видах стали первоисточником физических теорий!

Осознав эту принципиальную разницу, я ощутил уже не детский, а взрослый, зрелый восторг перед истинной красотой, которая определяет все. Я понял, что больше всего на свете меня интересует ее подоплека: как она возникает, как потом себя проявляет. Жизнь красоты была борьба – борьба с несовершенством. Для ее сохранения каждой точке пространства требовалась «компенсация», «калибровка» – и из этого требования выводилась вся физика современного мира, все поля и переносящие их частицы, все осязаемое и видимое вокруг… Я решил, что хочу заниматься именно этим. О чем и заявил Гюнтеру Стаделману.

Гюнтер к тому времени продвинулся достаточно далеко. Его манипуляции с цветами кварков были оригинальны и весьма красивы. Он, конечно же, полагал, что и я сосредоточусь на его разработках. Однако он не стал мне перечить.

Наш разговор состоялся холодным осенним днем. «Ну да, ну да, – хмыкнул Стаделман, повертел пальцами авторучку и спросил, усмехаясь: – Не иначе, целишь в какие-то глобальные штуки?» Я лишь пожал плечами. Он кивнул, будто понял, и вдруг предложил: «Подышим воздухом? Бери зонт…»

Под нудным, моросящим дождем Гюнтер повел меня в музей Альберта Эйнштейна. Там было пусто; мы около часа бродили по небольшой квартире, в которой Эйнштейн создал свои первые теории. Я рассматривал копии его писем в редакции журналов, не принимавшие его всерьез. Представлял, как он, отвергнутый научным миром, записывал свои формулы за кухонным столом, пока жена укачивала ребенка в смежной комнате, за шаткой ширмой. Именно здесь он пережил в полной мере тот самый переворот, перелом – но только без подсказчиков, как я и все мы: он был первым. Первым, кто осмелился думать по-другому. Он начал с симметрии и получил из нее новые законы динамики мироздания. Это была точка поворота. В каком-то смысле, точка невозврата.

Потом мы пошли в бар и впервые напились вместе. Я возбужденно и многословно доказывал Гюнтеру, в чем секрет Альберта Эйнштейна – и Гюнтер доказывал то же самое мне. Ему – Эйнштейну! – сказали без экивоков, что он не годен к серьезной физике – но он не мог не то чтобы о ней не думать, а скорее, не чувствовать того, что переполняло его душу. Именно то, что он ощущал всем существом – симметрия, подобие, согласованное изменение пространства-времени – задало направление и не дало ему уйти в сторону. Краеугольная смена парадигмы до Эйнштейна была не под силу разуму человека – или может просто до него никто не чувствовал с такой страстью? Страсть помогла ему не ужаснуться, заглянув в бездонную глубину. Помогла объять необъятное, удержать в голове картину всего сразу. Мысли выстроились в замкнутый контур; идея мелькнула – и была поймана в этот контур, как волк в кольцо красных флажков. И он, Альберт Эйнштейн, обуздал идею, сформулировал, высказал ее вслух…

Слово «страсть» употребил я, и Гюнтер с ним согласился. Это был миг нашей общности, мы стали соратниками в тот день. Конечно, в нашей науке симметрии и подобия были не те, о которых размышлял Эйнштейн. Мы имели дело не с глобальным пространством-временем, а со скрытой глубоко в математике неизменностью уравнений относительно вращений и сдвигов, замен «правых» частиц на «левые» и так далее. Несмотря на совпадение с экспериментом, наши теории не были точны. Мы работали с приближениями в разных шкалах энергий, и самое интересное было от нас скрыто: при переходе от шкалы к шкале, от масштаба к масштабу менялся не только вид уравнений, но и их внутренние свойства. Мир, «остывая», переходя от высоких энергий к низким, становился менее симметричен – спонтанно, сам собой, без вмешательства извне. Материя обретала новые формы, в ней возникали новые структуры – это был прогресс, движение вперед, но за это природе приходилось платить, отказываясь от части совершенства.

Именно спонтанное нарушение симметрии стало средоточием моего интереса. Мне хотелось проникнуть внутрь, узнать, как это происходит, за счет чего? Каков он, механизм перехода, когда материя становится другой? Так я сконцентрировался на скачке от свободных кварков к «цветовому рабству», от плазмы к адронам, когда в уравнениях появляются фермионные28 петли и больше уже нельзя пренебрегать нелинейностями глюонных полей. Петли означали связанные состояния – мезоны, протоны и нейтроны. Они описывали наш привычный мир, давая удивительное совпадение с реальностью. Это было прекрасно, но имелась и странность: симметрия начальных высокоэнергетичных формул была потеряна – и, как результат, мы имели в два раза меньше составных частиц, чем могли бы, а некоторые из них оказались необъяснимо массивны. Необъяснимое действовало на меня как красная тряпка – я набычился и ринулся в бой.

Моя цель вновь была амбициозна донельзя – тут Гюнтер оказался прав. Как и двумя годами раньше, я хотел создать собственную теорию, найти первопричину, заглянуть в глубочайшую из пропастей. Мне хотелось понять до мельчайших деталей, как происходит загадочная метаморфоза, кто в ней участвует, меняя мир при переходе через рубеж, за которым кварки больше не могут жить поодиночке. Вариантов было много, и я выбрал самые сложные из них. Вновь, как и в неравной борьбе с углом тета, я стал вводить в уравнения новые степени свободы, поля и частицы, неизвестные никому. Они жили неизмеримо кратко, не оставляя за собой следа в чутких ловушках, но исполняли свою миссию камикадзе, навсегда меняя свойства вещества, которое мы видим и из которого состоим. Они погибали, но оставляли после себя результат, и я взялся восстановить справедливость, вызволить их на свет, дать им хоть имена, если уж не заслуженные награды…

Такие подходы существовали и до меня. Они относились к теориям «техницвета»; в них использовались ненаблюдаемые, «технические» фермионы, нужные для того, чтобы сделать вакуум непустым, заставив настоящие кварки в нем «увязнуть». Я вдоволь наработался с ними, вводя в уравнения новые и новые их типы, варьируя степени свободы и калибровочные поля. В моих формулах возникали разнообразнейшие конструкции, экзотические, живущие лишь миг, но за этот миг успевающие нарушить симметричное изначально состояние всей системы глюонов и кварков, утяжелив одни и уничтожив другие, дав толчок к стабильности, прежде чем исчезнуть со сцены…

Я возился с «техницветом» вплоть до окончания университета. Полной теории создать не удалось, но некоторые результаты оказались достойны. Меня заметили, покритиковав для порядка; я стал чувствовать, что влился по праву в сообщество теорфизиков, особую касту, живущую в своем особом мире. И уж конечно, я теперь считал себя экспертом в том самом переходе через особую точку – в спонтанном нарушении симметрии процессов микромира, скрытого от наших глаз. Впоследствии это сыграло большую роль, тогда же я лишь тайком гордился – сам перед собой, не вполне понимая, чем. Гордясь, я придумывал новые слова – не без причины: спонтанное «нарушение» вовсе не было нарушением при тщательном рассмотрении. Подобия в уравнениях не исчезали навсегда, а тщательно затаивались, скрывались, будто в рукаве иллюзиониста. Высшая симметрия законов природы была тут как тут, но нам позволяли прикоснуться лишь к одному варианту реализации этих законов. Эта далеко не новая мысль почему-то не давала мне покоя. Я смаковал ее со всех сторон, наслаждаясь, словно пришел к ней первым. И дал свое название процессу спонтанного нарушения – я назвал его «лукавый фокус», закодировав шифром, как тайное послание самому себе. Послание, что должно быть прочитано и разгадано в свой срок.

Тем временем пришла пора защищать диплом, что я и проделал с блеском. Гюнтер был мной доволен – вскоре мы обсудили дальнейший план. Он получил приглашение в Гейдельберг, в одну из ведущих лабораторий мира, и профессор Кертнер пообещал устроить меня туда же. Это было непросто, но он сдержал слово, использовав свои связи.

По всему выходило, что меня ждет ясное, безоблачное будущее.

Глава 13


Здесь, на Карантине, уже третий день стоит ясная, безоблачная погода. Тем не менее мы с Эльзой сидим дома, не выходя к морю. Позавчера нас застиг врасплох новый взбрык здешней реальности – ураган, опрокидывающий урны и срывающий крыши с ларьков. Он налетел внезапно и чуть не сбил нас с ног; потом мы укрылись за углом балюстрады и переждали самые сильные его порывы, судорожно вцепившись в перила. Так же и прочие, кто как мог – набережная вмиг опустела, по ней несся мусор, ветер злобно свистел и выл. В этом вое была какая-то безнадежность, безысходность – и Эльза ходила потом с мрачным лицом весь вечер.

«Я не понимаю, – сказала она мне, – так они провоцируют нас или это мы провоцируем их, и они реагируют как могут? Или это одно и то же?»

Я только пожал плечами – все же я не так чувствителен к нестабильности окружающего, как моя соседка. Что касается Эльзы, она и в первой жизни воспринимала любой намек на нестабильность как личный вызов. Это мне хорошо известно, как и многое другое – я уже узнал о ней немало. За последнюю неделю она успела рассказать и о своем отрочестве, и о довольно-таки пресной юности, и о годах взросления, тоже, в общем, не отличавшихся разнообразием. Мы вместе посмеивались над ее недолгой страстью к собирательству – она коллекционировала предметы необычной формы. Могла часами разглядывать какой-нибудь странный камень, представлять, откуда он взялся и где побывал, а потом внезапно охладеть к нему и выбросить прочь. Потом ее увлекла химия – в основном из-за любви к запахам, через которые она будто бы познавала мир. Вскоре и это прошло, Эльза поступила в университет, изучала английскую филологию, перечитала немало книг и даже пробовала писать сама. Несколько ее заметок опубликовала местная газета, а ящик стола был заполнен стишками – о девичьем одиночестве и о несовершенстве мира. Иногда ей хотелось похулиганить, но пресловутое старание быть «хорошей девочкой» не позволяло заходить далеко. Она пыталась отвести душу в чем-то умеренно экстремальном – пробовала серфинг, рафтинг, горные лыжи и даже прыгала с парашютом – но так и не нашла ничего по душе. После каждой вылазки за адреналином она с облегчением забиралась в любимое кресло с чашечкой горячего шоколада и недоумевала, чем вся эта бессмыслица притягивает ее знакомых…

Не так давно она вдруг попросила: «Нарисуй мне, пожалуйста, еще раз ту картинку с клубками пряжи. С теми, что плавают в океане – над которыми вы умничали с твоим Нестором».

Я послушно нарисовал и попытался было кое-что разъяснить, но она остановила меня и долго вглядывалась в нарисованное, не произнося ни слова. Меня даже напугал немного ее напряженный, застывший взгляд, но потом Эльза словно очнулась и стала прежней.

«Непонятно, почему вы так с этим носитесь, – заявила она. – Что толку в ваших перевитых мирах, если со своей нити все равно не съехать? Я вообще вижу тут не миры, а нечто другое – и мне ясно, почему эта пряжа так меня раздражает. Я всегда представляла свою жизнь иначе – проще, как соединенные прямые линии. Каждый отрезок – определенный этап без вихляний. Попытка за попыткой жить так же, как живут другие – и получать удовлетворение, если уж не удовольствие!»

Я усмехнулся в ответ: «Так, по прямым, скользят по поверхности, на забираясь вглубь. От буйка к буйку, от вешки к вешке – не находишь, что это твой случай?»

Она рассердилась на мои слова и потом дулась весь вечер и все следующее утро. Вредничала за завтраком, играя в официантку, спрашивала с издевкой: «Вы такой сметливый, что особенного закажете, может какой-то деликатес? У нас сегодня очень хорошие тушеные пингвины!» После стала шептать что-то чуть слышно, а когда я переспросил, хмыкнула: «Ты глуховат? Тогда читай по губам!» И забормотала совсем уж неразборчиво, а я смотрел в растерянности на расплывчатое пятно ее губ.

Но потом как раз и случился инцидент с ураганом, заставив ее забыть обиду. Теперь мы снова с ней заодно; наша квартира – надежное убежище, из которого ее не вытащить, несмотря на солнечный день. Мы сидим за столом, я вожусь с уравнениями, а Эльза, позаимствовав у меня листок бумаги, пишет какие-то слова, короткие строчки – и зачеркивает их одну за другой.

«Бессмыслица! – заявляет она вдруг. – Ничего не выходит. Я хотела удивить тебя, но именно этого моя память почему-то не позволяет сделать. – И поясняет: – Я пыталась вспомнить свое стихотворение – одно-единственное, которое вышло у меня неплохо. Очень даже неплохо – настолько, что я испугалась, скомкала тот лист и забросила его подальше. И больше уже не писала стихов!»

«Там было про хороших девочек, – добавляет она, помолчав. – И вообще про то, как я вижу мир, про все на свете. Хоть и всего в восьми строках – представляешь? Я поняла тогда, что сочинительство – не мое. Я терпеть не могу копаться в себе».

Эльза встает, открывает холодильник, берет бутылку ледяной колы и предлагает мне: «Хочешь?» Я, не отрывая взгляда от своих записей, мотаю головой. Она с бутылкой в руках подходит к окну и стучит пальцами в стекло: «Эй-эй!»

Я поднимаю глаза. «Опять белка, – говорит Эльза. – Они будто расплодились в последнее время. Виртуально размножились – от иллюзорных соитий…»

Я смотрю на нее, на ее силуэт, изящно вписанный в оконный прямоугольник, и вдруг спрашиваю: «Как ты думаешь, что изменилось бы в твоей жизни, если бы ты знала, что за ней будет другая?»

Эльза пожимает плечами: «Да ничего. Разве что я, быть может, не спешила бы выкидывать то свое стихотворение. Присмотрелась бы к нему внимательнее. А так… Я всегда считала: вот, буду наслаждаться, пока молода. Потом – терпеть свое старение; потом совсем состарюсь, стану болеть и возненавижу себя. Потом умру, и жизнь как таковая закончится. Наверное, я попаду на небо – и это было то, во что я верила изо всех сил. Теперь мне вновь обещают что-то вроде начала, со всеми заморочками, и я снова должна поверить – только не Нэнси, а Нестору и Инструкции. Так оно и будет продолжаться? У меня раз за разом будут поводы себя ненавидеть?»

Я знаю, она подтрунивает над моим вопросом, и усмехаюсь: «Просто считай, что всегда будешь молодой».

Эльза фыркает: «Что я, дура?»

Потом она берет свое рукоделие и пересаживается на диван. Шьет мелкими стежками, чуть наклонив голову. Я думаю – а что изменилось бы в моей первой жизни, знай я, что конец – это не конец? В общем, тоже немногое – лишь, быть может, был бы повод еще больше стараться. Усиление мотивации: сделанное тобой пропадет не так скоро, у него есть шанс на еще одно будущее за поворотом. Один шанс, другой… Это немало. На шаг-два ближе к бессмертию.

Впрочем, я и так старался изо всех сил – не уверен, что старания можно было бы добавить. Равно как и спрямить путь, избежать ложных шагов, петляний. Ясность перспективы всегда обманчива, я усвоил это с юности. И прочувствовал в полной мере после университета, перед переездом в Гейдельберг.


Да, перспектива казалась завидной, но в моих мыслях царил разброд – и дело было не в формулах, не в интегралах и матрицах. Смущало обыденное – существующее вокруг, вне математики, за пределами университетских стен. Мне не хватало почвы под ногами, я будто болтался в пустоте. Точки опоры были перед глазами – социум предлагал их в избытке. Но именно социум раздражал меня все заметней, а особенно город Берн, точнее – сытое самодовольство, воплощением которого он являлся.

С какого-то времени его сущность – несмотря на Эйнштейна и университет – стала разъедать мне сознание. Я смотрел вокруг и видел деформированное пространство, будто отраженное в кривом зеркале. Буржуазная панорама жизни неотвратимо сминалась в конус. Нерушимые стены торговых рядов, витрины бутиков, что тянулись и тянулись отовсюду вдаль, к бесконечности, на самом деле стягивались из бесконечности к точке, в малую окрестность, где становилось все теснее. Ее границы экранировали от страстей, безумств, от всех случайностей, какие можно представить. Мир сужался быстро, как степенной ряд; сходился к нулю. Я стал бояться попасть, как в водоворот, в область его сходимости, заразиться миром, будто тяжелой, неизлечимой болезнью.

Как все студенты, я был беден, и соприкасаться со средой буржуа мне приходилось нечасто. Но порой соприкосновения случались, одно из них произошло через месяц после защиты диплома – и изменило мою жизнь. Гюнтер с женой пригласили меня на ужин – отметить мой новый статус. Я был им благодарен, но, едва переступив порог ресторана, понял, что мое неприятие достигло зрелости – опасной зрелости, с которой непросто сладить.

Гюнтеру все это было невдомек. Он был горд собою, горд мною, доволен всем. Я же сидел как на иголках. Ел тающие во рту куски фуа-гра и не чувствовал вкуса. Пил вино из провинции Паульяк, и мне казалось, что в моем бокале кислая вода цвета крови. Я будто знал, что состояние симметрии, когда все пути открыты и возможности равноправны, вот-вот исчезнет, я скачусь в воронку – на дно параболы, в энергетическую пропасть. Окружающее толкало меня туда – мягко, но решительно, бескомпромиссно…

Жена Гюнтера чувствовала что-то – и поглядывала на меня украдкой, будто оценивая, примеряя ярлык. Ее взгляды наводили на мысли – о том, что вскоре свяжет меня по рукам и ногам, обо всех прочих взглядах, словах, условностях, на которых держится этот мир. Они – как псевдоголдстоунские бозоны29, как магноны30 в ферромагнетике, фононы31 в кристалле – создавали вязкое поле коллективного мнения, сковывая цепями, не давая вырваться из локального вакуума, который навсегда.

Я тоже посматривал на нее в ответ. Я знал, она хорошая жена: она умна, красива и во всем поддерживает Гюнтера – благо, он никогда не пытался шагнуть за рамки. Но я видел ее защитный панцирь – невидимый щит буржуазной суки; он был ей впору, пригнан по фигуре, подчеркивал выигрышные места. Он был на ней и на всех женщинах вокруг – надежно охраняя от тех, кто не хочет играть по правилам их сытой жизни. От тех, кто не согласен – как само собой разумеющееся – стать их собственностью, взятой под контроль…

В середине ужина Гюнтер произнес тост за наши будущие успехи. «Пусть нам не будет равных! – восклицал он. – Пусть вся планета признает, что нам двоим безоговорочно покорились кварки – мы заглянем им в душу, поймем их скрытую суть. Нас, быть может, даже будут звать Господа Кварки – мистер Гюнтер Кварк Стаделман и мистер Тео Кварк Стаматис!»

Почему-то меня это задело. Само слово «кварк» вдруг стало мне неприятно. Я насупился и рассказал историю про актера, что не сделал карьеры в Голливуде, но, однако ж, обрел известность и разбогател. Его Клондайком стала реклама памперсов – она вытолкнула его на вершину. Мир полюбил его, он даже получил прозвище – «мистер Памперс»…

«По-моему, – сказал я, – это весьма похоже. Памперс вообще чем-то напоминает мне кварк!»

Гюнтер вежливо посмеялся – не иначе, подумав, что я пьян. Его жену, однако, было не провести. На нее повеяло отдаленной угрозой; она посмотрела на меня с прищуром и проговорила бархатным голосом: «Тео, Тео, тебе нужно жениться – у тебя есть невеста? Я знаю нескольких хороших девушек, что могли бы тебе подойти».

Я подумал, вот и меня толкают туда, куда уже угодил Гюнтер. Он, похоже, не возражает – а как будет со мной? Чтобы проникнуть за прозрачный щит, нужно попросить – смиренно. Нужно потупить глаза и признать свою роль. Роль униженного – сытый мир не дает мужчине проявить свою силу. Ему уготовано лишь одно: обеспечивать комфортный быт – тем, в панцире, что сумели завладеть им. Женщина общества буржуа знает, она права во всем. Ее принципы непоколебимы – ибо комфорт ее мира максимален. Ее свод правил и мнений локализован в энергетическом минимуме, откуда его не вытолкнуть никакой внешней силой. Минимум глубок настолько же, насколько высок уровень комфорта – они, как синус и косинус, функции одной переменной. Что это за переменная? Я не мог сказать. Я лишь знал, что ни в какую не желаю от нее зависеть.

Впечатление от ужина не рассеялось на следующий день; я чувствовал, что оно обустроилось в моей душе надолго. Я пытался с ним свыкнуться, сжиться – и потом увез его с собой в короткий отпуск. Цель отпуска была двояка: я действительно нуждался в отдыхе и к тому же считал своим долгом повидать мать – впервые за много лет. Так в начале июля я взял напрокат машину и покатил через пол-Европы в Грецию, где родился и которую почти не помнил.

С неделю я шлялся по Афинам без всякой цели. Глазел на замусоренные улицы, на пыльные площади, полные карманников-албанцев, поднимался к Акрополю с толпой туристов. Бесстрастно фиксировал в уме: вопли торговцев на рыбном рынке, шествие болельщиков от стадиона «Олимпиакос», яростная, короткая драка у ресторана… В городе кипела жизнь; тут же я представлял себе письменный стол, тетрадь с формулами – и холодок, незнакомый ранее, полз у меня по спине. Мне казалось, что-то главное, из чего жизнь собственно состоит, пройдет мимо меня – уже проходит! – и я не знаю, как поймать его тень…

Встреча с семьей была запланирована на субботу. Мать с отчимом приехали в Афины – плыть на остров, общаться там с толпой шумных, суетливых родственников мне было невмоготу. Я привез швейцарского шоколада, сыра и пытался быть любезен по мере сил, но встреча все равно не удалась. Мы не знали, о чем говорить друг с другом, и к тому же я отметил, как пожухла мать, как выцвели ее глаза и опустились плечи. Это, понятно, не добавило настроения; мне было жаль ее, но я не мог ей помочь и распрощался при первом удобном случае. Она отправилась в центральный универмаг – купить подарки родне – а отчим увязался за мною следом, сказав, что хочет угостить меня выпивкой и поговорить «по-мужски».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации