Электронная библиотека » Вадим Месяц » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 18:10


Автор книги: Вадим Месяц


Жанр: Музыка и балет, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Невозможный свет»
Предисловие к книге Екатерины Перченковой «Сестра Монгольфье» (М.: Русский Гулливер, 2012)

В 1922 году Осип Мандельштам поднял фонарь на длинной палке и пришел на двор «русской сивиллы» с петухом в горшке. Тот, кто «тихонько гладил шерсть и ворошил солому, как яблоня зимой, в рогоже голодал». Готов был всё отдать за жизнь, считал, что его может спасти от холода единственная серная спичка. Сказал, что «желтизну травы и теплоту суглинка нельзя не полюбить сквозь этот жалкий пух», оставив одно из трогательнейших признаний в любви к родной земле. Это сказка; размолвка домашнего тепла и вселенского мрака, ощущение предметности мира, важности вещей, оглядывание, ощупывание, неуверенный поиск ребенка… «Домашний эллинизм» на фоне неумолимого варварства истории. «…Печной горшок, ухват, крынка с молоком, это – домашняя утварь, посуда, всеокружение тела; эллинизм – это тепло очага, ощущаемое как священное…»

Первое, на что обращаешь внимание, читая стихи Екатерины Перченковой, – возвращение в речь только что упомянутого «домашнего эллинизма», осторожной сказочности, магической реальности, способной придать стихам обаяние, уводящее не только от разговорной речи, воцарившейся в нашей поэзии, но и от обыденного сознания вообще. «Воспарить» можно разными способами, но для меня поэзия становится интересной и значимой, когда в ней с очевидностью начинает проступать другой мир, не абстрактный, а именно разноцветно-предметный, когда наши эмоции подчинены законам этого мира: от муравьиного копошения до лесного пожара.

 
…не слышен ни полуночный привычный,
ни костяной глухой, ни звонкий птичий,
где встала чаща дверью и стеной.
где ключ переиначенный скрипичный,
замок необратимый навесной…
 

Или:

 
…или приходила, или страшно
заглянуть в лицо.
ветер в голубиные рубашки
одевает беглецов…
 

Знакомить слова – рискованная, но благодарная работа. Вопрос – какие слова. В одних случаях картинка остается бессмысленным коллажем, в других – оживает. Работа с условной сказочностью опасна перебором, скатыванием в пустую сентиментальность: плюшевые медведи и шоколадные зайцы бродят по стихам молодых сплошь и рядом. Я читал где-то, что Перченкова в своих стихах работает в жанре фэнтези. Глупости какие. Впрочем, у каждого свои погрешности восприятия:

 
…как ни скажешь – ложь, как ни выдохнешь – неудобно,
как проснешься – все будет по-прежнему пусто, но
расцветет голубой колокольчик в стеклянных ребрах,
смешной, смешной…
 

Чтобы так писать, надо этот колокольчик под сердцем почувствовать. По собственному опыту: подобные вещи не изобретаются, не конструируются, а если и конструируются – искусственность видна за версту.

 
…живым – оставить воздуха впрок,
и мертвым – стелить постель,
покуда жарко горит у ног
соломенная колыбель…
 

Я вполне себе вижу, как эта колыбель горит. Страшно даже. И меня совершенно не интересует, почему она соломенная. Перченкова пишет о «губах гипсовой магдалины, теплом крае деревянной чаши, струнном серебре, венецианской густой воде, смолистой крови агавы, карминным глянце». О тех, кто «мечтал всю зиму перевалиться за край плетеной корзины и уползти в нескошенную траву»… О времени, когда «не поет вода, никого не хранит осока, никого не ловит за щиколотки мокрый мох». Или уговаривает «за частой елью, сосною редкой, у снега белого на виду качать младенца тяжелой ветке, на ветке легкой держать звезду».

За этими строками проступает знание свойств вещей: легкость, тяжесть, вкус, запах, цвет. Часто эти свойства обнаруживаются через сравнения, но метафоричность не становится самоцелью: она естественна, пластична… Она подсмотрена во сне и возвращена в явь. Вещи становятся вещами, обретают свое первоначальное значение. Впрочем, почему первоначальное? Первоначальные смыслы забыты, их можно только через сон и предчувствовать. Главное, что вещам как таковым возвращаются смысл и внутренняя ценность. Никакой взаимозаменяемости, упрощения, тиражирования, превращения в схемы. Приблизительность исключена. Тут либо знаешь, либо не знаешь. За стихами стоит физиологичность восприятия, возвращающая через осязание – зрение. И через зрение обретающая зримость.

 
…давай полюбим напоследок сами.
у бога ничего от нас не заболит —
он медный ключ вложил в краеугольный камень,
и рай теперь открыт.
 

Одна из частей книги так незатейливо и называется – «Сказки». И здесь лучше обратиться к сказке как к отражению мифологии, о которой писали Владимир Пропп и Джеймс Фрэзер, чем вспоминать Хрюшу и Степашу. Мой американский приятель, бывший рок-музыкант немецкого происхождения, пробавляющийся нынче сделками с недвижимостью, с трепетом отнесся к музыке группы Rammstein, когда я привез ему несколько дисков: в США эта группа малоизвестна. «Это напоминает сказки, которые читала мне моя бабушка», – сказал Джон Фишер после первого ознакомления. А через несколько дней осторожно добавил: «Мощная музыка. Хотя для пробуждения духа достаточно сказок братьев Гримм». Я ни в коей мере не вижу в стихах Перченковой отзвуков «металла». Я вижу, что она может написать сказку, способную пробудить дух; он ведь оживает не только от гимнов и офицерских возгласов.

 
…На последней неделе пути тебя покидают сны.
На последнем десятке шагов твои губы покрыты льдом.
Ты врастаешь глазами в поля ледяной страны
и тихонько шепчешь: надо же, это Дом…
 

Или:

 
…а за полем по холоду уходили дымные поезда.
как ворочали ворот и крыли его по матери
бритоголовые подмастерья, бронзовые солдатики.
как их зрачки прорастали из мутной патины.
как стекала с пальцев розовая вода…
 

В картинах этих появляется предчувствие брейгелевского размаха: многие персонажи «сестры Монгольфье» кажутся взятыми скорее из живописи, чем из книг, хотя та зыбкая ниша, откуда черпаются объекты магической реальности, не имеет прямых отсылок к культуре. Это – пограничье, не догадывающееся о том, что «ворошить солому и тянуться к чужому» можно просто так, без подспудного знания Анненского или Гейне.

 
это не ночь, хорошая, просто в глазах темно.
это не кровь, хорошая, кто-то разлил вино.
заболи у собачки, у кошки, у моей девочки не боли.
это всего лишь уколотый пальчик,
господи, кто теперь у тебя внутри?
только не бойся, отдай мне веретено.
только ни слова не говори.
 

Стихия языка и внутренняя свобода, умноженные на женское ведовское призвание, неминуемо приводят не только к песням и молитвам, но и к заговорам, которые, возможно, способны врачевать, поднимать на ноги. Их у Перченковой много – таких вот «заговорщицких» интонаций. Иногда «страшные истории» рассказываются лишь посредством упоминаний и косвенных отсылок. Иногда выстраиваются в целые баллады о соседях, существующих и несуществующих подругах, детях. Здесь заговорный, приворотный тон может сменяться на колыбельный. Желание удочерить эту землю и ее обитателей у поэтов прекрасного пола почти исчезло, а здесь Деметра побеждает Афродиту (или дева – блудницу) на каждом шагу. Теплота, искренность, материнский тембр голоса, мешающийся с детским, далеким от дешевых эффектов и инфантилизма. Они успокаивают или заставляют вспомнить о собственном детстве, тем более что автор сохранил с ним связь, феноменально близкую и детально оформленную. В том-то и дело, что рубахи из крапивы, круглые камушки во рту, сердца в виде василькового колокольчика, привкус корицы, пороха и кипятка легко уживаются со стихией самой что ни на есть повседневности и реальности – и с бесспорной утвердительностью свидетельского показания вплетаются в общий голос поколения, если таковой существует.

Сосуществование высоких и низких рядов в поэтическом тексте – привычная практика. Меня в случае Перченковой впечатляет органичность этого смешения. Магия бывает разной: магия железной дороги, например. У Перченковой в стихах то тут, то там проскакивают поезда: гудят рельсами, испускают пары креозота в тамбурах, приглашают к характерным откровениям. Можно было бы отдельно исследовать железнодорожную тему. Или детскую. Главное, что теплота, пронзительная метафоричность, сказка и явь, магическое и профанное в одном флаконе – не приобрели бы такой выразительности, если бы их не скрепляли интонация и страсть. Сколько раз было сказано, что в современной поэзии людям не хватает чувств. Понятных, незамутненных, глубоких, вызывающих ответные чувства. Расчет на сопереживание не сработает. Шанс быть понятым возникает, как ни странно, лишь когда ты уходишь в поэзию, как в омут с головой. Когда рискуешь.

 
…вот – тонкорукая, белоголовая, губы не тронул смех;
выстроят класс по линейке – стоит выше всех и светлее всех.
камешек круглый во рту, в голове золоченое решето,
в пальцах мешочек с утренним пресным хлебом.
многие шли по следу.
не ночевал никто.
<…>
а потом он приходит, и руки его в золе,
и уста его в серебре, он высок и страшен,
будто гордый бог, не ведающий распятья…
<…>
где эта девочка, дышит едва, спит непроглядным сном.
где эти руки и платье, где эта улица, этот дом,
<…>
ей горячо и легко, как пьяной:
смотрит с крыльца,
как бегут к порогу темноглазые сыновья,
оба в отца.
где эта девочка, эта улица, карусель заветная, где —
не говорит, не плачет, не поминает всуе.
где эта девочка, – как просыпается, так тоскует
о стеклянном стакане,
о серебряной ложке,
о мертвой воде…
 

В этом «потоке сознания» умещается человеческая судьба: не знаю, о реальном ли человеке стихотворение или о Персефоне, но, как сказал поэт, «над вымыслом слезами обольюсь». Андрей Тавров сравнивал поэзию Перченковой с «песенками Офелии» – и я бы согласился, если бы эти безумные «песенки» не были столь замкнуты на личное горе и помешательство. Перченкова открыта, она осмелилась на любовь ко всему живому и мертвому, а если и не на любовь, то на творческое сострадание и участие. Она знает множество современных авторов и без тени соперничества цитирует их стихи, она далеко не романтическая сомнамбула и может жить человеком «здесь и сейчас». Любить стихи своих соратников по перу – признак не только заинтересованности, но и силы. Во фразе «Что я тебе отдам?», всплывающей в разных местах книги, нет пресловутой «добродетели дарящей», столь умело обсмеянной Ницше, а лишь ощущение баланса: раз мне что-то дали, то и я должна. Забытое движение души, да? Живет в подмосковном Жуковском, «колыбели отечественной авиации, кузнице кадров летчиков-испытателей, разработок новых авиационных технологий». Отсюда – взлетные полосы, восходящие на ветру, и:

 
…каждый из нас носит в себе взлетную полосу и вокзал,
мы пока еще не забыли,
как это: когда поднимаешь к небу глаза —
и глаза становятся голубыми…
 

Чтобы понять суть этого города, посмотрите фотографии могил летчиков-испытателей с Быковского мемориального кладбища; многие из них захоронены экипажами. История страны и ее рвения в небеса не делится на политические эпохи, если ты способен видеть судьбы людей, почувствовать себя частью этого мира, причем не только мира вообще, но и «русского мира» в частности.

 
…небо стоит за окном, не была бы немой – закричала бы вслух: входи!
оно протекает сквозь рамы и стекла и сыплется звездным смехом.
племянник из омска ворочается во сне, шепчет: я луноход-один,
она поправляет ему одеяло и пишет в блокноте: поехали…
 

«Когда поэт не подключен к линии таинственных закономерностей, связующих его воедино с любым предметом, он чувствует себя несчастным», – говорит Марсель Пруст. В какой-то из буддистских школ это называлось «чувствовать Сердце мира». Здесь не о «священной жертве», к которой призывает тебя Аполлон. Здесь – о способе будничного существования, о преображении этого существования и превращении его в поэзию. Когда-то я обмолвился, что поэт для меня скорее лесной царь, чем городской сумасшедший. Екатерина Перченкова находит таинственные связи и закономерности в мире животных и растений – через лес. Я тянусь к этому знанию, но остаюсь в лесу чужим. И завидую людям, выслеживающим поведение крапивы под зимними радиаторами, собирающим на зиму мяту и чабрец, ориентирующимся по следам животных, знающим точный час ледостава и ледохода. Тем, кто, когда им плохо, уходят в лес – и им становится хорошо. Растительности (включая сугробы) в этих стихах больше всего. Через нее проступают и королевства, и аэродромы, и погосты. И лица людей. И морды животных.

 
…но дальше – за древесными дверьми —
постой. еще – дыхание возьми.
оно и так давно проходит мимо,
бесплотное, неразличимо с дымом,
ненужное; и что мне этот дым.
 
 
но говорящий лес неуязвим…
 

Или:

 
дойдет до сердца, никуда не деться, пока живешь и вспомнить недосуг:
стоял июль. единственное детство горячей бирюзой текло из рук;
и, шаг за шагом делаясь прозрачней, как трепет стрекозиный за спиной,
брело сквозь одичалый сумрак дачный,
высоковольтный, хвойный, проливной.
 

Как изучаются заговоры? Их собирают, классифицируют, проводят лингвистический анализ. Очень важно, какая модель мира за ними стоит. Насколько, например, белорусские заговоры вписываются в индоевропейский контекст вместе с литовскими? А цыганские вписываются?

Я это вот к чему. С лингвистическим анализом мы в современной критике встречаемся повсеместно, а вот анализ мировоззрения исчез полностью. И это связано не только с отказом филологов от обобщений, это связано с отсутствием у самих поэтов цельной картины мира и желания ее иметь. «Кавказ подо мною», «Выхожу один я на дорогу», «Это море легко на помине» и т. д. Это точки отсчета, выбор оперативной или стратегической позиции, системы координат, в которой можно ориентироваться – и если не жить, то выживать. В недовоплощенных мирах полутонов, полусмыслов и полулюдей жить невозможно, какими бы витиевато-загадочными они ни были. Если вы хотите охмурить читателя – одно дело, если предлагаете путь и образ жизни – другое. Прямых рецептов спасения не существует: люди воспринимают путь через творчество поэта, откликаясь на отдельные стихотворения, строфы, даже строчки.

Мандельштам оставлял печать своего миропонимания почти на каждом стихотворении. Мировая культура, бытование личности и народа, любовь, смерть, родина… Стихотворение «Кому зима – арак и пунш голубоглазый…», с которого я начал этот очерк, должно было публиковаться, по замыслу автора, вместе со смежным «Умывался ночью на дворе…». Стихи дополняли друг друга: живописная сказочность первого текста хорошо оттенялась реалистичной и строгой онтологичностью второго. Двумя этими текстами задавался, на мой взгляд, двужильный вектор развития родной словесности: урок, нами практически не усвоенный. Тем приятнее слышать отголоски этих интонаций в стихах Екатерины Перченковой.

 
…кандалакша хатанга колыма
в глотку заколоченная зима
<…>
кто болел от холода тот потом
ходит по реке жестяным плотом
<…>
где слепая дымная иордань
приняла в объятья любую пьянь
<…>
будто наледь сколота с потолка
трещинами ходит по дну зрачка…
 

Или:

 
…эти реки, они называются цна и пра,
темные и золотые, как змеи в густой траве.
дышишь, и чудится запах речной воды.
смотришь – в глазах остается пустой осадок.
вот твоя родина, сладок ли этот дым?
слезы глотаешь – и отвечаешь: сладок.
 

Со стихами Екатерины Перченковой я познакомился в результате недолгого поиска в «случайных блогах», приключившегося со мною пару лет назад. Еще не вчитываясь в них, я понял, что имею дело с чем-то, давным-давно не попадавшимся мне на глаза и, как я по наивности думал, нынешними поэтами уже забытым. Страсть и образность, необыкновенная естественность голоса, отсутствие вымученности, умозрительности, ложной учености. На фоне материала, транслирующегося «литературным сообществом» и даже «Русским Гулливером», стихи казались удивительно свежими, живыми, настоящими. Дело было под Рождество, и я воспринял их как рождественский подарок. Нелепые надежды на то, что за пределами «экспертной ограды» многие пишут свободно и хорошо, не оправдались. Поиски по сайтам и журналам я вскоре забросил – и, возможно, со стихами Кати больше не встретился бы, если бы через пару лет жизнь не свела нас, не объединила общей работой в издательстве и журнале…

Название ее блога «Сестра Монгольфье», кажется, ушло в прошлое, став названием первой книги. Дверь закрывается, мы переходим в смежную комнату (или очередной вагон поезда), еще не ведая, что нас ждет, кого там встретим. Я бы хотел увидеть поэтическую работу с историческим материалом, эксперименты с интонацией и формой, если рифмовку, то более точную рифмовку. Перченкова – поэт с развитием, движением. Желай я что-нибудь или помалкивай, она будет двигаться туда, куда считает нужным. Другое дело, что мое знакомство с ее стихами явилось результатом тех таинственных закономерностей, о которых говорил Пруст и без которых существование поэта стало бы невыносимым.

июль 2012, Нарочь
Дуриан бога на кастальской вахте
О книге Евгения Чигрина «Погонщик» (М.: Время, 2012)

Поэтическая книга Евгения Чигрина «Погонщик» пахнет «тмином, кардамоном, кориандром и ванилью» – колониальными пряностями. В спектр поэтических запахов современности Чигрин вносит именно колониальный, экзотический аромат. Я не знаю природы этого интереса: диковинные штучки сейчас вряд ли кого удивят, расширение поэтического словаря на самоцель не тянет. Рядом с образцами авангардного минимализма ход со словарем смотрится положительно, хотя меня больше обрадовало бы возвращение к словарю Даля или еще более архаичному – летописному. В этом смысле выигрышно смотрятся стихи Марии Вирхов (1969–2011), поэта из Болгарии, обогатившего русский стих неологизмами, исходящими от старославянского корня: движение вслед за звуком Хлебникова, но не за его идейным масштабом.

Чигрин выбирает более детский путь, многократно опробованный в культуре Нового времени – и до сих пор работающий, привлекательный. «Джаботикаба», «гиппогриф», «лагорио», «лангур», «аграфы», «осколки фарфора», «кифарный слог», «телеса таитянских камен», «житель тропиков», «запах чепати», «саподилла в тележке», «желтый Христос»… Другими словами, «у ней такая маленькая грудь и губы алые, как маки». Красиво? Конечно красиво. Евгений Рейн замечает, что стихи Чигрина полны «бессмысленных слов. Что-то совсем детское, яркое, щебечущее как тропические птицы. Эта книга похожа на коллекцию почтовых марок, на игру с географическими картами». Не очень понятно, почему эти слова бессмысленны, если соотносятся с конкретными вещами, пусть и в другом климатическом поясе, – видимо, их диковинность видится мэтру нонсенсом. Рейну вторит Кирилл Анкудинов: «Волшебно-сновидческое барокко Евгения Чигрина, закованное в железную постакмеистическую силлаботонику».

Интересно, каким чудесным образом эта «закованность» не мешает детской непосредственности восприятия? Чигрин – мастер, добротный ремесленник, дающий рецепты стихосложения по ходу движения лирического потока… Но достаточно ли одних умело расставленных «детских» пахучих слов и предметов, чтобы пережить и почувствовать вновь «весь трепет затепленных свечек, все цепи, все великолепье цветной мишуры…»? Такие вещи даются не словарем, а интонацией, живым голосом, музыкой, заставляющей вздрагивать и плакать. Установкой автора на откровение. Имеет ли такую установку или, вернее сказать, духовную необходимость Евгений Чигрин в своем «Погонщике»? Начиная знакомство с книгой «Погонщик», я подумал, что – нет.

Мне виделась знакомая, нейтральная позиция стихосложения, несущего нам тексты, а не стихи в привычном для отечественной традиции смысле. Должно быть, в такой ситуации именно тексты и необходимо рассматривать. Изучать их сложносочиненные узоры, проверять на яркость, вкус и цвет, радоваться метафорическим и аллитерационным находкам, устанавливать законы композиции… «Скриплю пером – чернеет на бумаге», – говорит автор, предлагая, видимо, будущему рецензенту делать то же самое. Мэтры постструктурализма, например Жак Деррида (я хорошо представляю себе этого властителя дум «под листьями панандуса на Хива-Оа»), сделали бы это лучше. Стихи Чигрина нуждаются в спасительной деструкции, неслыханной интерпретации и переработке, которые заставят нас навострить глаз и нюх. Я этого делать не умею и по старинке ищу очертания «трещины мира, которая проходит через сердце поэта», ну, или хотя бы пытаюсь найти ключевую эмоцию, движущую эти разноцветные миры и картины:

 
Миражится: Джамуна в киселе
тумана, маскирующего вещи,
Баба, плывущий духом в конопле,
телужский понимается как вещий,
Везут брахманов в сливочном авто,
несут приметы лепры и холеры…
Застегнутый в безрукое пальто
пересекает кармою в химеры,
Доступные ночующему на
взыскующем метелок тротуаре,
На шляпах фонарей висит весна,
пасть воздуха – крысиное и карри.
 
(«Манговое», графика изменена)

Что вспомнилось? Вернее, кто? Северянин? Шикарный, гремящий побрякушками «поэз и поз», незаслуженно забытый практичной современностью, а ведь был «повсеградно оэкранен, повсесердно утвержден». «Миражится» – это похоже на «По аллее олуненной вы проходите морево». Северянин тоже не стремился к метафизическому познанию, но в интонационном смысле заканчивал почти каждый из своих стихов чем-то, от чего опускаются руки или увлажняются глаза. «И плачется, беcслезно плачется в номерной тиши кромешной о музыке, о девушках, обо всем, что способно цвести». «Бросаю жизнь в букет душистый, и захлебнусь в букете я!», «Как хороши, как свежи будут розы, моей страной мне брошенные в гроб!» У Чигрина тактика иная, менее эмоциональная. К счастью, по ходу движения книги она меняется, но дойти до предполагаемого катарсиса удастся лишь самым терпеливым.

Кроме Северянина вспоминаются имя Андрея Белого, переосмысленный опыт Серебряного века: здесь и африканско-европейская дромомания Гумилева (без героических нот), и «Бригантина поднимает паруса», и куртуазные маньеристы из недавнего прошлого, и диснеевский мультик про Аладдина, и даже «молочный африканец» Сергей Бугаев «Африка», известный искрометной харизмой и отсутствием какого-либо творческого наследия.

Андрей Битов пишет: «“Я” поэта наполнено всюду самодостаточностью, достоинством, набором интонаций. Все уже было. Был акмеизм, имажинизм, футуризм, модерн, постмодерн, метафора и метаметафора. Все это преломилось в стихах Евгения Чигрина». История литературы существует, это бесспорно. Но поэзия – это то, что написано даже не как будто впервые, а именно впервые. «Зима, и всё опять впервые…» При чтении раннего Пастернака мне часто приходила в голову мысль, что хрустальные запонки он увидел раньше сосулек, а с шоколадом познакомился до того, как впервые наступил в навоз. «У капель тяжесть запонок»… «И грязи рыжий шоколад не выровнен по ватерпасу». Что это – интеллигентская изощренность? Извращенность? Образность Чигрина строится аналогично: «Обвивает поземка, равно африканская мамба»; «Скрутит закат голубое, рябиновым ранит…»; «Деревья, как чудные голиафы…»; «Луна сургучом нависает над пальмой…»

В поддержку этих стихов можно сказать, что сейчас так никто не пишет. Однако обретение голоса идет не через отрицание, а наоборот. Эстетство тоже обладает «и самодостаточностью, и достоинством, и набором интонаций». У другого поэта Серебряного века – Сергея Есенина – «Каждая задрипанная лошадь головой кивает мне навстречу. Для зверей товарищ я хороший. Каждый стих мой душу зверя лечит». У Чигрина общение поэтического слова с миром братьев меньших происходит иначе. Автор «животное насилует стихами, в которых привидения текут». Разница мировосприятий очевидна. А в стихотворении, названном по какой-то причине «В сторону Мандельштама», Чигрин, подобно своим предшественникам, дает определение поэзии, добродушную инструкцию по ее сочинению:

 
Завари эту смесь на ромашке, на дольнике, на
Крутизне-белизне, существительном ярком «весна»,
Пусть когтистая смерть отплывает на вторнике в ад,
Откуси эту жизнь так легонечко, как мармелад.
 
 
Откуси эту жизнь, чтобы звезды пролились ручьем
За раскидистый куст, за которым лежалось пластом,
Чтоб перу – канифоль, чтоб смычок надышался чернил.
Откуси этот рай от Европы до птичьих Курил.
 

Такая вот геополитическая кулинария, «виноградник менад».

 
Я весь в строфе, морфема в голове
В каком Магрибе пропишусь в молве?
С каким станцую африканским богом?
 

Можно ли станцевать с богом, будучи «весь в строфе, морфема в голове»? При этом «Омара Хайяма» (у автора название вина) «закушав фасолью». Мне такое состояние представить трудно – у нас с Евгением Чигриным разный опыт. Вот что пишет о танцах дервишей суфийский шейх Джавад Нурбахш: «Некоторые поверхностные наблюдатели считали, что посредством танца можно обрести Божественный экстаз и достичь Бога. И действительно, любой танец может вызвать ощущение опьяненности, однако такой танец – результат собственного волеизъявления человека. Влюбленные же суфии не имеют собственной воли и, следовательно, танцуют непроизвольно. Ноги танцующих отталкиваются от обоих миров, а руки отбрасывают всю красоту рая. Суфии отвергли все мысли о существовании. Суфий начинает “танцевать” лишь когда он не осознаёт себя». Подход автора «Погонщика» к танцу с богами отличается от традиционного так же, как поэзия Хайяма – от алкогольного напитка. Это интересная особенность современного мышления, – возможно, широко распространенная среди путешественников по экзотическим странам.

Восток – дело тонкое, игра с экзотикой чревата опасностями. Ведь Восток – это не только то, где «шмали завались, там кофе пьют насыщенней того, который в Дузе». «И море в луже клюквенной крови дышало дзен-буддийским недоверьем». Я никогда не встречался с понятием «недоверия» в религиозных практиках. В дзене, действительно, говорится о всеохватном «сомнении», но, при всей парадоксальности этого направления буддизма, «сомнение» «недоверью» рознь. Если поэт ищет «белую Индию духа», то к терминам лучше относиться аккуратнее; если он, в силу самодостаточности, ничего не ищет, необходимо как-то обозначить точку отсчета.

В главе «Скрипичная музыка» автор переходит к подробному «пастернаковскому» восторгу от классики:

 
Из бороздок пластинки опять Сент-Коломб,
С этим галлом в печаль голова
Окунается, ровно в густой кальвадос…
 

Вам не вспомнилось: «Под музыку Вивальди печалиться давайте»? Еще недавно эти рецепты счастья казались универсальными, определяли стиль жизни целых сословий. В «Скрипичной музыке» автор показывает хорошее знание музыкальной гармонии, настойчиво продолжая развитие своего словаря: «гамба», «бархатная гамба», «гамбист», «мюзет», «анчоус», «синим-синим умирает бра», Марен Маре, Джузеппе Тартини, Уильям Лоус («брат Уильям»), Джон Доуленд, Антонио Вивальди (рыжеволосый Лучо). Я никогда бы не услышал эти имена, не прочитав «Погонщика», – а автор с ними накоротке. Он с красивой легкостью жонглирует именами, дирижирует музами и музыкантами. Всё правильно. Дирижер – тоже своего рода погонщик, мы остаемся в прежней сетке координат. В результате творчество музыкальное и стихотворное сливаются в единое целое («все остальное так, литература») – и мы узнаём:

 
О том, как сын башмачника проник к Людовику: прижился музыкантом.
О том, как в масть мой архаичный стих,
конечно пересоленный талантом.
 

Значительную роль в поэзии Евгения Чигрина играют живописцы: Август Маке, Эдвард Мунк, Гоген… Причем особое внимание уделено Полю Гогену.

 
Укрыться бы в гогеновскую глушь —
Кругом вода, тропическая сушь…
 

Или:

 
Колониальных выдумок и грез,
От хижины пославшего Европу,
Смотрящего холстами в макрокосм
Наперекор любому гороскопу…
<…>
…Вот-вот, художник, я услышу, как
Играют жизнь и смерть на дудке-виво,
Одним ударом разбивает страх,
Платя по счету будущего мифа…
 

Может быть, откровение Чигрина кроется в побеге от цивилизации, отказе от культуры, тиражирующей клише прошлого и настоящего? Гоген уходил от манерностей Парижа к первозданности островного варварства ради новой, более простой и жизненной образности, он наотмашь перекраивал свою жизнь. В поэтике Чигрина ход иной: картины и слова, увиденные в заморских путешествиях, он приносит назад, в культуру, видимо – надеясь, что она после этого оживет. Культура равнодушно адаптирует всё: одним рифмованным текстом меньше, одним больше. Может быть, источник предполагаемой страсти и движитель поэзии – здесь?

 
Я – предал Север, надкусивши Юг на акмеистом найденном вокзале…
 

Это из стихотворения «Сахара»: именно в нем впервые упоминается «погонщик», давший название книге и впоследствии становящийся ее привычным персонажем.

 
Взгляни: встает на медленных ногах
гранатовым закатом подсознанье,
Полнеба перекраивая, как
повозки на зашарпанном экране
В потерянном «когда-то»… Полумрак?
Скорее бедуинская химера
Погонщика, отставшего на шаг,
впитавшего полсолнца дромадера.
 

Предал Север. Родину, семью, страну. Это серьезно.

 
На двери, за которыми макамы
макают смех в иное измеренье,
вздыхают головастые имамы
на лестнице, внушающей спасенье…
 

«Колониальные песни» – так называется одна из четырех частей книги. Может быть, Чигрин – колонизатор, отважившийся взять на себя «бремя белых»? Русской культуре это под силу, пусть традиционно она принимала туземную сторону, была за униженных и оскорбленных. «Соблазненными богатствами Индии были не целые народы, а лишь некоторые их сословия, ибо прежде, чем забвение, отчуждение от отцов обнимет, проникнет весь народ, этот народ погибнет от внутреннего распадения, если раньше не погибнет от внешнего удара, от завоевания», – говорит философ Николай Федоров. Тем не менее трагедия Киплинга может быть нами осмыслена. Михаил Веллер так отзывается о великом поэте: «Это общеизвестно: железный стих, мужество и сила, “несите бремя белых”, “я был с вами рядом под огненным градом, я с вами прошел через радость и боль”, “бард империализма”. Ты раскрываешь томик баллад Киплинга: чеканный рубленый ритм, экспрессия и жесткость, невероятный энергетический заряд, стоическая несгибаемость под любыми ударами судьбы, суровое приятие борьбы и жизни. Это что – вышло из моды? Похоже – да! Взлет и пик Киплинга пришлись на пик славы и могущества Великой Британской Империи – конец викторианской эпохи. Солнце не заходило над пятой частью земной тверди, осененной “Юнион Джеком”. Были – фарисейство, ханжество, тяжкий труд рабочих масс, великодержавный шовинизм, жестокость. А еще были – самоотверженность “винтиков и строителей империи”, бесстрашие и вера в себя колонизаторов “далеких и диких стран”, благородство как признак приличного воспитания, ледяное презрение аристократов к смерти – и гордость каждого своей великой страной. Хоп! Внимание? Величие Киплинга соответствовало величию Британии. Закат Киплинга соответствовал закату Британии. Понимаете?» «Киплинг не стал хуже… Менее великим стал его народ».

Аналогии приходят сами. Наша цивилизация стремительно превращается из героической в обывательскую. Десятилетие за десятилетием. Точка невозврата тем не менее не пройдена. Задачей колониальных песен могло бы стать возвращение прежнего бесстрашия и духа, а не воспевание ароматов колониальной лавки. Евгений Рейн говорит: «Чигрин пришел в поэзию в холостое и катастрофически пустое время. Кончены пути авангарда, реализма, модерна… И мы на пустыре: непонятно, что делать». Странное восприятие реальности. Мне, наоборот, кажется, что у нас появился шанс вырваться из культурной духоты прошлого: условия для этого созданы. Дело за малым – сделать первый шаг, вырваться на простор. Тем не менее Киплинг – вместо покорителя желтых континентов в пробковом шлеме – в одночасье превращается в сочинителя сказок про ребят и зверят. Антуан Сент-Экзюпери – вместо автора «Цитадели» (а ведь он писал что-то наподобие современной библии на опыте кочевников-берберов) – фиксируется в культуре сочинителем инфантильного «Маленького принца». У западной культуры свои законы развития, у нас – свои. Может быть, нам удастся не наступить, как наши цивилизованные соседи, на те же грабли?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации