Текст книги "Кроме пейзажа. Американские рассказы (сборник)"
Автор книги: Вадим Ярмолинец
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Григорий изучал товар. В бриллиантах искрилось, едва сдерживая смех, близкое счастье.
– Господа, – он поднялся из-за стола. – Я не могу сказать, что я вам не доверяю, но, выходя в банк за наличными, я бы хотел, чтобы все это полежало в сейфе.
Он снял со стены морской пейзажик, и гости увидели за ним серую дверцу. Они переглянулись, поскольку подобное развитие событий не предполагалось. Упреждая возможные сомнения, Гольдфарб открыл сейф и продолжил:
– Господа, шифр замка, как вы понимаете, знаю только я, – он взял футляры и положил их в сейф. – А ключ я оставляю вам. Я вернусь с наличными минут через пятнадцать-двадцать. Нет смысла хранить дома наличные, когда под тобой – банк.
Он постучал ногой по полу.
– О’кей, – кивнул Жаботинский и посмотрел на часы.
– Если вам понадобится что-либо, – Гольдфарб вручил ключи ювелиру, – зовите Лею.
Он указал Жаботинскому на кнопку рядом с выключателем и нажал ее. Жаботинский увидел, как в коридоре зажглась красная лампочка – и тут же в дверях показалась Лея.
Григорий махнул рукой, и она, понимающе закивав, ушла.
– Поторопимся, – сказал Жаботинский. – Сегодня пятница, я бы хотел все закончить до начала шабеса.
Когда Жаботинский произносил эти слова, Лея-Спица, открыв в соседней комнате заднюю дверцу сейфа, разгрузила его содержимое в сумку и выскользнула из квартиры. Через полчаса Жаботинский и его спутники обнаружили, что в квартире, кроме них, никого нет.
Что же, спросите вы, привело беглецов в «Нойвальд-хаус» на окраине Вены?
Видимо, натерпевшись от Америки, сам того не осознавая, Гольдфарб стремился вернуться к той черте, за которой осталось не просто его комфортабельное прошлое, но сама жизнь. Хотел ли он вернуться в Одессу? Не знаю. Для начала ему нужно было время, чтобы прийти в себя, решить, что делать с оказавшимся в его руках состоянием, и в качестве временной крыши над головой он выбрал знакомый пансионат на Нойвальд-штрассе, из окон которого открывался вид на старинный парк с белокаменными скульптурами атлетов.
Его погубил, если так можно выразиться, литературный прием, которым он пользовался, садясь за карточный стол. Как бы безбожно он ни врал, очаровывая лохов, он всегда начинал с зерна истины, вокруг которого плел липкую паутину вымысла.
– Ярмолинец, – сказал он мне однажды, когда мы сидели с ним на ступеньках аркадийских Плит, опустив ноги в Черное море моей молодости. – Мне кажется, что если бы я записывал свои прогоны, из них бы выходили готовые рассказы. Даже романы. Начинаю я всегда с правды. С чистой правды. Потом идет импровизация. Нет, это что-то от Бога. Если бы ты умел сочинять, как я, ты бы уже был Хемингуэем.
Он все же был талантливым парнем, убитый Григорий Гольдфарб, поскольку сам открыл тыняновскую формулу, согласно которой автор начинал там, где кончался исторический документ. Но вне литературы литературный метод дал гибельный результат.
Сидя в манхэттенском ресторане с четой Жаботинских, Григорий рассказывал драматическую историю своей иммиграции:
– В Вене нас поселили в крохотной гостинице «Нойвальд-хаус», и по иронии судьбы у хозяина гостиницы была такая же фамилия, как и у меня, – Шмидт. Когда нас, голодных, измученных дорогой, перетаскиванием багажа, ввели в холл и стали поименно вызывать к стойке администратора, стоявший там директор услышал мою фамилию. «Вы – Шмидт?» – поинтересовался он. На нем был прекрасный зеленовато-серый клетчатый пиджак, черные фланелевые брюки и мягкие мокасины. Вы бы слышали, как он это произнес: «Вы – Шмидт?». Как он смотрел на меня! Как миллионер на нищего, осмелившегося заявить о своем родстве. Но что меня убило – это то, как он просто-таки облапал глазами Лею. Вот когда я понял, что значит быть иммигрантом.
Госпожа Жаботинская достала из сумки белоснежный платочек.
– Нацист! – с чувством сказала она и промокнула уголки глаз.
– К счастью, ХИАС помог мне найти родственников, – продолжал Григорий, – а синагога – друзей.
«Нойвальд-хаус» стал отправным пунктом поиска, и вскоре Жаботинский знал, что фамилия афериста не Шмидт, а Гольдфарб. Как развивались события дальше? Можно предположить, что убийца уже находился в Вене и о появлении Гольдфарба ему сообщила либо фрау Борман – вот откуда эта отчужденность! Либо горничная-пакистанка – вспомните только ее опущенный взгляд, когда она принимала чаевые!
Расследовавший это дело Йозеф К., не ведая о происшедшем в Нью-Йорке, привычно списал все на русскую мафию. На это его навело неожиданное открытие – фрау Борман оказалась русской, попавшей в Австрию в годы Второй мировой войны. Девочкой-подростком работала на швейной фабрике в Инсбруке. Он, однако, не смог выяснить ее историю целиком. У фрау Борман остановилось сердце во сне, и ее переход в другой мир был безболезненным, как у праведников.
1996
ПРИКЛЮЧЕНИЕ С ГРИНКАРТОЙ
Детективные записки русского репортера
1. Шурик
Шурику под семьдесят. Он невысокого роста, сухой, часто небритый и всегда с сигаретой в железных зубах. Когда он приехал в Америку, ему предложили сменить эту реликвию советского зубоврачевания на что-то менее устрашающее.
– Если вы хотите, чтобы я произвел на кого-то сильное впечатление, так это не входит в мои планы! – заявил он и остался при своих нержавеющих.
Моего героя можно часто видеть в скверике на Корбинплейс, откуда в солнечные дни доносятся голоса детворы и стук домино. Шурик считает домино жлобской игрой, и ходит в сквер с целлофановым кульком, в котором у него лежат шахматы. Шахматное поле предусмотрительно нанесено на поверхность бетонных столов трудящимися из городского управления парков. Те, ясное дело, не могли предполагать, что местное русскоговорящее население всем настольным играм предпочитает «козла». Шурик принадлежит к крохотной группе любителей шахмат, в которую входят, помимо него, отставной полковник бывшей советской армии Осип Шпигун и я. К счастью, в шахматы можно играть только вдвоем, что позволяет мне избегать полковника, которого я не переношу на дух. Проникшись благодарностью ко всем тем еврейским организациям, которые устроили ему райскую жизнь в Америке, а главное – возгордившись своей причастностью к ним, пусть даже в качестве бедного клиента, Шпигун написал книгу очерков о выдающихся военачальниках-евреях. Он начал ее с библейского Давида, который победил Голиафа, и постепенно добрался до героев наших дней. В творческом угаре он включил в свой справочник не только евреев, но и тех, в которых он подозревал таковых. В их числе оказался адмирал Нахимов, за фамилией которого, по версии этого доморощенного историка, стояло имя его еврейского папаши или деда – Наума или Нахума. Сперва он был Наумов или Нахумов, а потом стал Нахимовым. Оккам прославился своим лезвием – Шпигун для отделения всего лишнего от своих восторженных изысканий пользовался топором. С исторической точки зрения его книга имела ту же ценность, что и Протоколы сионских мудрецов, но члены местной Ассоциации ветеранов Второй Мировой войны, которые получили в Америке долгожданную возможность гордиться своим происхождением, легко прощали Шпигуну антинаучность его произведения. Им было приятно сидеть на солнечном бордвоке, дышать целебным океанским воздухом и читать, к какому героическому народу они принадлежат. Там, откуда они приехали, об этом лучше было помалкивать. Там их приучили к мысли, что основным фронтом, где они себя проявили, был Второй Ташкентский. Мотивы их интереса к творчеству Шпигуна были понятны, тем не менее меня бесило то, что их национальное самосознание подпитывалось трудом автора, не имевшего ни малейшего представления о таких тонких материях, как мораль и нравственность. Для него происхождение его героев было единственным мерилом их военного гения и человеческих достоинств. Лев Троцкий у него был и талантливым стратегом, и блистательным тактиком, и хрен его знает кем еще, но в очерке о нем у Шпигуна не нашлось полслова об ответственности этого красного упыря за миллионы угробленных им и его талантливыми соратниками жизней россиян, в том числе евреев, которым не повезло родиться в революционную эпоху.
Шурик относился к Шпигуну как к неизбежному злу. Когда я с ним впервые поделился своими соображениями об этом псевдоисторике, он пожал плечами:
– Слушай, шо ты от него хочешь? Он же военный. Но если бы ты видел, как мы с ним вчера разложили алехинскую защиту, ты бы плакал.
Потом ему, видимо, стало неловко за свой шахматный прагматизм и он добавил:
– Ты про маяковское дело не слышал?
– В смысле дело Маяковского?
– Нет, в другом смысле. Слушай сюда. Мне об этом рассказал еще мой папаша. За старую Одессу он знал почти все. Так вот, когда Троцкий был военкомом, он должен был приехать в Одессу. Так местные чекисты сделали ему подарок. Они сочинили историю, что на маяке на Даче Ковалевского засела группа контрреволюционеров, которые должны были сигналить белому десанту, чтобы те высадились и захватили Одессу. На самом деле никакого десанта не было, но на маяке работало пару человек, которые служили еще в царской армии. И этого хватило ровно на то, чтобы поставить их всех к стенке. Ты меня понял?
– Расскажи это своему партнеру.
– А-а-а… – Шурик махнул рукой. – Всех идийотов не перевоспитаешь.
– А он не идиот.
– Нет?
– Ну во-первых, он тебе иногда ставит мат. Во-вторых, я предполагаю, что для получения чина полковника он должен был предпринять определенные усилия. И я готов поспорить на любые бабки, что там, в Союзе, он клеймил сионистов по полной программе. Как только может клеймить коммунист с «пятой группой инвалидности», которого могут заподозрить в связях с ними. Но когда кормушку прихлопнули, он быстро сменил советский мотив на еврейский.
– Все хотят кушать, – вздохнул Шурик.
– Ну конечно! Во всем виноват желудок. Я бы даже назвал аморальность симптомом язвы. И лечил бы ее у гастроэнтеролога.
– Слушай, кому может помешать хорошая клизма? – очень резонно заметил мой собеседник.
В Одессе Шурик до выхода на пенсию был следователем райотдела милиции. Он приехал в Нью-Йорк в начале 90-х, когда все то, что осталось от СССР, погрузилось во мрак, нищету и голод, которым, казалось, не будет конца. Он получал копеечную пенсию, его дочь Лариса работала, не получая зарплаты вообще. Как это произошло тогда со многими, они вспомнили забытых еврейских родственников, или просто сочинили их, уехав в США по липовому вызову. Я знал старых иммигрантов, приехавших в Америку в 70-х, которые относились к этой постсоветской иммиграции с презрением. Сами они уехали от советской власти, а эти уехали после советской власти, при которой у них была вполне сносная жизнь. По иронии судьбы послевоенная иммиграция, сплошь состоявшая из Ди-Пи, иммиграцию 70-х окрестила «колбасной». Это звучало очень уничижительно, но согласимся – у нас на родине производство колбасы было прямо связано с политическим курсом ее производителей. И кто станет спорить с тем, что у многих людей, доживших до последних дней советской власти, были более скромные аппетиты, чем у тех уехавших, которым она не давала реализовать свои таланты в сфере бизнеса или в области культуры? Остававшиеся мирились с властью, как мирятся с плохой погодой, стараясь не замечать ее и занимаясь своими делами. Так жил и Шурик – рядовой мент, так жила его дочь Лариса, работавшая секретаршей на канатном, кажется, заводе. И так бы они и жили дальше, если бы только в один прекрасный день не обнаружили, что жить им не на что, а в окружающей среде стали доминировать типы, которых Шурик совсем еще недавно ловил и отправлял за решетку. И они не были бы одесситами, если бы не нашли спасительную еврейскую бабку или троюродную тетку.
Они поселились в нашей желтого кирпича шестиэтажке, что на углу 13-го Брайтона. Двери наших квартир выходили на одну площадку. Шурик завел знакомство со слов: «Ну так шо вы тут вообще делаете в свободное время? В шахматы, чи шо?»
Он облюбовал скамейку в нашем сквере, скоро оказавшись в центре компании собиравшихся там пенсионеров, и тут же начал разбирать их дрязги, как и полагается работнику райотдела милиции в послании. Его дочь Лариса стала работать в редакции «Репортера» наборщицей. Это придало нашим отношениям некоторый оттенок семейственности. Но лишь оттенок. Вся ее душевная энергия направлялась по телефонным проводам в Южную Каролину, где нес военную службу ее сын Коля. Год назад я отвез их всех на вербовочный пункт на Флэтбуш-Авеню, где бледная Лариса подписала документ о том, что не возражает, чтобы ее сын служил в корпусе морской пехоты. До 21-летнего возраста для подписания контракта нужно согласие родителей. Мы с Шуриком одобряли выбор Коли, мальчика спортивного и активного, который заявил после окончания 12 класса, что в колледж не пойдет, а на улице того и гляди попадет в беду. Со стороны это выглядело как проявление высокой сознательности. Мне этот подросток признался: вербовщик заверил его, что через три месяца он будет иметь собственную машину. Это резко поднимало ставки Коли среди его товарищей и особенно подружек. По окончании учебки он действительно приехал домой на черном спортивном «додже». Военным кредит предоставляли безоговорочно. Трехмесячный бут-кемп пошел парню на пользу. Он сбросил вес и вместе с тем окреп. Держался он очень уверенно и явно был доволен своим выбором. Вид внука наполнял Шурика гордостью, Лариса тоже, казалось, успокоилась. Я предполагаю, что внутренне и она была рада такому развитию событий, поскольку на учебу сына в хорошем колледже денег у нее не было, а улица со всеми ее соблазнами представляла реальную угрозу.
От Шурика я знал, что Колин отец умер, когда ему было года три. Он был старше Ларисы лет на двадцать, что поначалу обещало семейную стабильность. Но у него диагностировали рак желудка, диагностировали с большим опозданием, а борьба за продление жизни в условиях полного отсутствия лекарств оказалась невозможной. «Сгорел за два месяца», – сказал Шурик. После чего он, как говорится, заменил Коле отца. Жили они вместе. И в Одессе, и здесь, в Нью-Йорке.
Лариса была приветливой и симпатичной женщиной. Невысокая и худощавая – в отца, сероглазая, с россыпью веснушек на лице, с короткой стрижкой светло-каштановых волос и всегда на каблуках, она обращала на себя внимание, но, как я понял, второй брак в ее планы не входил. У нее был сын, был отец, был дом, и у нее явно нигде не подзуживало, если вы понимаете, о чем я говорю. Мне было немногим больше сорока, и я был холост, она была лет на пять моложе. Но ни разу за несколько лет нашего знакомства она не проявила интереса к сближению. И это при том, что свою работу она получила благодаря мне и чуть ли не на следующий день после приезда в Америку! Ждал ли я от нее благодарности? Нет! Но я, как говорится, был открыт для предложений. Она была, знаете, из таких людей, которые настолько погружены в заботы о близких, что окружающие в ее поле зрения просто не попадают. А если и попадают, то у нее нет никакого стимула, чтобы навести резкость и разглядеть в оказавшемся рядом человеке какие-то ему одному присущие черты. Но, послушайте, если она так устроена и это никому не мешает, включая меня – потенциального жениха, то о чем переживать?
Но я отвлекся. А история, о которой я хочу рассказать, началась одним погожим сентябрьским утром, когда по причине, я думаю, чисто возрастного характера я проснулся в половине седьмого утра и осознал, что спать больше не буду. Поднявшись, я почистил зубы, выпил стакан клюквенного сока, надел спортивный костюм, кроссовки и выбежал на бордвок. Дотрусив по деревянному настилу до Вест 12-й улицы, я подошел к колонке напиться и, наклонившись к ней, увидел кошелек. Он лежал в луже – очень худой и насквозь промокший. Я не отрывал взгляда от него все время, пока пил, думая, что именно здесь, под настилом, два года назад изнасиловали иммигрантку из Киева. Самому младшему из четверых насильников было 13 лет. Глядя на кошелек, я первым делом решил, что, может быть, ночью здесь еще кто-то попался в руки молодежи из видневшихся над забором Аквариума многоэтажек. Многоквартирный комплекс для городской черни носил аристократическое название «Мальборо». Я спустился по лесенке на песок и заглянул под настил. Пострадавших или следов борьбы не наблюдалось. Там и сям валялись мятые банки из под пива, которые днем подберет нищий, чтобы нажить пятерку на порцию крэка. Я вернулся к колонке, у которой теперь стояла бегунья с моей находкой в руках. Встретившись со мной взглядом, она испуганно спросила: «Это ваш?» – и протянула кошелек мне. Не дожидаясь ответа, она побежала дальше в сторону Си-Гейта.
Открыв кошлек, я обнаружил в нем несколько квитанций и в отделении для документов грин-карту на имя Ирины Кудрявцевой – черноволосого очкарика с синими губами. Я потрусил домой, держа находку в руке, в надежде, что ее кто-то заметит. Но в такую рань замечать ее было некому.
Это, значит, было в среду. Обычно среда у нас сумасшедший день – номер отправляется в типографию, и всегда находится тысяча недоделанных мелочей, но тем не менее я выкроил несколько минут, чтобы найти в телефонном справочнике двух Кудрявцевых. В одном месте со мной говорили на плохом английском с польским акцентом. Сперва очень обрадовались, услышав про гринкарту, потом потребовали по буквам произнести фамилию владелицы и, наконец, сказали с тяжелым вздохом, что такая у них не живет. По второму номеру включился автоответчик и мутный голос попросил оставить запись. Я оставил. В редакции я успел воткнуть в номер крохотное объявление о найденном документе в раздел «Разное». Да, забыл сказать: квитанции и кошелек я положил сохнуть на подоконник, а гринкарту бросил в ящик стола. Потом подумал и переложил ее к себе в бумажник. С учетом того, что большинство офисов в нашем городе убирают мексиканские нелегалы, испытывать их честность с помощью такой наживки не стоило. Не думаю, что наши уборщики лазили по столам, но, взяв добровольное шефство над таким важным документом, как гринкарта, я должен был проявлять максимальную бдительность.
Какое значение имеет для нас вся эта история с кошельком? Как нам объяснил классик, если в первом акте на стене висит ружье, то в третьем оно выстрелит. Просто так, для создания стильного интерьера, вешать его не надо. С другой стороны, в американском детективе к ружью нельзя предъявлять те же требования, что и в пьесе о тоскующих от безделья русских интеллигентах. В детективе автор умышленно вводит в рассказ необязательные детали, которые не дают читателю возможность сразу догадаться, кто убийца. Специально для выполнения этой задачи существуют такие персонажи, как Доктор Ватсон, хотя изобрел их не Конан Дойль, а нью-йоркский газетчик Эдгар По. Газетчик?! Очень хорошо, что вы слышали про «Ворона» и «Убийство на улице Морг», но на жизнь классик американской литературы зарабатывал газетной поденкой. Представьте, что По принес бы своего «Ворона» в редакцию «Репортера». Я просто вижу, как наш главред – Леон Клопман по прозвищу Лёня Циклоп – сунул бы дужку очков в рот и, откинувшись на спинку кресла, сказал:
– Эдик, это гениально, но для газеты я бы предпочел сокращенный вариант. Ну подумай, кто в наши дни способен прочесть восемнадцать куплетов? Краткость – сестра таланта и гарантия того, что читатель доберется до финала.
Эдик, наверное, поджал бы свои тонкие губки и сказал:
– Леон, я бы попросил вместо слова «куплет» употреблять более подобающее случаю слово «строфа».
– Эдик, я тебя умоляю, не придирайся к словам! Я хочу тебе только хорошего, поэтому моя рекомендация – восьми куплетов, в смысле – строф, вполне достаточно! Идеальное число – пять. Что до гонорара, то мы с тобой рассчитаемся по самой высокой расценке – двадцать пять долларов. Но ты же знаешь, мы всегда рады хорошей статье на наши иммигрантские темы. Хорошая статья – это пятьдесят долларов. Две статьи – сто. При этом я знаю, как никто: писать статью чуть проще, чем хорошее стихотворение. Я прав?
Первый гонорар По за «Ворона» составил девять баксов. Сумма кажется смехотворной, но напомню, что через год после написания своего самого знаменитого стихотворения По снял с юной женой домик в Бронксе, за который вносил пять долларов в месяц! На что хватит пяти долларов в наши дни? А двадцати пяти, которые бы ему предложил Циклоп? Не спрашивайте! Но и сегодня поэт может рассчитывать на благотворительный порыв издателя. Хотя и не такой щедрый, как в дни Эдгара Аллана По. Интересно, что первый издатель, которому По показал своего «Ворона», – это был владелец филадельфийского «Graham’s Magazine», – публиковать поэму отказался, но дал ее автору пятнадцать долларов. С барского плеча, так сказать. В дни, когда наш главред пребывает в благодушном настроении, он может пригласить забредшего в редакцию служителя муз в соседний «Dunkin Donuts» и угостить кофе с глазированым пончиком. Как мельчает литературный люд, и особенно – в иммигрантской среде!
Короче говоря, история с потерянным кошельком может быть всего-навсего трюком для отвлечения внимания. А может и не быть! Но терпение, читатель, история недолгая, ты доберешься до ее конца быстрее, чем думаешь.
Итак, впереди у меня было четыре выходных, и я собирался провести их на пляже. Сентябрь – мое любимое время года. Вода еще не остыла, а пляжи пустеют и становятся чище, радостные детские вопли, горький плач и изматывающие румбы из бумбоксов стихают. Шумный и грязный Брайтон-Бич становится неузнаваемо тихим и чистым. Я уже предвкушал, как брошу поближе к воде полотенце и поваляюсь на нежарком солнышке с только что купленным Миланом Кундерой. Книжка называлась «Медлительность». Я купил ее, только пробежав первые несколько страниц. Медлительность – это именно то, чего мне так не хватало в моей репортерской жизни. Медлительности и покоя.
Из редакции я повез газету в типографию в Квинс, на обратном пути попав в пробку. Из-за аварии перед выездом на Проспект-экспрессвей два ряда были закрыты, машины втягивались в одну открытую полосу бампер к бамперу, как черепахи. Домой я вернулся часов в девять. Ложиться спать было рано, а делать – нечего. Я настрогал себе одесский (он же греческий) салат: помидоры, огурцы, лук, брынза, оливковое масло, соль, перец, стакан белой рецины – и, употребив его с первой половиной шоу Хеннети и Колмса, пошел в сквер, надеясь сыграть партию в шахматы. Шурика на месте не было, и когда я спросил у доминошников, где он, один из них кивнул в сторону – в густой тени под платанами виднелись две фигуры. Худой был без сомнения Шуриком. Подойдя ближе, я узнал во втором Изю по прозвищу Толмач.
В прошлой жизни Изя был школьным учителем английского языка. В этой он возил безъязыких пенсионеров по разным городским организациям соцобеспечения, выясняя, почему им прекратили выплату пособия, недодали фудстемпы или еще что-то в том же роде. Брал он за эту услугу двадцать пять долларов в день и пользовался повышенным спросом. Его охотно ангажировали работающие дети, у которых не было ни времени, ни желания возить своих стариков в город и убивать время в очередях.
Изя был явно встревожен и при моем появлении замолчал.
– Это свой парень, можешь не стесняться, – успокоил его Шурик.
– Я знаю этого парня, – ответил Изя. – Он потом такое напишет в своей газете, что мало не покажется.
– Изя, кончай, ты имеешь дело с порядочными людьми. Я хочу, чтобы он услышал твою историю еще раз, только с подробностями. Может, он на свежую голову подскажет нам что-то дельное.
– Я должен сесть… – сказал Изя. – Я так нервничаю, что у меня дрожит в ногах.
Шурик осмотрелся по сторонам и кивнул на скамейку. Мы с Изей сели, Шурик остался стоять.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.