Электронная библиотека » Валентин Бобрецов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 21 февраля 2020, 13:00


Автор книги: Валентин Бобрецов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сергей Нельдихен

Сергей Евгеньевич Нельдихен (9.10 (27.9). 1891 (1893?), Таганрог – 1942, в заключении) – одна из наиболее загадочных фигур русской поэзии 1920–1930-х годов. В мемуарах современников он присутствует обычно на периферии текста, как бы последним перед «и др.». В печати конца 1910–1920-х годов фигурирует как Нельдихен, Нельдихен-Ауслендер, Нельдихен (Ауслендер), Ауслендер (Нельдихен), Нельдихин-Ауслендер и Нельдихин. На вариант «Нельдихин» поэт реагировал бурно: «Я – Не́льдихен; – по-русски пусть коверкают Нельдихин!» («Искренность», 1923). Но вот что Нельдихен писал три года спустя: «Даже у родственников, пожалуй, не сохранились их портреты, – / Особенно если у дедушки-дядюшки был на груди хотя бы сиротливый орденок царских времен. / Печки лукаво проглотили немало воспоминаний о дядюшках-бабушках, / Чтобы в первые годы расплат соседи не разнесли подхихикивающий слух: – / “У Петра Львовича дедушка при орденах был; верно – царский сановник”» («Это уже история – семнадцатый год…», 1926). Вполне вероятно, что эти строки поэт соотносил с собственной биографией. Ситуация 20-х годов XX века была такова, что много предпочтительней было называться Шварцем, а не Черновым, даже если как бы вынести за скобки фамилию лидера эсеров. И в таком случае согласимся с М. Эльзоном, предположившим, что Нельдихен – это псевдоним, принятый после октября 1917-го из предосторожности. Почти со стопроцентной вероятностью можно утверждать, что отец поэта – участник русско-турецкой войны 1877–1878 годов, бывший командир 161-го пехотного Александропольского полка, полковник, вышедший в отставку «со старшинством» в чине генерал-майора (IV класс и потомственное дворянство) Евгений Альбертович Нельдихин. Двойная же фамилия – не более чем выдумка поэта, полагала поэтесса А. Оношкович-Яцына. С другой стороны, «Краткая еврейская энциклопедия» относит Нельдихена к русским писателям еврейского происхождения: «С. Нельдихен-Ауслендер (1891–1942), племянник С. Ауслендера» (Краткая еврейская энциклопедия. Т. 7). Такое возможно лишь в том случае, если мать Нельдихена, проживавшая в советское время в Ростове-на-Дону, – сестра Абрама Ауслендера, отца прозаика С. А. Ауслендера. И тогда более чем вероятно родство поэта с Карлом Ауслендером, управляющим ростовским отделением парижской хлеботорговой фирмы «Луи Дрейфус и К0».

Впрочем, пока не станут известны материалы двух следственных дел, заведённых на Нельдихена в 1931 и 1941 годах, биография поэта во многом будет строиться на тех или иных догадках, предположениях и сведениях, почерпнутых из вторых рук или из стихов самого Нельдихена. Читая же последние, не стоит забывать, что писал их литератор, весьма склонный к розыгрышам и мистификациям, «плут, фантазёр и чудак» – как аттестовал Нельдихена симпатизировавший ему Николай Чуковский.

Нельдихен окончил историко-филологический факультет Харьковского университета им. В. Н. Каразина и военное училище. Участник Первой мировой войны, лейтенант (?) Балтийского флота. После революции, в 1919 году, в Петрограде увидел свет первый его поэтический сборник «Ось». Впрочем, «света» сборник скорее не увидел. Книга эта – большая библиографическая редкость. Не совсем понятно – то ли уже готовый тираж был уничтожен, то ли печатание было приостановлено. Пожалуй, самое известное стихотворение Нельдихена «От старости скрипит земная ось…» в этом сборнике посвящено Н. Гумилёву. Воспроизведённое во втором сборнике «Органное многоголосье» (1922) без посвящения, оно было воспринято (и воспринимается досель) как едва ли не первая ласточка поэтической «Ленинианы». Стихотворение, славящее Ленина и одновременно посвящённое Гумилёву, – такое вообразить довольно трудно. Но если представить тогдашний Петроград с его холодом, голодом и разрухой – и Гумилёва, исполненного злой (уход Ахматовой) энергии, в дохе, бритого наголо, с косыми глазами, то вряд ли возникнет нужда переадресовывать «калмыковатому» Ленину дифирамб «мэтру» «Цеха поэтов»: «Но человек из своего жилища / Давно устроил для себя кладбища / И к звукам разрушения привык, / И лишь один над пеплом у обрыва / Поднял глаза змеиного отлива, – / И это был озлобленный калмык». Объяснить отсутствие посвящения в 1922 году крайне просто: после расстрела Гумилёва его собственные стихи какое-то время ещё печатались, но стихотворение, посвящённое расстрелянному заговорщику, революционная цензура определённо не пропустила бы.

По словам очевидца, Гумилёв так представлял публике Нельдихена: «Все великие поэты мира, существовавшие до сих пор, были умнейшими людьми своего времени… Но ведь умные люди – это только меньшинство человечества, а большинство состоит из дураков. До сих пор дураки не имели своих поэтов, и никогда ещё мир не был изображён в поэзии таким, каким он представляется дураку. Но вот свершилось чудо – явился Нельдихен – поэт-дурак. И создал поэзию, до него неведомую, – поэзию дураков» (Н. Чуковский). Нетрудно догадаться, что это была «домашняя заготовка», рекламный ход в духе футуризма. В. Пяст, говоря о Нельдихене, как бы добавлял: «Но вспомним, что Пушкин сказал про “Горе от ума”: Чацкий – вовсе не умный человек, умен Грибоедов» (Пяст В. Поэзия в Петербурге).

Едва ли не первым (в любом случае до ОБЭРИУ) Нельдихен стал писать «от первого лица» стихи, какие в XIX веке никто не дерзнул бы подписывать собственной фамилией, но непременно воспользовался бы услугами некоего «посредника», будь то «капитан Лебядкин», «Козьма Прутков» либо «граф Алексис Жасминов». Стихи были написаны как бы совершенно всерьёз, что приводило читателя, не подготовленного ещё Хармсом или – в прозе – Зощенко, в замешательство. Да и не только рядового читателя. Вл. Ходасевич уже в эмиграции вспоминал: «Несколько времени спустя должен был состояться публичный вечер “Цеха” с участием Нельдихена. Я послал Гумилёву письмо о своем выходе из “Цеха”. Однако я сделал это не только из-за Нельдихена» (курсив мой. – В. Б.).

В сборнике «Органное многоголосье» (Маяковскому очень понравилось название) представляет интерес «поэмороман» «Праздник» – «анархическая утопия» (Чертков Л., Никольская Т.). Начав с традиционных рифмованных стихов («Ось»), в «Празднике» поэт находит «свою форму», которой останется верен и в дальнейшем. Это нерифмованный свободный стих, верлибр, восходящий к Уитмену, что засвидетельствовано таким авторитетом, как Корней Чуковский. Однако нельдихенское «наполнение» этой «формы» вполне своеобразно. Уитменовская напыщенная торжественность с ориентацией на библейский слог у Нельдихена постоянно снижается иронией. И сам «герой» к середине 1920-х меняется. Это наивно-лукавый «рассчетчик», «мыслетворец» (так в пику «речетворцам» футуризма Нельдихен именует себя), по примеру древних определяющий «природу вещей»: красоты – женской или пейзажной, ума и т. п. Порой стихотворение у Нельдихена приобретает вид цепи афоризмов – на первый взгляд, не слишком прочно связанных между собой, зачастую парадоксальных, как бы выворачивающих мир, освоенный обыденным сознанием, наизнанку. В этом смысле весьма показательно «Электричество» (1924). Его героя, любознательного «крутолобого» мальчика Володю, ночью подкрадывающегося к спящей матери и начинающего с садистическим наслаждением расчёсывать ей волосы (чтобы в итоге заключить: «Как много электричества в тебе!»), можно считать литературным предком многочисленных и весьма популярных в «эпоху застоя» анекдотов «про Вовочку». Как ни странно, но эту комическую аллегорию «Ленин и план ГОЭЛРО» цензура проморгала.

Электричество
 
Спать, спать и спать – до тошноты устала,
Весь день стряпня, возня и суетня.
Скорей под шерстяное одеяло.
Нагрелась мягкой ямкой простыня.
Лень высунуть из-под подушки руку,
Забыла выключить – мешает свет.
Поднять Володю? Нет, ступнёт в грязюку,
Простудится ещё – босой, раздет.
Лежит Володя, не мигнёт зрачками,
На лампочку глядит над головой.
Там, за сверкающими волосками,
Не палочка, а сам Электрострой.
Заёрзал мальчик на своей кровати,
Вскочил. Пустяк на пятках добежать.
И повернулся скрёбко выключатель.
– Какая чуткость, – умилилась мать.
Так захотелось ей прижать вплотную
Головку сына, лоб совсем крутой.
– Нет, не сейчас, а завтра расцелую.
Теперь же только спать, тепло, покой.
Но мальчик не спешит под одеяло.
Остановился, ноги нагишом.
У столика на полке застучало
Не то карандашом, не то гребнём.
Потом подходит к маминой кровати,
На ней нащупал головы кругляк.
Провёл по волосам. – Ласкает, гладит?
Нет, не похоже, не ласкают так.
– Володик, больно. Вовка, что с тобою! –
Не вытерпеть, так можно выдрать клок.
Схватила за руку всей пятернёю –
В руке Володи частый гребешок.
– Ну, мамка, ты мешаешь, мне ж неловко, –
Володя палец потянул к губе, –
Подставь, пожалуйста, ещё головку, –
Как много электричества в тебе!
 
1923–1924

После гибели Гумилёва и выезда за границу главных фигурантов 3-го «Цеха поэтов» Нельдихен остался в своего рода литературном одиночестве. Правда, в Москве, куда поэт переезжает в середине 1920-х, выходят несколько его сборников: «С девятнадцатой страницы», «Основы литературного синтетизма» (оба – 1929), «Он пришёл и сказал», «Он пошёл дальше» (оба – 1930).

В начале 1930-х годов Николай Оцуп в Париже писал: «Из поэтов, “вскормленных революцией”, мы знали Тихонова. Знали Нельдихена. Куда исчез этот интереснейший Уот Уитмен в российском издании, которого Пяст считал гениальным, а Гумилёв, любя, называл апостолом глупости?». Нетрудно догадаться, куда мог исчезнуть «российский Уолт Уитмен». Литературные критики оказались бдительней цензуры. Книга Нельдихена «С девятнадцатой страницы» была квалифицирована как «манифест классового врага» (Македонов А. Манифест классового врага в поэзии // На литературном посту. 1929. № 21–22). Впрочем, можно сказать, Нельдихен пошёл на это едва ли не сознательно, демонстрируя уже в названии книги то, что восемнадцать страниц ее текста вырезаны цензурой, и предваряя стихотворный раздел сборника перелицованной цитатой из весьма чтимого марксистской философией Декарта: Non corgito, ergo sunt.

В первый раз Нельдихен был арестован в 1931 году и получил «типовые» три года ссылки (Алма-Ата). В это время такой срок писатели (С. Марков, Л. Мартынов, В. Пяст и др.) получали обычно по ст. 58. п. 10 («Агитация и пропаганда»). Отбыв ссылку, Нельдихен бедствует, хлеб насущный добывает журналистской подёнщиной, живёт то в Ленинграде (1934), то в провинции, то в столице, работая в детской литературе, где, очевидно, известную помощь ему оказывает дядюшка, до поры успешный детский прозаик Сергей Ауслендер. О стихах Нельдихена, написанных после ссылки, ничего не известно. В годы «бериевской оттепели» Нельдихен снова в Москве. В «Литературном обозрении» (1941. № 1) он печатает статью «Козьма Прутков», акцентируя читательское внимание на прутковском «Проекте о введении единомыслия в России». Эта публикация для Нельдихена становится последней. Вскоре после объявления войны его арестовывают повторно.

«Вряд ли попаду живым в рекомендованный учебник», – с не особо весёлой иронией писал Нельдихен в середине 1920-х. Про «учебники» нет речи, но имя Нельдихена «не попало» и в знаменитую «Антологию русской лирики от символизма до наших дней» И. Ежова и Е. Шамурина. В своё время Корней Чуковский назвал А. Гастева и Нельдихена преемниками традиций Уитмена на ниве отечественной поэзии. Однако во всех многочисленных переизданиях книги «Мой Уитмен» репрессированных Гастева и Нельдихена он заменял на Маяковского. Добавим к этому, что огромный доходный дом, где жил Нельдихен перед отъездом в Москву (Литейный, 15) снесён в начале 1980-х годов.

P. S. В качестве «утешения» можно сказать лишь то, что в середине 1990-х стихотворение Нельдихена «В моей гостиной на висящем блюде» петербургским композитором А. Иовлевым было положено на музыку, а судя по количеству упоминаний Нельдихена в Интернете, интерес к его творчеству достаточно велик.

P. P. S. В 2013 году наконец-то вышел том, включающий всю «взрослую» составляющую написанного Нельдихеном, верней сказать: сохранившегося и разысканного.

Русская литература. 1991. № 3

Мария Шкапская

Мария Михайловна Шкапская (в девичестве Андреевская) родилась в Петербурге в 1891 году, в семье чиновника. До революции принимала участие в политической жизни страны, состояла членом кружка, занимавшегося изучением и пропагандой марксизма. Была арестована и выслана за границу. Там, во Франции, получила филологическое образование и в 1916 году вернулась в Петроград.

Первая книга стихов Шкапской вышла в Петрограде в 1921 году и называлась Mater dolorosa» («Скорбящая Божия Матерь»). В течение следующих лет увидели свет сборники «Барабан Строгого Господина», «Час вечерний», «Кровь-руда», «Земные ремёсла» и другие. Авторитет Шкапской в литературных кругах был довольно высок, критика относилась благосклонно. В числе лиц, активно поддерживавших её как поэта, надо назвать Блока и Горького. А Павел Флоренский ставил Шкапскую впереди Ахматовой и Цветаевой.

Однако Брюсов, которому Шкапская, робея, через знакомую передала свой первый сборник, был весьма суров: «Безусловно, плохи стихи Марии Шкапской, но дело в том, что это не столько “стихи”, сколько страницы интимного дневника, печатать которые не следовало». Следующую книгу он оценил выше: «В той книге стихи были очень плохие, в этой если и не хороши, то безмерно лучше». Однако на этот раз последовал выговор Брюсова-коммуниста «по идеологической части»: «О содержании стихов говорить не хочется. При желании можно их назвать “контрреволюционными”…» Речь шла, разумеется, о стихотворении «Людовику XVII». Стоит привести его целиком:

 
Я помню с острою печалью
И крыс – отраву детских дней,
Что в чашке глиняной твоей
Тюремный ужин доедали.
И на рубашках кружевных
Вконец изорванные локти,
И жалких детских рук твоих
О дверь обломанные ногти,
И лица часовых в дозоре,
И Тампля узкий, тёмный двор,
И слышится мне до сих пор
Твой плач прерывистый и горький.
Но мать к испуганным обьятьям
Не простирала нежных рук,
И не её твой слабый стук
Будил в пустынном каземате.
 
II
 
Народной ярости не внове
Смиряться страшною игрой.
Тебе, Семнадцатый Людовик[1]1
  Сын Людовика XVI и Марии-Антуанетты. После их казни был провозглашен эмиграцией королём Франции. Умер в заточении десяти лет от роду.


[Закрыть]
,
Стал братом Алексей Второй.
И он принёс свой выкуп древний
И горевых пожаров чад,
За то, что мёрли по деревне
Мильоны каждый год ребят.
За их отцов разгул кабацкий
И за покрытый кровью шлак,
За хруст костей в могилах братских
В манджурских и иных падях.
За матерей сухие спины,
За ранний горький блеск седин,
За Геси Гельфман в час родин
Насильно отнятого сына.
За братьев всех своих опальных,
За все могилы без отмет,
Что Русь в синодик поминальный
Записывала триста лет.
За жаркий юг, за север гиблый,
Исполнен над тобой и им,
Неукоснительно чиним
Закон неумолимых библий.
 
 
Но помню горестно и ясно:
Я – мать, и наш закон – простой:
Мы к этой крови непричастны,
Как непричастны были к той.
 
<1922>

В связи с этим стихотворением просто необходимо вспомнить другую «вылазку монархистов». В 1976 году («Аврора», № 11) было опубликовано стихотворение московской поэтессы Нины Королёвой о Тобольске. Публикация эта вызвала колоссальный скандал с участием ЦК КПСС, «Голоса Америки» и так далее:

 
Оттаяла или очнулась? –
Спасибо, любимый,
Как будто на землю вернулась,
На запахи дыма,
 
 
На запахи речек медвяных
И кедров зелёных,
Тобольских домов деревянных,
На солнце калёных.
 
 
Как будто лицо подняла я
За чьей-то улыбкой.
Как будто опять ожила я
Для радости зыбкой…
 
 
Но город, глядящийся в реки,
Молчит, осторожен.
Здесь умер слепой Кюхельбекер
И в землю положен.
 
 
Здесь в церкви купчихи кричали,
Качая рогами.
Распоп Аввакум обличал их
И бил батогами.
 
 
И в год, когда пламя металось
На знамени тонком,
В том городе не улыбалась
Царица с ребёнком…
 
 
И я задыхаюсь в бессилье,
Спасти их не властна,
Причастна беде и насилью,
И злобе причастна.
 

Случайное совпадение? Боюсь, но в чём в чём, а в незнакомстве с творчеством Шкапской Нину Королёву, сотрудника ИМЛИ, кандидата филологических наук, специалиста по творчеству Тютчева и Маяковского, подозревать было бы более чем наивно.

Так или иначе, но после 1925 года Шкапская «взрослых» стихов не только не издавала, но даже и не писала. С этого времени она работает в качестве журналиста в ленинградской вечерней «Красной газете». Жанр очерка становится основным в её творчестве. Так, в очерке «На резиновом фронте» Шкапская первой рассказала о работе галошниц фабрики «Красный треугольник». Попутно была написана книга стихов для детей как бы тоже на индустриальную, обувную тему «Алешины галоши» (1925).

По настоянию Горького она начала писать историю ленинградского завода им. Карла Маркса (бывший «Лесснер»), включившись в работу издательства «История фабрик и заводов». Книга, однако, не вышла в свет, а рукопись её после ликвидации издательства была сдана в архив. В период войны Шкапская писала очерки, целью которых было возбуждение ненависти к врагу. Последние годы жизни отдала работе в изданиях Антифашистского комитета советских женщин. К поэзии Шкапская не возвращалась никогда, стихи свои считала ошибкой юности, называя их с осуждением (в дневниковых записях, явно не предназначенных для печати) «бегством в лирику».

Основная тема стихов Шкапской, подчас нарочито записанных в строчку, как прозаический текст, – материально-телесная стихия, плодородие как самая могучая сила мира, мотив смерти-обновления, выраженный в сюжетах физической любви, зачатия, беременности, её прерывания, родов, детей. Всё это для русской литературы (а особенно поэзии, да ещё женской) было внове. Впрочем, как писал В. Пяст, «эту тему, независимо и ранее Шкапской, постоянно затрагивала неизвестная, надо думать, русской поэтессе французская – Cecile Sauvage[2]2
  Сесиль Соваж (1883–1927) – французкая поэтесса, мать композитора Оливье Мессиана.


[Закрыть]
». В западноевропейской литературе плоть была реабилитирована ещё в эпоху Возрождения. Но если, допустим, у Рабле физиологичностъ, телесность нужны были для выражения «весёлого» смысла мира, то стихи Шкапской трагичны, «надрывны». У нее тело женщины – это сам мир, но и все мировые катастрофы могут быть рассмотрены через драму плоти. У Шкапской возникает даже понятие «женской Голгофы», дающее аллюзию Творца и Спасителя, существующих не столько вовне, сколько в «микрокосме» женского тела:

Elle etait toujours enceinte[3]3
  Elle etait toujours enceinte. Перевод – Она была постоянно беременна.


[Закрыть]
Монмартрская песенка[4]4
  Здесь и далее сохраняем авторскую графику. Некоторые свои стихотворения Шкапская записывала как бы прозой – не традиционными строфами, но своеобразными «абзацами».


[Закрыть]
 
О эта женская Голгофа! – Всю
силу крепкую опять в дитя от –
дай, носи в себе, собой его питай
– ни отдыха тебе, ни вздоха.
Пока, иссохшая, не свалишься
в дороге – хотящие придти гры –
зут тебя внутри. Земные прави –
ла просты и строги: рожай, потом
умри.
 

В стихах её, в сущности, нет ни любви, ни даже «эротики». В этом смысле они по-своему «первобытны», в них как бы ещё не развилась культура чувства:

 
Расчёт случаен и неверен, –
что обо мне мой предок знал,
когда, почти подобен зверю, в не –
олитической пещере мою прама –
терь покрывал.
И я сама, что знаю дальше
о том, кто снова в свой черёд из
недр моих, как семя в пашне,
в тысячелетья прорастёт?
 

У Шкапской, как в новеллах европейского Возрождения, герой и героиня не имеют лица, они деиндивидуализированы. У Боккаччо, например, женщина может ночью принять за своего возлюбленного кого угодно, не узнать его. И у Шкапской мужчина и женщина – только воплощение пола, у них нет никаких личных свойств. Героиня – только часть родовой цепочки, и задача женщины – не прервать ту цепочку. («Милого может заменить каждый, но кто даст мне его ребёнка?»). «Обрывы» этой цепочки у Шкапской крайне редки. Но тем более знаменательны:

 
Детей от Прекрасной Дамы
иметь никому не дано, но только
она адамово оканчивает звено.
И только в ней оправданье
темных наших кровей, тысяче –
летней данью влагаемой в сыновей.
И лишь по её зарокам, гонима
во имя ея – в пустыне времён
и сроков летит, стеная, земля.
 

Особая тема Шкапской – нерождённые дети, сама по себе тема небывалая в отечественной поэтической традиции. Любовь к зачатому, но не рождённому ребенку, страдание за него, так как в жизни не всем хватило места, – до этого далеко, пожалуй, даже «слезинке ребенка» Достоевского. И рукой подать до «Мертвые матери тоже любят нас» Платонова:

 
Не снись мне так часто, крохотка, мать
свою не суди. Ведь твое молочко нетронутым
осталось в моей груди. Ведь в жизни – давно
узнала я – мало свободных мест, твоё же
местечко малое в сердце моём как крест.
Что ж ты ручонкой маленькой ночью тро –
гаешь грудь? Видно, виновной матери – не ус –
нуть!
 

Флоренский считал Шкапскую подлинно христианской поэтессой. Понятно, что это христианство самого Флоренского с догматом: «Есть физиология и Дух, а всё прочее от лукавого». «Василисой Розановой русской поэзии» остроумно назвал Шкапскую Борис Филиппов.

Русская литература. 1991. № 3

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации