Текст книги "Время, вперед!"
Автор книги: Валентин Катаев
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Валентин Петрович Катаев
Время, вперед!
[битая ссылка] [email protected]
Первая глава временно пропускается.
II
Будильник затарахтел, как жестянка с монпансье. Будильник был дешевый, крашеный, коричневый, советского производства.
Половина седьмого.
Часы шли верно. Но Маргулиес не спал. Он встал в шесть и опередил время. Еще не было случая, чтобы будильник действительно поднял его.
Маргулиес не мог доверять такому, в сущности, простому механизму, как часы, такую драгоценную вещь, как время.
Триста шесть разделить на восемь. Затем шестьдесят разделить на тридцать восемь и две десятых.
Это Маргулиес сосчитал в уме мгновенно.
Получается – один и приблизительно пять десятых.
Числа имели следующее значение:
Триста шесть – количество замесов. Восемь – количество рабочих часов. Шестьдесят – количество минут в часе.
Таким образом, харьковские бетонщики делали один замес в одну и приблизительно пять десятых минуты, то есть – в девяносто секунд. Из этих девяноста секунд вычесть шестьдесят секунд обязательного минимума, необходимого по каталогу на замес. Оставалось тридцать секунд.
Тридцать секунд на подвоз материалов, на загрузку и подъем ковша.
Теоретически – возможно. Но практически? Вопрос. Надо разобраться.
До сих пор на строительстве лучшие бригады бетонщиков делали не больше двухсот замесов в смену. Это считалось прекрасной нормой. Теперь положение резко менялось.
Лезвием безопасной бритвы Маргулиес очинил желтый карандаш. Он очинил его со щегольством и небрежной ловкостью молодого инженера, снимая длинные, виртуозно тонкие полированные стружки.
На горе рвали руду. Стучали частые, беспорядочные взрывы.
Воздух ломался мягко, как грифельная доска.
Маргулиес перелистал штук пять толстых книг в коленкоровых переплетах с серебряными заглавиями, делая отметки и подсчеты на полях пожелтевшей газеты.
Газетная телеграмма ровно ничего не объясняла. Ее цифры были слишком грубы. Кроме того, обязательные шестьдесят секунд, взятые из официального справочника, тоже казались весьма спорными.
Маргулиес сидел голый и грязный перед хрупким гостиничным столиком. Круглый столик не годился для работы. Маргулиес сидел, завернутый в несвежую простыню, как бедуин.
Жгучие мухи крутили вокруг него мертвые петли, роились в высокой шевелюре.
Он снял с большого носа очки и поставил их перед собой на скатерть вверх оглоблями, как черепаховый кабриолет.
Маргулиес бил себя по плечам, по шее, по голове. Убитые мухи падали на газету.
Многое было неясно.
Фронт работы? Транспорт? Марка механизма? Количество людей? Расстояние до места кладки? Высота подъема ковша?
Все это неизвестно. Приходилось догадываться. Маргулиес ориентировочно набросал несколько наиболее возможных вариантов.
Он надел брюки, вбил ноги в остроносые сапоги с широкими голенищами и намотал на шею грязное вафельное полотенце.
Парусиновые портьеры бросились вслед за Маргулиесом из номера в коридор. Он даже не попробовал втолкнуть их обратно. Это было невозможно. Подхваченные сквозняком портьеры хлопали, летали, крутились, бесновались.
Маргулиес хорошо изучил их повадки. Он просто прищемил их дверью. Они повисли снаружи, как серые флаги.
Отель стоял на пересечении четырех ветров. На языке мореплавателей эта точка называется "роза ветров".
Четыре ветра – западный, южный, восточный и северный – соединялись снаружи с тем, чтобы вместе воевать с человеком.
Они подымали чудовищные пылевые бураны.
Косые башни смерчей неслись, закрывая солнце. Они были густые и рыжие, будто свалянные из верблюжьей шерсти. Копоть затмения крыла землю. Вихрь сталкивал автомашины с поездами, срывал палатки, слепил, жег, шатал опалубки и стальные конструкции.
Ветры неистовствовали.
В то же время их младшие братья, домашние сквозняки, мелко безобразничали внутри отеля. Они выдували из номеров портьеры, выламывали с деревом балконные крючки, били стекла, сбрасывали с подоконников бритвенные приборы.
Три человека стояли в начале коридора перед запертой уборной.
Они уже забыли, зачем сюда пришли, и разговаривали о делах, взвешивая на ладонях полотенца и зубные Щетки, как доводы.
Впрочем, они торопились и каждую минуту могли разойтись.
Коридор – это два ряда дверных ручек, два ряда толстых пробирок, как бы наполненных зеленоватым метиловым спиртом.
Уборщицы в белых халатах чистили желтый пол опилками.
Квадратное окно представляло поперечное сечение коридора в полную его высоту и ширину. Оно показывало восток. Массы пыли, желтоватой, как подгоревший алюминий, неслись по клетчатому экрану окна.
Пыль темнила пейзаж.
Близоруко улыбаясь, Маргулиес подошел к инженерам.
– О чем речь?
Белое сильное солнце горело в окне со скоростью ленточного магния. Но, проникнув в коридор, оно сразу лишалось главных союзников – пыли и ветра.
Оно теряло свою дикую степную ярость. Обезвреженное стеклом, оно стлалось во всю длину ксилолитового пола, выкрашенного охрой. Оно прикидывалось ручным и добрым, как кошка. Оно лживо заглядывало в глаза, напоминало о добром раннем утре, о сирени и, может быть, о росе.
Маргулиес щурился и немного шепелявил. У него – большеносого, очкастого и малорослого – был вид экстерна.
Толстяк в расстегнутой украинской рубашке тотчас с отвращением отвернулся от него.
– Речь о том, – произнес он скороговоркой, обращаясь к другим и демонстративно не замечая Маргулиеса, – речь о том, что во всех пяти этажах уборные закрыты по случаю аварии водопроводной сети, так что прошу покорно ходить до ветру на свежий воздух…
Он с отвращением, демонстративно отвернулся от других и продолжал без перерыва, обращаясь уже исключительно к Маргулиесу:
– …а что касается всех этих фокусов, то если у меня на участке кто-нибудь попробует не то, что триста шесть, а двести шесть, то я его, сук-киного сына, выгоню в тот же день по шеям и не допущу к объекту на пушечный выстрел, будь он хоть трижды распронаинженер, будьте уверены.
Он серьезно повернулся спиной к обществу и сделал несколько шагов вниз по лестнице, но тут же, с одышкой, возвратился и быстро прибавил:
– У нас строительство, а не французская борьба. – И опять сделал вид, что уходит, и опять со средины лестницы вернулся.
Это была его манера разговаривать.
– С чем вас и поздравляю, – сказал Маргулиес по поводу аварии водопровода и рысью сбежал по лестнице.
Он сразу понял, что харьковский рекорд уже известен всему строительству. Он ожидал этого. Нужно было торопиться.
Внизу, у столика паспортиста, на узлах и чемоданах сидели приезжие. Их было человек сорок. Они провели здесь ночь. В отеле на 250 номеров не осталось ни одной свободной кровати. Но каждый день приезжали все новые и новые люди.
Спотыкаясь о багаж, о велосипеды, наступая на ноги, Маргулиес пробрался к телефону.
Оказывается, Корнеев с участка еще не уходил и уходить не собирается, хотя не спал сутки. Об этом сообщила телефонистка центральной станции. Она сразу узнала Маргулиеса по голосу и назвала его по имени-отчеству – Давид Львович.
Телефонистка центральной была в курсе бетонных работ шестого участка. В этом не было ничего странного. Участок инженера Маргулиеса в данный момент считался одним из самых важных.
– Сейчас я вам дам ячейку, – сказала телефонистка деловито. – Кажется, Корнеев там. Ему только что туда звонила жена. Между прочим, она сегодня уезжает в Москву к тамошнему мужу. Бедный Корнеев! Кстати – как вам нравится Харьков? За одну смену – триста шесть, это прямо феноменально. Ну, пока. Даю ячейку шестого.
Старик в бумажной толстовке снял с окошечка "почтового отделения и государственной трудовой сберегательной кассы" старую картонную папку с надписью "Закрыто". Касса помещалась в вестибюле. Старик выглянул из окошка, как кукушка, и начал операции.
Рядом босая простоволосая девочка раскладывала на прилавке газеты и журналы.
Подошел иностранец и купил "Известия" и "Правду". Толстяк в украинской рубашке взял "Humanite" и "Berliner Tageblatt". Старушка выбрала "Мурзилку". Мальчик приобрел "Под знаменем марксизма".
Жестянка наполнялась медяками.
Снаружи, сквозь черный креп плывущей пыли, горела ртутная пуля термометра.
Входили черноносые извозчики в жестяных очках-консервах. Они наносили в отель сухую землю. Они топали лаптями и сапожищами по лестницам, с трудом разбирали номера на дверях и стучали в двери.
Поговорив с Корнеевым, Маргулиес опять вызвал станцию и заказал на девять часов Москву.
Он побежал в номер.
Он быстро окончил туалет: надел верхнюю сорочку в нотную линейку, мягкий воротничок, галстук и слишком большой синий двубортный пиджак.
Вчера вечером он не успел умыться. Сегодня в умывальнике не было воды. Перед рыночным славянским шкафом с покушением на роскошь он вынул из углов глаз черные кусочки.
Одеколон высох.
Маргулиес послюнил полотенце и хорошенько протер большой нос с длинными волосатыми ноздрями.
Он натянул просторную ворсистую кепку. Она приняла круглую форму его большой жесткой шевелюры.
Будильник показывал без десяти семь.
Маргулиес выскочил из номера и, задев плечом огнетушитель, побежал в столовую. В буфете были бутерброды с балыком и яйца, но стояла большая очередь.
Он махнул рукой. Поесть можно и на участке.
В дверях его остановил косой парень в канареечной футболке с черным воротником:
– Ну что, Маргулиес, когда будешь втыкать Харькову?
Маргулиес официально зажмурился.
– Там видно будет.
– Давай-давай.
У подъезда отеля стояли плетеные уральские тарантасы. Они дожидались инженеров. Свистели хвосты, блистали разрисованные розочками дуги, чересчур сильно пахло лошадьми.
– Эй, хозяева, – тонким голосом крикнул Маргулиес, – у кого наряд на шестой участок?
Извозчики молчали.
– На шестой наряд у Кустанаева, – после небольшого молчания сказал старый киргиз в бархатной шапке чернокнижника.
– А где Кустанаев?
– Кустанаев в больницу пошел.
– Ладно.
До участка было сравнительно недалеко – километра два.
Маргулиес сощурился и зашагал, косолапо роя землю носками, против солнца и ветра к переезду. Но сперва он повернул к небольшому деревянному домику с высокой деревянной трубой и двумя распахнутыми настежь дверьми.
В домике этом горячо пахло накаленными солнцем газетами.
Маргулиес влез на высокий ларь и повесил на шею ремешок.
"Быстро у нас, однако, узнают новости", – подумал он, хрустя длинными пальцами.
Толпы телеграфных столбов брели против ветра в облаках черной пыли.
III
Все тронулось с места, все пошло. Шли деревья. Роща переходила вброд разлившуюся реку.
Был май. Одно дерево отстало. Оно остановилось в голову вслед мигающему поезду, цветущее и кудрявое, как новобранец.
Мы движемся, как тень, с запада на восток.
На восток идут облака, элеваторы, заборы, мордовские сарафаны, водокачки, катерпиллеры, эшелоны, церкви, минареты.
Горючие пески завалены дровами. Щенки и лодки покрывают берег. Буксирный пароход борется с непомерно выпуклой водой.
Вода вздулась, как невод. Вода блестит светлыми петлями сети. Сеть кипит. Сеть тащит запутавшийся пароходик. Он бьет плавниками, раздувает красные жабры, выгибается. Его сносит под мост.
Каменные быки упрямо бредут против течения, опустив морды в воду. Ярмо пены кипит вокруг блестящих шей.
Броневые решетки моста встают километровым гулом. Скрещенные балки бьют в глаза светом и тенью.
Мы пересекаем Волгу.
Революция идет на Восток с тем, чтобы прийти на Запад. Никакая сила в мире не может ее остановить. Она придет на Запад.
Саратов – Уфа.
Дорога ландышей и соловьев. Соловьи не боятся поезда. Они звучат всю ночь. Терпкое, стеклянное щелканье булькает в глиняном горлышке ночи. Ночь до краев наполнена ледяной росой.
Дети продают на станциях ландыши. Всюду пахнет ландышами.
Телеграфный столб плывет тоненькой веточкой ландыша.
Маленькая луна белеет в зеленом небе горошиной ландыша.
Мы пересекаем Урал. Слева – лес, справа – откос. Откос в кустарнике.
Слева – купе, справа – коридор. Это – международный. Зеленые каракули несутся в окнах коридора.
Пассажиры выскакивают в коридор. В подошвы бьет линолеум. Пол пружинит, как трамплин.
В каждом окне – силуэт.
Пассажиры оторвались от дел. Дела были разные. Американцы играли в покер. Немец перекладывал масло из бумажки в жестянку из-под какао. Советский инженер близоруко склонился над чертежами. Корреспондент "Экономической жизни", поэт, читал стенограмму:
"В истории государств, в истории стран, в истории армий бывали случаи, когда имелись все возможности для успеха, для победы, но они, эти возможности, оставались втуне, так как руководители не замечали этих возможностей, не умели воспользоваться ими, и армии терпели поражение.
Есть ли у нас все возможности, необходимые для выполнения контрольных цифр на 1931 год?
Да, такие возможности у нас имеются.
В чем состоят эти возможности, что требуется для того, чтобы эти возможности существовали в реальности?
Прежде всего требуются достаточные природные богатства в стране: железная руда, уголь, нефть, хлеб, хлопок…"
Поэт ногтем подчеркнул железную руду.
"Есть ли они у нас? Есть. Есть больше, чем в любой другой стране. Взять хотя бы Урал, который представляет такую комбинацию богатств, какой нельзя найти ни в одной стране. Руда, уголь, нефть, хлеб – чего только нет на Урале!.."
Мы пересекаем Урал.
Мелькая в окнах слева направо, пролетает, крутясь, обелиск "Европа Азия". Он выбелен и облуплен. Он сплошь покрыт прописями, как провинциальный адрес. Бессмысленный столб. Он остался позади. Значит, мы в Азии? Смешно. Бешеным темпом мы движемся на Восток и несем с собой революцию. Никогда больше не будем мы Азией.
"Задержать темпы – это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Нет, не хотим! История старой России состояла, между прочим, в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны. Били все – за отсталость. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную. Били потому, что это было доходно и сходило безнаказанно…"
"Вот почему нельзя нам больше отставать…"
Поезд летел.
Феня стеснялась выходить на станциях. Она смотрела в окно.
Горы становились темнее, воздух – скалистее.
Железнодорожная будка или шкаф трансформатора. Черное с красным. Она прилипла к скале бруском магнита. Над ней – узкоперая стрела уральской ели.
Черное с красным – цвет штурма, тревожная этикетка на ящике тротила.
Поезд выходит из дула туннеля, как шомпол. Он извлекает из горы тухлую струю минерального воздуха.
Когда поезд входил в туннель – окна закрыли. Стекла, превращенные темнотой в каменноугольные зеркала, вздвоенно отразили загоревшееся электричество.
Но зато как ярок после этого стал мир!
На станции, среди гор, девочка продавала желтые цветы.
Феня смотрела на нее из окошка сверху вниз и кричала:
– Иди сюда, девочка! Иди сюда!
Но девочка не слышала, бежала вдоль вагонов. Она прижимала цветы растопыренными пальцами к животу, как утят.
– Вот глупая!
Из почтового вагона выбрасывали на кремнистую землю компактные пачки газет, посылки, мешки писем.
Стояла выгруженная рухлядь: старый кухонный стол, разобранная деревянная кровать, – связанная спинка к спинке, – стул, табурет, прожженный древесными угольями.
– Клопов своих перевозят!
Это сказала девушка Лизочка, проводник вагона, в кондукторской спецовке, в толстых серых чулках на толстых ногах, с зеленым, сильно выгоревшим флагом в руке.
Она подружилась с Феней, жалела ее и носила кипяток.
Под окнами международного прошел мальчик. Он остановился и долго читал, задрав голову, пыльную медную надпись.
– Спальный вагон прямого сообщения, – сказал он, – а они не спят.
Был день.
Удивленный мальчик пошел дальше, кидая камешки в колеса вагонов. Из окна на него смотрели иностранцы в шляпах. На столиках перед окнами в стаканах были бело-зеленые пучки ландыша. Стаканы – в серебряных подстаканниках. Сухарики в пергаментной бумаге. И тяжелые медные пепельницы, полные прекрасных окурков.
Феня ехала в жестком из-под Киева, через Москву. В Москве пришлось перебираться с Брянского на Казанский. Огромное расстояние!
На уровне изрядно вздутого живота она впихивала мешок на площадку трамвая.
Ее толкали локтями. Ее подсаживали, ругали, жалели, жали.
Она утирала пожелтевший пятнистый нос уголышком шали. Утирая нос, она осторожно отставляла плохо сгибающийся, набрякший безымянный палец с серебряным кольцом.
В горячем кулаке она зажала платочек с завязанными деньгами.
Кольцо она купила сама. Хоть не расписывалась с Костей в Совете, а все же, когда увидела, что придется рожать, – купила кольцо и надела. Все равно – считала себя замужней и ехала к тому, кого считала мужем. Ехала расписаться.
А он ее, может, и знать не желает. Наверно, давно с другой спутался. Кто его знает!
Она даже толком его адреса не знала. Но слишком заскучала, и рожать в первый раз страшно сделалось.
Поехала.
У Казанского вокзала она мучительно сходила с задней площадки. Сходила она задом, задерживая публику, обнимая мешок и обливаясь жарким потом.
На Казанском до вечера сидела на вещах, ничего не ела, боялась, что обворуют.
Тошнило.
В очередь на посадку подвигалась то боком, то опять-таки задом, дико озираясь, то обнимая мешок, как тумбу, то волоча его за уши, то трамбовала им пол, будто топая какую-то польку.
У поезда Феня стала хитрить: лезла в те вагоны, где народу в дверях было поменьше. А эти вагоны все были, как нарочно, неподходящие: тот плацкартный, тот – мягкий, тот – служебный, тот – какой-то международный, чистое наказание!
Так и не перехитрила Феня железную дорогу. Зря только мешок волокла лишний раз по неподходящим вагонам.
Пришлось садиться туда, где всего больше перло народу.
Все же свободное местечко нашлось: люди добрые потеснились.
Ничего, в тесноте, да не в обиде.
Засунула Феня мешок под лавку, поджала ногу, чтобы ногой мешок в дороге чувствовать, скинула шаль и перекрестилась.
IV
У производителя работ Корнеева были серые парусиновые туфли. Шура посоветовала ему выбелить их. Прораб Корнеев послушался. Он поступил неосторожно.
Туфли ужасно пачкались. Их смело можно было посылать в постройком вместо суточного рапорта. Туфли представляли достаточно подробную картину материального состояния участка.
Их приходилось каждое утро красить белилами. Это было неприятно, но необходимо.
Синяя спецовка – брюки и однобортная тужурка флотского покроя требовала безукоризненно белых туфель.
В синем холщовом костюме с грубыми наружными карманами и толстыми швами, выстроченными двойной суровой ниткой, Корнеев походил на судового механика.
Он старался поддерживать это сходство.
Он отпустил небольшие бачки и подбривал по-английски усы. Серебряные часы носил он в наружном боковом кармане на ремешке. Папиросы держал в черном кожаном портсигаре.
Первая смена кончила в восемь.
Переход от ночи к дню ознаменовался для прораба Корнеева тем, что при свете солнца он снова увидел свои туфли.
Он не спал сутки.
Он предполагал поставить вторую смену и смотаться домой. Он не был дома со вчерашнего вечера. Ему обязательно надо было поговорить с Клавой.
Однако началась эта история с Харьковом. Он упустил время. Ночью что-то случилось. Но что?
Мало ли что могло случиться ночью.
Может быть, ночью она опять говорила по телефону с Москвой. Может быть, в Москве заболела девочка…
На рассвете она звонила Корнееву.
Он с трудом понимал ее. Скорее догадывался, чем понимал. Она плакала. Она глотала слова, как слезы. Она клялась, что иначе поступить не может, уверяла, что любит его, что сойдет с ума.
Ему неловко было говорить с ней при посторонних. В ячейке всю ночь работали люди.
Филонов, заткнув уши, хватал несколько воспаленными глазами ведомость за ведомостью.
Вокруг галдели.
Филонов отбивался от шума большой головой, словно бодался. На Корнеева из деликатности не обращали внимания. Но у него горели уши.
Он бессмысленно кричал в телефон:
– Ничего не слышу! Ничего не слышу! Говори громче. Ах, черт… Громче говори! Что ты говоришь? Я говорю: здесь шумят, говори яснее… Яс-не-е!..
Их все время разъединяли. К ним включались чужие голоса. Чужие голоса просили как можно скорее щебенки, ругались, требовали коммутатор заводоуправления, требовали карьер, вызывали прорабов, диктовали цифры…
Это был ад.
Корнеев кричал, что никак не может сейчас прийти, просил не уезжать, умолял подождать с билетом…
Корнеева мучил насморк. Здесь были слишком горячие дни и слишком холодные ночи. Он дергал носом, сопел, нос покраснел, на глазах стояли горькие розовые слезы.
Лампочки бессонного утреннего накала теряли последний блеск в солнечных столбах.
Обдергивая на коротком широком туловище черную сатиновую косоворотку, Филонов вышел из ячейки в коридор.
В коридоре еще держалась ночь. Коридор был полон теней и дыма. Люди толкались с расчетными книжками у окошечка бухгалтерии. Извозчики, похожие на шоферов, и шоферы, похожие на извозчиков, останавливались под лампочками, рассматривая путевки и наряды. Вдоль дощатых стен сидели на корточках сонные старики башкиры. Бабы гремели кружкой – пили из бака воду.
Филонов оторвал набухшую фанерную дверь с разноцветной надписью:
"Това! Надо ж иметь какую-нибудь совесть здесь худмастерская 6 уч. Просьба не входить и не мешать, вы ж видите – люди работают".
Художественная мастерская была не больше купальной кабины.
Два мальчика качались на табуретах, спина в спину. Они писали самодельными войлочными кистями на обороте обоев противопожарные лозунги.
На полу под окном, боком, сидела Шура Солдатова.
Сдвинув русые способные брови, она красила синей масляной краской большой деревянный могильный крест.
Другой крест, уже готовый, стоял в углу. На нем виднелась крупная желтая надпись: "Здесь покоится Николай Саенко из бригады Ищенко. Спи с миром, дорогой труженик прогулов и пьянки".
Слева направо составы шли порожняком. Справа налево – груженые. Или наоборот. Окно мелькало листами книги, оставленной на подоконнике.
Откинутые борта площадок почти царапали крючьями стены барака.
Свет и тень кружились в дощатой комнате, заставленной малярными материалами. Все свободное место было занято сохнущими листами.
Шура Солдатова привыкла воображать, что барак ездит взад-вперед по участку. День и ночь барак дрожал, как товарный вагон.
Ходили полы. Скрипели доски. В длинные щели били саженные лучи: днем солнечные, ночью – электрические.
Секретарь партколлектива шестого участка Филонов просунул в худмастерскую круглое простонародное лицо, чуть тронутое вокруг глянцевитых румяных губ сердитыми бровками молодых усиков:
– Ну-ка, ребята, раз-раз!
Он протянул бумажку. Ребята не обратили на него никакого внимания.
В окне, на уровне подоконника, справа налево ехали пологие насыпи земли.
Барак ехал по участку мимо длинных штабелей леса, мимо канализационных труб, черных снаружи и красных внутри, мимо стальных конструкций, мимо шамотного кирпича, укутанного соломой, мимо арматурного железа, рогож, цемента, щебня, песка, нефти, сцепщиков, машинистов, шатунов, поршней, пара.
Барак останавливался, дергался, визжал тормозами, ударял о тарелки буферов и ехал обратно.
За окном, прыгая по шпалам, пробежал Корнеев в белой фуражке. Он на бегу постучал карандашом в стекло.
Шура воткнула кисть в фаянсовую чашечку телефонного изолятора, служившую для краски. Шура вытерла руки о короткую шерстяную юбку, натянула ее на грязные глянцевые колени и легко встала.
Грубо подрубленные волосы ударили по глазам. Она отбросила их. Они опять ударили. Она опять отбросила.
Шура рассердилась. Она все время воевала сама с собой. Ей это, наконец, надоело. Она слишком быстро росла.
Юбка была чересчур тесной и короткой. Голубая, добела стираная-перестираная футболка, заправленная в юбку, лопалась под мышками. Руки лезли из тесных рукавов. Рукава приходилось закатывать.
Ей было едва семнадцать, а на вид не меньше двадцати. А она все росла и росла.
Она приходила в отчаяние. Ей некуда было девать слишком большие руки, слишком длинные ноги, слишком красивые голубые глаза, слишком приятный сильный голос.
Она стеснялась высокой груди, тонкой талии, белого горла.
Через вихрастые головы мальчиков она взяла у Филонова бумажку.
– Что ли – лозунги?
– Текстовой плакат.
– На когда?
– Через сколько можешь?
Шура пожала плечами. Филонов быстро сморщил нос.
– Через полчаса можешь?
Один из мальчиков мрачно посмотрел на Филонова и зажмурился, как против солнца.
– Через полчаса! Ого! Какой быстрый нашелся!
Он засунул глубоко в рот два пальца рогаткой и пронзительно свистнул. Другой мальчик тотчас двинул его голым локтем в спину.
– Не толкайся, гадюка!
– А ты не свисти, босяк!
Мальчики быстро обернулись и уставились друг в друга носами, круглыми и облупленными, как молодой картофель.
– Но! – крикнула Шура. – Только без драки!
Филонов вошел в комнату.
– В чем дело?
– У них персональное соревнование, – серьезно сказала Шура. – Кто за восемь часов больше букв напишет. С двенадцати ночи мажут. Озверели.
Филонов бегло оглядел сохнущие плакаты, усмехнулся.
– Филькина грамота. Количество за счет качества. Ни одного слова правильно. Вместо еще – ичо; вместо огонь – агон; вместо долой – лодой… что это за лодой?
– Ты нас, пожалуйста, не учи, – басом сказал мальчик, тот, который двинул другого локтем. – Сам не больно грамотный. Ходят тут всякие, только ударную работу срывают.
– Мы еще не проверяли, – сказал другой мальчик. Шура взяла у Филонова бумажку. Она прочитала ее и старательно сдвинула брови.
– Это что, Филонов, верно?
– Ясно.
– Ай да Харьков!
– Ну?
– Сколько надо экземпляров?
– Два. Один в столовую, другой в контору прораба.
Шура подумала и сказала:
– Кроме того, надо еще один. В бараке третьей смены повесить. Пускай Ищенко читает.
– Пускай читает, – согласился Филонов, подумав. – Валяй-валяй!
Шура повертела в руках бумажку, аккуратно поставила ноги, косточка к косточке, и посмотрела на тапочки, зашнурованные через беленькие люки шпагатом.
– Слышишь, Филонов, погоди.
Филонов вернулся.
– Ну?
– Можно рисунок сделать. Я сделаю. Такое, знаешь, синее небо, всякие вокруг деревья, солнце, а посредине в громадной калоше наши бетонщики сидят, а харьковцы их за громадную веревку на буксир берут.
– Ну тебя! И так все стены картинками заляпали.
– А что, плохие картинки? – грубо сказал мальчик, тот, который толкался. – А не нравится, так рисуй сам. Много вас тут советников. Ходят, ходят, только ударную работу срывают.
– А ну вас!
Филонов зажал уши кулаками и выскочил в коридор.
Вошел Корнеев. Он постоял, подергал носом, попросил, чтобы буквы делали покрупнее, и отлил в жестяную коробочку белил.
Он вышел за барак, поставил ногу на бревно и терпеливо выбелил туфли старой зубной щеткой. Туфли потемнели.
Затем он вытер потное темное лицо мокрым носовым платком. Лицо посветлело.
Когда он добрался по пересеченной местности к тепляку, туфли высохли и стали ослепительно-белыми. Но лицо сделалось темным.
Так началось утро.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?