Текст книги "Время, вперед!"
Автор книги: Валентин Катаев
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
XIV
Время – без десяти девять.
Сметана спрыгивает на землю.
Ладони горят, натертые штангой турника. Ладони пожелтели, пахнут ржавчиной. Сметана подбирает с земли пятаки, карандашики, талоны, перышки.
Он вытирает подолом рубахи пышущее лицо.
На тощих деревянных ногах посредине улицы, как нищий, стоит высокий рукомойник. Сметана подымает крышку и заглядывает в цинковый ящик. Воды нет.
Ладно.
Он заправляет рубаху в штаны. На горящем темно-розовом лице лазурно сияют глаза, опушенные серыми ресницами. Он глубоко и жадно дышит. Ему кажется, что он выдыхает из ноздрей пламя.
В бараке – никого.
Он быстро идет по участку.
В бригаде семнадцать человек, не считая моториста. (Интересно, сколько было в харьковской бригаде?) Из них: три комсомольца, один кандидат партии Ищенко, остальные – беспартийные, все – молодежь…
Прежде всего найти комсомольцев – Олю Трегубову и Нефедова.
Участок огромен.
Время сжато. Оно летит. Оно стесняет. Из него надо вырваться, выпрыгнуть. Его надо опередить.
Сметана почти бежит.
Тесовый и толевый мир участка резко поворачивается вокруг Сметаны. Он весь в движении, весь в углах и пролетах.
Сметана видит:
Угол – пролет – турник – рукомойник – мусорный ящик, – и над ним жгучий столб мух.
И в обратном порядке:
Мухи – ящик – рукомойник – турник – пролет – угол.
С телефонных столбов во все четыре стороны света палят пищали черных раструбов. Радиорупоры гремят роялем. Бьют изо всех сил, как по наковальне, аккордами Гуно, коваными кусками "Фауста".
От столба к столбу, от рупора к рупору Сметану перехватывала и вела вперед напористая буря музыки.
Он добежал до почты.
За почтой, в бараке № 104, репетировала группа самодеятельного молодежного театра малых форм – "Темпы".
Барак дрожал.
Босоногие дети лезли, карабкались на стены, подставляли кирпичи и ящики, заглядывали внутрь. Окна были открыты, но занавешены. Ветер вырывал наружу занавески, крутил, надувал, распахивал.
Внутри топали ноги, пыхтела басовая одышка баянов, по сияющему потолку летали тени, отрывисто кричали хором, пели.
Сметана рванул дверь. Она была заперта.
Он постучал.
Его изнутри послали к чертовой матери. Он забарабанил кулаком по филенке. Дверь с треском и звоном распахнулась.
На пороге стоял парень с красным наклеенным носом, в рыжем вихрастом парике, в жилетке поверх малиновой рубахи.
Он двинул Сметану балалайкой в грудь, заскрипел зубами и рыдающим истошным голосом закричал:
– Ну, нет никакого покою! Никакого покою нету! И лезут, и лезут, и лезут! Ну чего вы лезете! Ну чего вы тут не видели? Чего ты тут забыл? Ты ж видишь – люди, занятые общественно полезным и нужным делом, а им мешают, срывают репетиции. И лезут, и лезут, и лезут…
Он вдруг дико сверкнул глазами и поднял над огненной головой балалайку.
– А то, истинный бог, я буду просто всех подряд бить по зубам! Истинный бог, подряд балалайкой по зубам!
– Ша, – сказал Сметана миролюбиво.
Он так широко и так дружественно улыбнулся, что У него двинулись вишнево-красные уши.
– Ша, хозяин! Не кирпичись! Значит, нужно. Олька здесь?
– Какая Олька? – рыдающим, нудным голосом пропел парень.
– Ольга Трегубова. Из ищенковской бригады.
Не дожидаясь ответа, Сметана шмыгнул в помещение.
– Олька!
Парень в жилетке плюнул и с таким остервенением захлопнул дверь, что в сенях с кипятильника загремела кружка.
Он шарахнул задвижку…
Но в тот же миг набежал Сметана и шарахнул задвижку назад.
Дверь распахнулась.
С улицы в сени ворвался вихрь. Закрутилась пыль. Сквозняк произвел опустошение. Полетел сорванный с головы парик.
Вздулось праздничное платье Трегубовой.
– Куда? Трегубова, куда? – завопил парень, ловя парик.
Под рыжим париком оказалась черная щетинистая голова.
– Я тебе запрещаю!.. В порядке групповой дисциплины… За срыв репетиции! Общественное наплевательство!..
Он заговорился, заврался.
Трегубова и Сметана вышли на улицу и проворно свернули за угол.
Тут был барак почты.
Лежало бревно.
Они сели. Он стал объяснять дело. Трегубова слушала со вниманием.
Понять было нетрудно, и она поняла все с двух слов.
Все же она старательно морщила маленький, круглый, открытый лобик.
Все было маленьким на ее широком, большом, простецком лице. Крошечный носик, крошечный подбородок, ротик, щечки. И все это тесно группировалось, как розовая кукольная посуда, возле небольших твердых голубых глаз, сильно навыкате. Так что со всех сторон вокруг оставались еще как бы широкие поля лица.
Она всегда была в состоянии крайнего возбуждения.
Только что она страшно волновалась на репетиции. Она обожала театр. С ее лица еще не сошел румянец игры.
Она репетировала роль бойкой деревенской девушки, приехавшей на новостройку и наводящей порядок в грязном, запущенном бараке. Это была санитарно-бытовая агитка.
Она носилась по сцене с мокрым веником, брызгала на пьяницу и лентяя, пела куплеты про клопов, танцевала. Ее глаза сверкали во все стороны отчаянно, лукаво и даже кокетливо.
Но это волнение быстро прошло и теперь уступило место волнению другому, сосредоточенному и деловому.
Сметана вытащил из кармана записную книжку. Тут был список беспартийных ребят бригады.
Она обхватила большими грубыми руками плечо Сметаны и, деловито дыша, читала глазами фамилии.
Они обсуждали производственные и бытовые качества каждого в отдельности и всех вместе.
Дело не шуточное.
Ошибиться было нельзя.
XV
Один за другим встали по списку, как на перекличке, перед Сметаной и Трегубовой беспартийные ребята бригады.
Их было четырнадцать. Четырнадцать молодых и разных.
Были среди них новички, совсем еще "серые" – всего месяц как завербованные из деревни.
Были "старики" – шестимесячники, проработавшие на строительстве зиму.
Были "средние" – с двухмесячным, трехмесячным производственным стажем.
Иные из них еще тосковали, томились, глядели назад. Иные понемногу привыкли, обтесались. Иные работали с азартом и страстью, забыв все на свете.
Но и те, что еще тосковали по дому, пели по ночам полевые деревенские песни, копили деньги и вещи, собирались назад; и те, для кого бригада уже становилась семьей; и те, кто, как легендарный поход, вспоминали теперь пережитую зиму, лютую уральскую зиму в степи с сорокаградусными буранами, с двадцатичетырехчасовой бессменной работой, кто, как бойцы, вспоминали прежние свои сражения, отмороженными пальцами гордились, как почетными ранами, и с каждой смены возвращались в барак, как со штурма, для кого строительство было – фронт, бригада – взвод, Ищенко – командир, барак резерв, котлован – окоп, бетономешалка – гаубица, – все они – и те, и другие, и третьи – были товарищи, братья и сверстники.
Время летело сквозь них. Они менялись во времени, как в походе.
Новобранцы становились бойцами, бойцы – героями, герои – вожаками.
Сметана и Трегубова сидели, склонив головы над списком.
Между тем множество людей шло туда и назад по лесенке почты.
Почта – это тот же барак.
Визжала на блоке и хлопала фанерная, дочерна захватанная руками дверь. Вверх и вниз шли люди с письмами, посылками, газетами.
Они распечатывали письма на ходу. Читали их, остановившись где попало. Они сдирали с посылок холст, присев на землю у дощатой стены и упершись затылком в доски.
Мужик в кожухе стоял на четвереньках, припав бородатым лицом к сухой земле, будто клал земной поклон.
Почта битком набита. Негде марку приклеить.
Он положил перед собой на землю письмо и прилизывал марку почти лежа.
Шли костромские, степенные, с тонко раздутыми ноздрями, шли казанские татары, шли кавказцы: грузины, чеченцы; шли башкиры, шли немцы, москвичи, питерцы в пиджаках и косоворотках, шли украинцы, евреи, белорусы…
В полугрузовичок-двухтонку кидали пачки писем. Торопились к почтовому поезду.
Пачки летели одна за другой. Иногда лопался шпагат. Письма разлетались. Их сгребали в кучу, грузили навалом.
Десятки тысяч писем.
Десятки тысяч кривых лиловых адресов рябили в глазах корявыми своими прописями, ошибками, путаницей районов, областей, сельсоветов, колхозов, городов, почтовых отделений, полустанков, имен, прозвищ, фамилий…
Серые самодельные, в синюю и красную клетку, белые, графленные в линейку, косые, из газетной бумаги, коричневые, грубо залепленные мякишем сыпались конверты в полугрузовичок.
Нефедов давно стоял возле Сметаны и Трегубовой.
Прямо со второго строительного участка, из вагона "Комсомольской правды", он побежал в барак за Сметаной. По дороге встретил Ищенко. Бригадир навел его на след.
Нефедов стоял тихий и долговязый, обхватив рукой телефонный столб. Тень его падала на список.
Он слушал Сметану и смотрел на летящие в грузовичок письма.
Они все сыпались, сыпались.
И ему представилось, как они поедут, зарябят эти письма по всему Союзу.
Блуждают, возвращаются, едут, не находят и едут дальше, мелькая, морося мелкой метелью, ползут по проводам. А провода играют, как фортепьяно, звонко и сильно гремят, гремят – будто по туго настроенной проволоке бегут подкованные подборы.
Бегут, бегут, а потом остановятся как вкопанные – стоп! Да вдруг все вместе как ударят в струны! И снова разбегутся в разные стороны – кто куда, и звенят и гремят изо всех сил, как по наковальне, аккорды Гуно коваными кусками марша из "Фауста".
Столб гудит изнутри, из самой своей древесной сердцевины.
Нефедов гладил ладонью его лобастую округлость, звенящую, как спелый арбуз.
От этого звона ладонь покалывало, щекотало, будто в ладони роились мурашки, подымались вверх по руке, морили плечо.
Голова легонько кружилась и, кружась, шумела.
Крепко любил Нефедов музыку – заслушался.
Очнулся. Поправил очки. Жестяная дырчатая оправа блеснула на белом солнце, как терка.
Он наклонился, осторожно взял Трегубову и Сметану за головы и тихонько стукнул их.
– Здорово, хозяева! Ну, будет! Все ясно и определенно. Голосую "за". О чем говорить! Со своей стороны вношу предложение: в случае покроем Харьков всех беспартийных ребят в комсомол.
XVI
Центральная телефонная помещалась в здании заводоуправления, рядом с отелем.
Здание заводоуправления ничем не уступало отелю. Кирпичное, стеклянное, пятиэтажное, огромное – оно вместе с ним командовало над местностью.
Маргулиес обогнул угол, сточенный ветром.
В нижних окнах, на уровне плеча, бегло летели синие молнии. Работала радиостанция.
Сквозняк вырвал у Маргулиеса из рук обшарпанную дверь. Маргулиес ударил ее сапогом. Дверь не поддавалась. Он нажал плечом. Тогда ветер вдруг порывисто распахнул обе ее половинки и втолкнул Маргулиеса на лестницу.
Он одним духом взбежал на второй этаж.
Ступени были занесены сухой черной пылью. Они шаркали под подошвами наждаком.
В коридоре, у окошечка телеграфа, толклись корреспонденты. Этого следовало ожидать. Маргулиес нахлобучил кепку на самые глаза и прибавил шагу.
Но его заметили.
– А! Хозяин!
– Товарищ Маргулиес, один вопрос!
– Слушай, Давид, постой. Кроме шуток. Что ж будет с Харьковом?
Он остановился, окруженный журналистами.
Он сделал самое любезное лицо и юмористически развел руками, как бы иронизируя над своей растерянностью и приглашая сделать то же самое товарищей.
– Видите ли, – сказал он, – это очень сложный вопрос… я, конечно, с удовольствием… Но… У меня в девять прямой провод… А сейчас…
– Постой, Давид. Ты только скажи одно: триста шесть – это возможно или невозможно?
Маргулиес осторожно взял себя двумя пальцами за нос, хмыкнул.
– Видите ли…
Он понял, что ему не уйти.
Но в ту же минуту в конце коридора распахнулась дверь междугородной переговорной. Дежурная телефонистка махала бланком:
– Давид Львович! Что же вы? Я вас соединяю. Идите в будку.
– Вы видите…
Маргулиес опять развел руками – дескать, не дадут даже поговорить с людьми.
– Я через пять минут! – крикнул он и бросился в переговорную.
Контрольные электрические часы на столике дежурной показывали четыре минуты восьмого. Это было московское время.
Москва отставала ровно на два часа.
Маргулиес вошел в обитую войлоком будку и крепко запер за собой дверь.
Тотчас его охватила такая полная тишина, будто, заперев дверь, он запер самое время.
Время остановилось вокруг него плотной, неподвижной средой.
Но едва он приложил к ушам специальную трубку, вместо остановившегося времени заговорило пространство.
Оно заговорило близкими и далекими голосами телефонисток, слабым треском атмосферических разрядов, гулом несущихся километров, комариным пением сигналов, перекличкой городов.
– Челяба! Челяба! (Ту-у-у, ту-у-у…) Челяба!
– Говорит Челяба. Пермь! Пермь! (Ту-у-у, ту-у-у, ту-у-у…) Пермь!
– Говорит Пермь, говорит Пермь, говорит Пермь… (Ту-у-у…)
В мембране потрескивало. Может быть, где-то блистает гроза, маршрут бежит в дожде, в ярких папоротниках, в радуге, в холоде, в озоне. И тучи синей вороненой стали лежат в уральских горах, как огнестрельное оружие.
– Говорит Москва. Говорит Москва. (Ту-у-у, ту-у-у, ту-у-у…) Говорит Москва.
– Алло, я слушаю! Алло! Алло… У телефона Маргулиес…
Молчание. Шум пространства. Микроскопический треск. Комариное пение сигналов.
Неужели Кати нет дома? Нет, не может быть. Спит и не слышит звонка. Телефон в коридоре.
…А в Москве сейчас семь часов. Пять минут восьмого. Два часа назад еще была ночь, светлая северная майская ночь. Почти белая, почти и не ночь.
Ах, какая ночь!
Небо за вокзалами наливается зеленой морской водой зари. Заревой свет приливает с каждой минутой. К трамвайным проводам еще подвешены целые рампы с тысячесвечовыми звездами.
Там, в Москве, тоже идет бой.
Слышатся грохот и воющий водянистый звон перетаскиваемого трамвайного рельса. Люди с натугой поют:
"Ну-ка разом, ну-ка сразу, ну-ка раз-э!"
С пистолетным выстрелом падает рельс.
И сверхлазурная звезда электросварки лежит на вспаханной улице, среди шашек и шпал, слепя и бросая вокруг себя радиальные тени людей.
– Алло! Москва! У аппарата Маргулиес!
Молчание. Шум.
И Маргулиес видит: первый трамвай скрежещет в Москве по обновленным рельсам и на водной станции "Динамо", на фоне сияющего утреннего облака появляется прыгун.
Он поднялся по серо-голубой лесенке на высокий помост, похожий на осадную машину. Он встал на самом краю повисшего над водой трамплина.
Упругая доска легко гнется под тяжестью хорошо сгруппированного тела.
Он широко разводит руки, словно хочет обнять все то, что лежит перед ним в этом свежем, чудесном утреннем мире молодой Москвы: серовато-голубую, чуть тронутую заревым румянцем реку, цветные павильоны Парка культуры и отдыха, Крымский мост, синий дым Воробьевых гор, пароходик с баржей, проволочную вершу Шаболовской радиостанции, облако, розы, теннисные сетки, трамвай, строящийся корпус.
Он просто и глубоко вздыхает. Он поднимает руки и, вытянув их, соединяет над головой.
Теперь он не человек – стрела.
Он чуть покачнулся. Он медленно, незаметно для глаз, выходит из состояния равновесия.
Не торопясь и плавно разводя руками, он падает.
Нет, он не падает…
Теперь он летит. Он уже не стрела, а ласточка. Он подробно освещен молодым солнцем. У него напряжены лопатки и резкая выдающаяся черта посредине спины: от головы в пулевидном шлеме до поясницы.
Он в воздухе.
Руки быстро соединяются над головой. Ноги сжаты, как ножницы. Он опять стрела.
Миг – и, не сделав ни одной брызги, он ключом уходит в литую, изумленную воду.
XVII
– Алло! Москва!
Тишина. Гул.
И вдруг из гула (как из потемок – большое, резко освещенное, равнодушное лицо) громкий, чужой, равнодушный голос:
– Вы заказывали Москву? Говорите.
– Алло! Говорит Маргулиес!
Легкий треск. Контакт. Звон где-то за тысячи километров снимаемой трубки и маленький, слабый, но ясно слышный голос сестры:
– Я слушаю.
– Здравствуй, Катюша. Это говорит Додя. Ты меня слышишь? Говорит Додя. Здравствуй. Я тебя, наверное, разбудил, ты спала? Извини, пожалуйста.
– Что такое? Кто говорит? Я ничего не понимаю.
– Говорит Додя. Это ты, Катя? Я говорю – извини, я тебя разбудил, наверное.
– Ради бога! Что случилось? С тобой что-то случилось? Ой, я ничего не понимаю!
– Ничего не случилось. Я – Додя. Неужели так плохо слышно? А я тебя отлично слышу. Я говорю – я тебя, наверное, разбудил, ты спала?
– Что?
– Я говорю: ты, наверное, спала.
– Что случилось?
– Ничего не случилось.
– Это ты, Додя?
– Ну да, это я.
– Что случилось?
– Ничего не случилось! Извини, я тебя разбудил. Ты меня слышишь?
– Ну, слышу. Не все, но слышу.
– Здравствуй, Катя.
– Что случилось?
– Ничего не случилось! Я говорю: здравствуй, Катя! Пойди посмотри, в моей корзине – понимаешь, корзине, – есть такая синяя тетрадь, – в корзине, литографированная, на немецком языке, в моей корзине, – лекции профессора Пробста. Ты меня слышишь?
– Слышу. Ты с ума сошел! Какая корзина? Я думала, что-нибудь случилось. Ты меня разбудил. Сейчас семь часов. Я стою босиком в коридоре.
– Что ты говоришь?
– Я говорю, что стою босиком в коридоре.
– Я ничего не понимаю. Не в коридоре, а в моей корзине – такая синяя тетрадь, на немецком языке, называется "Лекции профессора Пробста".
– "Лекции профессора Пробста" я вчера послала Мише в Харьков, он прислал "молнию".
– Какая "молния"? Что "молния"?
– Мише Афанасьеву. Помнишь Мишу Афанасьева? Володин товарищ. В Харьков спешной почтой.
– Ох, дура! Кто тебя просил?!
Маргулиес вспотел. Он стукнул кулаком по непроницаемой обивке кабины. Он готов был драться. Но – три тысячи километров! Он успокоился и собрался с мыслями.
Она молчала.
– Катя, ты у телефона?
– Ну, что такое?
– Я говорю – ты слушаешь?
– Я стою босиком в коридоре.
– Вот что, Катюша. Ты меня, пожалуйста, извини, что я тебя разбудил, но я тебя очень прошу сейчас же съездить к профессору Смоленскому. Ты меня слушаешь? Запиши адрес.
– Подожди, сейчас принесу карандаш.
Опять тишина. Гул. И опять из гула – очень громкий, чужой, равнодушный голос:
– Гражданин, пять минут прошло. Желаете разговаривать еще?
– Да, желаю еще.
– Говорите.
И опять из гула вылупился Катин голос:
– Ну, я слушаю. Какой адрес?
– Пиши: Молчановка, дом номер десять, квартира четырнадцать, профессор Смоленский. Записала?
– Ну, записала.
Он явственно услышал, как она зевнула.
– Повтори.
– Профессор Смоленский, Молчановка, десять, квартира четырнадцать.
– Правильно! Или наоборот. Виноват: кажется, дом – четырнадцать, квартира – десять. Ты меня слышишь? Или наоборот. Словом, одно из двух. Ты меня понимаешь?
– Понимаю. И что сказать?
– Скажи ему, что кланяется Маргулиес, он меня знает, и просит дать аналитический расчет! Он знает. Ты ему так и скажи – аналитический расчет. Ты меня слышишь?
– Ну, слышу, слышу.
– Аналитический расчет, только, ради бога, золотко, не забудь. Скажи ему, что это по поводу харьковского рекорда. Он, наверное, читал. И пусть он скажет свое мнение. А главное – аналитический расчет. Самый последний аналитический расчет! Ты меня поняла?
– Поняла. Самый последний аналитический расчет и Харьков.
– Правильно. Я тебе буду звонить в двенадцать.
– В двенадцать? Что? Когда? В двенадцать?
– Да, в двенадцать – по-нашему, и в десять – по-московски. Ты меня слышишь? Сегодня в десять по-московски. Ну, как ты поживаешь? От мамы ничего не имеешь?
– Додя, ты ненормальный. Я стою босиком в коридоре. Ты маме деньги послал? Мама приезжает в конце июня.
– Что?
– Я говорю: мама приезжает в конце июня.
– Так ты не забудь – аналитический расчет. Буду звонить в десять. Ну, пока.
– Пока.
Маргулиес повесил трубку.
Пространство остановилось во всей своей неподвижной протяженности.
Но едва он отворил дверь кабины, вместо остановившегося пространства двинулось, зашумело и хлынуло освобожденное время.
Контрольные часы показывали четверть десятого.
За дверью в коридоре Маргулиеса сторожили корреспонденты.
Маргулиес быстро прошел через телефонное отделение и шмыгнул в другую дверь, выходившую в другой коридор, на другую лестницу.
– Товарищ Маргулиес! Давид Львович!
Он вздрогнул.
За ним бежала дежурная телефонистка:
– Давид Львович! А кто будет за разговор платить? Постойте. Гоните шестнадцать рублей. Или, может быть, послать счет в заводоуправление?
Маргулиес сконфузился.
– Ах, нет, ради бога… Что вы скажете!.. – зашепелявил он, хватаясь за карман. – Бога ради, простите. Такая рассеянность!
Он поспешно достал из бокового кармана бумажник. Там был червонец. Он порылся в карманах брюк и нашел еще скомканную пятерку. Больше денег не было. Он густо покраснел и, бросая тревожные взгляды на дверь, за которой его сторожили журналисты, положил деньги на барьер.
– Ладно, рубль за вами. Не пропадет. Квитанцию надо?
Маргулиес махнул рукой.
– Я вам принесу рубль в двенадцать часов, а вы мне, пожалуйста, к тому времени еще разочек Москву устройте, тот же самый номер. Можно?
Дежурная телефонистка со значением погрозила ему пальцем.
– Ох, что-то вам с Москвой понравилось разговаривать. Смотрите, Давид Львович!..
Маргулиес прошел по коридору, спустился по лестнице и вышел через другой коридор в вестибюль заводоуправления.
Тут продавали простоквашу и ватрушки. Он подошел к стойке, но вспомнил, что у него нет больше денег.
"Ничего, – подумал он, – авось еще застану завтрак в гостинице. Там у кого-нибудь перехвачу".
Он вышел на воздух, на полуциркульную лестницу подъезда.
Черная горячая пыль крутилась среди автомобилей и плетенок, свистела в конских хвостах, била в лицо, вырывала из рук газеты, распахивала их, уносила, как ковры-самолеты, и звонко секла распластанные листы мелким, крупчатым своим порохом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?