Текст книги "Красивые штаны. Рассказы и фельетоны (сборник)"
Автор книги: Валентин Катаев
Жанр: Юмористическая проза, Юмор
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Валентин Петрович Катаев
Красивые штаны
Рассказы и фельетоны
[битая ссылка] [email protected]
Бездельник Эдуард
I. Боги жаждут
История женитьбы моего приятеля Эдуарда Точкина столь же проста, сколь и забавна. Мне кажется, о ней стоит кое-что рассказать.
Но уж если рассказывать, так рассказывать, не боясь преувеличений и метафор – в духе того чудесного, романтического времени.
Он был страшно беден, этот долговязый поэт, попавший в переделку неожиданных событий. Страшный лентяй, плут и авантюрист, он был достойным учеником своего легендарного учителя, славного мэтра Артюра Рембо. И хотя ему не суждено было торговать неграми, он не без успеха занимался другими делишками в том же духе.
Октябрь нашей революции пришелся ему по вкусу. Он воскресил в своем пышном воображении романтические тени Демулена, Робеспьера и Марата, столики Пале-Рояля, якобинский клуб и карманьолу, – словом, для него это были «Боги жаждут». Вообще мы все тогда бредили Франсом. Целый день он проводил на улице или в греческих кофейнях, кривых аквариумах, наполненных голубой водой табачного дыма. Звук пулемета приводил его в восторг. Начальники Красной гвардии вселяли в его сердце подобострастную зависть своими офицерскими рейтузами и полированными ящиками маузеров, висевших на круглых задах. В каждом коренастом матросе Черноморского флота с оспенным лицом, отлично и грубо сработанным из орехового дерева рашпилем и долотом, он видел необыкновенного какого-то вождя, особенно если этот матрос пролетит мимо, растянувшись на заплеванном крыле реквизированного грузовика, с выставленным вперед бушпритом карабина.
Город, пропитанный резкими колониальными запахами, город, видевший на своих площадях оккупационные войска более чем шести европейских держав, город трескучих десантов и кинематографических переворотов, контрразведок, тайных типографий и взорванных железнодорожных мостов был его стихией.
И только иногда по вечерам, при нищем пламени керосиновой лампочки, в ледяной кухне, он писал, слюня карандаш, поверх торговых записей отца, в засаленной, как колода кучерских карт, общей тетради романтические стихи о революции отличным пятистопным ямбом, с цезурой на второй стопе.
II. Эдуард хотел есть
Однако революция, начавшаяся столь возвышенно, привела с собой суровые дни испытаний, борьбы и голода. Окруженная врагами, испытывая каждую минуту новые и новые потрясения, республика, не имея возможности заботиться о мирных гражданах, отдавала все свои силы армии. Суровый режим военного коммунизма, несмотря на всю тяжесть, был неизбежен.
На третий год республики, однажды ночью, в последний раз пыльные радиусы французских прожекторов обвели военное небо и в последний раз морские пушки показали красные языки городу, в который входили советские авангарды. Ночь, простроченная во всех направлениях пулеметами, была поднята на неожиданные ножи, и наутро выброшенные из гавани пароходы эмигрантов погружались на горизонте в мешанину синевы неба и моря дымящейся кучей шлака.
В том же году отец поэта умер от астмы и огорчения. Бедный старик не мог примириться с потерей лавочки. Проплакав о муже надлежащее количество дней и ночей, мадам Точкина прежде всего приняла меры, чтобы оградить свое скромное имущество от покушений Эдуарда, так как, воспользовавшись первыми днями траура, он уже успел кое-что распродать старьевщикам.
Прежде всего она заперла в сундук серебряные ложки и подсвечники, медный тазик и беличью ротонду, эту почтенную фамильную драгоценность. Ключ от сундука она повесила между тощих грудей. Таким образом, Эдуард, строивший свое дальнейшее благополучие именно на этой беличьей ротонде, временно, до смерти матери, остался без почвы и принужден был, чтобы не умереть с голоду, поступить на службу. В самое короткое время он перепробовал изрядное количество профессий – от собственного военного корреспондента радиотелеграфного агентства до заведующего красноармейским клубом. Но отовсюду его выгнали, так как ни на какую работу он не годился. Он умел лишь писать великолепные стихи. Но они-то как раз никому и не были нужны.
Дома ничего съестного не водилось, так как мадам Точкина столовалась у родственников. Эдуард голодал. Это не был традиционный студенческий голод, то есть сколько угодно чаю, булок и вареной колбасы, о котором так любили писать русские романисты 80-х годов. Это не был голод нищих и калек. Нет, это был безнадежный, абсолютный голод, от которого кружилась голова и слабели ноги.
Съесть полфунта колючего хлеба было для него счастьем, а посидеть в теплой комнате – невероятным, сказочным сном.
III. Но он не унывал
Между тем валила зима. Ветер свистал в обледенелых обломках дач. Косматое сине-зеленое море ходило и раскачивалось тяжелыми горбами, разбиваясь вдребезги о волнолом и вскипая пеной, которая летала чайками над голыми эстакадами и хоботами подъемных кранов. Население окраин рубило по ночам деревья, выкорчевывало лимонные твердые корни акаций, ломало дачи и заборы, срывало ставни и лестницы. И громадные осенние созвездья, раздуваемые ледяным вихрем, пылали и переворачивались в железном небе.
В ту пору Эдуард ходил в коротеньком летнем пальто, в альпийских солдатских башмаках, пряча красный слезящийся нос в наставленный воротник и легонький белый шарф. Он носил брезентовые штаны, грубые, как цинк, и свистящие, как ножи доброй деревенской кухарки, когда она точит их друг о друга, готовясь резать поросенка.
Он говорил:
– Ничего, старуха долго не протянет, и тогда я заживу на славу. Ведь беличья ротонда чего-нибудь да стоит на базаре.
Если ему удавалось обмануть бдительного часового и кассиршу, он проникал в красноармейскую чайную и с жадностью пил мыльный кипяток из ржавой консервной кружки с рваными краями, осторожно прижимая языком к нёбу полученную вместе с куском мокрого хлеба безвкусную стеклянную конфетку. По вечерам он до самого закрытия сидел в читальне красноармейского клуба, наслаждался бесплатной теплотой и Киплингом. Он беззаботно измышлял самые невероятные комбинации, чтобы достать хоть немного еды. Я мог бы рассказать о том, как он обольстил девицу, подающую обед в коммунальной столовой, чтобы получить лишнюю порцию каши, или о том, как он проник в контрреволюционное подполье, где в течение двух недель тянул таинственные деньги с пылкого, но слишком глупого капитана, вскоре, конечно, расстрелянного.
Однако, несмотря на все эти бедствия, он не унывал. Напротив, он был неизменно весел. Его чудовищная фантазия «пирата и варвара» беспрерывно работала, фабрикуя остроты и эпиграммы, которые немедленно подхватывались и повторялись всеми. И добрый буржуазный бог, вынужденный под влиянием коммунистической пропаганды эмигрировать за границу и жить за счет английского короля, великолепный, кудластый и справедливый старик, тот самый, что и «птичку кормит в поле, и росой поит цветок», изредка посылал бродяге-романтику ангела-хранителя. Иногда этот ангел-хранитель являлся в виде академического пайка, иногда он принимал форму доброго духа – художника или поэта.
И вот однажды…
IV. Надеюсь, ты не откажешься от…
Встреча приятелей произошла на базаре, возле крытых рынков, похожих на закопченный швейцарский вокзал, в зернистой толпе покупающих и продающих, смеющихся, умоляющих, кричащих, сдавленных, голодных и сытых людей. Там отощавшие генералы с бледными, но благородными лицами подсовывали прохожим трогательные несессеры и ридикюли, там лиловые от холода босяки летали, распятые на полотняных крестах рубах, там выдергивались из толпы голенища и головки краденых сапогов, стреляли в глаза обручальные кольца и монограммы и везде тасовались и раздавались колоды бумажных денег.
На сей раз ангелом-хранителем оказался молодой лирик, – автор флорентийских поэм, – стяжавший себе завидную популярность у городских барышень, друг Эдуарда. Он озабоченно продавал юбку английского шевиота, еще пахнувшую духами и смутно напоминавшую щелканье крокетных шаров и дачный скрип гамаков.
Эдуард держал в окостенелых руках черную раму отцовского портрета.
Они столкнулись плечом к плечу над потертой спиной близорукого прокурора, искавшего потерянное пенсне.
– А, старик! – воскликнул Эдуард. – Давно я тебя не видел. Где тебя носили черти?
– Полковник, я женюсь, – чопорно отвечал лирик.
– Прекрасно! Я вижу, вы бойко распродаете имущество своей невесты. Мрачное зрелище. Советую скорей закончить эту гнусную операцию, и поспешим в «Золотой якорь», где, как вам известно, водится белый хлеб и отличный китайский чай.
– Извините, сэр! Я не могу этого сделать. На мне лежат обязанности. Я, как единственная опора семьи…
– Паршивая опора, – буркнул романтик.
– Вот что, старик, – после некоторого молчания сказал лирик, – приходи сегодня в семь часов вечера. Я думаю, ты не откажешься от доброго старого кофе и коржиков с повидлом, которые так чудесно приготовляет моя… подруга. Идет? Я живу у нее.
– О маркиз!. Могу ли я…
И через пять минут Эдуард узнал, что его приятель сошелся с прелестной девятнадцатилетней шатенкой, что у шатенки есть сестра, которая служит в очень выгодном продовольственном учреждении, что в комнате стоит железная печь, что жизнь прекрасна и что у очаровательных сестер есть еще очень много непроданных вещей.
Он узнал все.
V. Боже! А вещей-то! Вещей!
Эдуард не заставил себя ждать. Ровно в семь часов вечера – или даже немного раньше – он впервые переступил порог этого теплого рая, где от накаленных суставов железной печки исходил упоительный зной. Он держал под мышкой створку дубовой двери.
Он сказал:
– Коржики уже готовы? Если у вас не хватает дров, предлагаю эту сосенку, срубленную в соседнем лесу.
С этими словами романтик положил дверную створку на стул.
Согласитесь, что это было для первого визита довольно галантно.
Его высокий рост, мрачная «наружность убийцы», капелька под носом и брезентовые штаны произвели довольно большое впечатление на дам. Покуда он разматывал шарф, сопя носом и деловито разглядывая обстановку, молодые женщины рассматривали его кукольными глазами, полными суеверного страха. Одна из них, скромно зачесанная, толстенькая, с розовыми ушками, похожая на большую маленькую девочку в пенсне, мыла посуду, а другая, пылающая у плиты лиловыми и белыми кусками бального платья, со смуглыми обнаженными руками и завитками распущенных волос, всем своим видом выражала то сложное чувство первого сближения, гордости, счастья, скромности и нежности, которое позволяло с полной уверенностью считать именно ее счастливой подругой лирика.
Сам лирик сидел у окна в кресле, в глубине комнаты, заставленной до отказа множеством разнообразных вещей. Здесь был туалетный столик в чистеньком крахмальном кринолинчике из ситца, и важная швейная машина, и занавески, и гипсовые тарелки с английскими головками, и стулья, и шкафы, и пальто на вешалках, хрусталики, флакончики, пилочки и полосатые шляпные картонки, перевернутые и озаренные зеркалами. Посредине гудел синей рваной короной примус, и от этого, а также от никелевой кровати и от общей загроможденности вся комната отчасти напоминала велосипедную мастерскую.
«Боже, а вещей-то, вещей! – подумал романтик. – За сто лет не перепродашь всего этого добра. Это тебе, брат, не беличья ротонда».
Он был представлен сестрам. Отвыкший от светских манер, сперва он чрезвычайно стеснялся. Привычка сопеть носом, которую он не замечал в другое время, теперь приводила его в замешательство и заставляла держаться преувеличенно развязно. В отчаянии он напускал на себя мрачный пафос и, отдуваясь после каждой фразы, возбужденно лгал о своем путешествии в Персию и о страстных соловьях Гафиза.
Впрочем, поспевший кофе восстановил равновесие и положил основание прочной дружбы…
После кофе мужчины закурили пайковые папиросы. Симочка подсела на клеенчатый диван к своему лирику, и они долго полулежали, опутанные голубоватым табачным дымом. Наступал вечер. Окна просинели. Эдуард сидел в глубоком кресле, протянув тощие ноги к печке, и красные глянцевитые огонечки отражались в его глазах. Старшая сестра Лида скоблила сковородку. Она была хозяйкой комнаты. Потом она запалила бензиновый светильник. Четыре ярких коготка рванулись над тонкой трубкой, воткнутой в пробку горчичной баночки. Всю комнату оплело тончайшей смугло-золотой паутиной. Скреблась мышь. Из кухни тянуло ледяной цвелью.
Посидев полчаса, романтик нехотя поднялся. О, как ему не хотелось уходить на улицу, в темноту и холод! Его не удерживали. Вслед за ним в переднюю выбежала Лида и сунула ему в карман пачку папирос.
– Пожалте ручку, – сказал Эдуард.
Она протянула руку, которую романтик неловко клюнул.
– До свиданья, приходите к нам еще! – закричала она, наклоняясь над перилами.
– Спасибо, графиня! – буркнул романтик.
VI. Эдя, останьтесь, Эдя, не глупите!.
На следующий день романтик пришел опять. На этот раз он принес спинку венского стула. Он сказал:
– Вот. Еще одна сосенка. Топливо, знаете ли…
На этот раз он был чисто выбрит и очень любезен. Он необыкновенно острил, читал стихи, рыча и стреляя слюной, рассказывал забавные истории и подражал птицам. По временам его серые глаза задумчиво останавливались на разных вещах, и тогда казалось, что его занимает некая очень настойчивая главная мысль.
Пили кофе, курили и сидели при свете бензинки.
Романтик смотрел на Лиду серыми глазами, и эта толстенькая розовая девочка в пенсне, серьезная и озабоченная, у которой над туалетным столиком висел большой портрет покойного мужа, с материнской нежностью смотрела на голодного поэта, подавала ему папиросы и пришила пуговицу к пальто. С приближением вечера здоровье романтика быстро надломилось. Сначала он стал кашлять. Потом заявил, что у него жар. Потом схватился за голову и умолк. На все вопросы он мычал. Потом он посмотрел вокруг оловянными, страдающими глазами и потребовал аспирина. Через десять минут он нетвердо встал, сделал, шатаясь, два шага и заявил, что уходит. Его стали отговаривать от такого безумия. Он же упрямо натягивал пальто.
– Старик! – сказал лирик. – Ты сошел с ума! Оставайся ночевать. Мы тебя как-нибудь устроим.
– Глупости! Я не хочу вас стеснять.
– Эдя, что вы! Останьтесь, – сказала Симочка.
– Нет, нет, я пойду… Я как-нибудь доберусь. Хотя, вероятно, я в дороге упаду.
– Эдя, останьтесь, Эдя, не глупите! – умоляюще просила Лида, крутя пустой рукав его наполовину одетого пальтишка.
– Нет, нет! Я ни за что не останусь! Напрасно вы меня просите. Кроме того, куда же вы меня положите?
Его уговорили, ему обещали устроить постель на трех стульях за шкафом. Оставшись, романтик повеселел и почувствовал себя лучше. Долго еще все разговаривали, а потом начали укладываться. Лирик с подругой легли на клеенчатый диван. Это был верный друг, не так давно вынесший на себе сладкую тяжесть их сближенья. Лида легла на свою, слишком широкую для одного, кровать, пружинный матрас которой еще очень хорошо помнил грузный вес военного врача. Свет был потушен. Стесняясь друг друга и шепчась, все стали раздеваться. Послышался стук сбрасываемых башмаков, шелест юбок и шорох тел, закутывающихся в одеяла. Потом наступила тишина, и в этой тишине и темноте еще долго беззвучными мотыльками порхали, кружились те еле слышные звуки поцелуев и объятий, которые всегда окружают сон начинающих любовников. Лида долго ворочалась на своей слишком широкой постели, и пружины матраса иронически позванивали и хрустели под ней. Эдуард грубо гремел стульями за шкафом и ворчал:
– Пр-р-рохвостово ложе…
Печь погасла. Февральская ночь тянулась долго. С каждой минутой в комнате делалось все холодней. Синеньким светом наливалась комната, полная шорохов и вещей. Теплее всех было лирику с подругой.
На другой день, проснувшись в полдень, лирик был поражен странным, но трогательным зрелищем. Эдуард, плотно закутанный в голубое стеганое одеяло, мирно спал на широкой докторской постели, сопя во сне. Лиды не было; как видно, она ушла на службу.
– Вставай, вставай! – удивленно закричал лирик. – Как ты сюда попал, старик?
– М… м… – промычал Эдуард, переворачиваясь. – В чем дело? Уже пили кофе?
– Ты как сюда попал? Вставай! Уже двенадцать часов.
– Чего ты вопишь? В чем, с-с-собственно, дело? Лидочка на службе, а я перебрался к ней на ложе, так сказать. Н-не по-ни-маю.
– Вставай. Не собираешься же ты оставаться здесь всю жизнь.
Эдуард неопределенно зевнул. Конечно, он не собирался остаться здесь всю жизнь, но покуда он еще немножко полежит. Он еще очень плохо себя чувствует. У него, вероятно, жар, и вообще он просит оставить его в покое. Пока. А потом будет видно.
Лирик стал молча одеваться. Кофе, сваренное Симочкой, Эдуард потребовал в постель. Ему дали. Затем он потребовал книг. Ему дали книги. Затем Симочка отправилась на базар продавать очередную простыню, чтобы накормить своего лирика обедом. Лирик взялся за карандаш. Эдуард читал. В четыре часа вернулась Лида. Она была розовая, и глаза ее смущенно косили. Прежде всего она взглянула на свою постель.
– Эдинька, – сказала она. – Вы уже проснулись? Вам удобно?
– Как рыбе об лед.
– Хотите, я сварю вам каши?
Эдуард сделал кислое лицо.
– Знаете, – буркнул Эдуард, – знаете, кашка, конечно, вещь хорошая, но у меня такая болезнь: я не ем жидкой пищи. Органически.
– Что же вы едите?
– Брынзу, – кратко ответил Эдуард.
– Но ведь брынзы нет, за ней надо идти в лавочку.
– А вы, Лидочка, пойдите.
И, сделав милую гримасу, которая должна была изобразить капризного младенца, Эдуард, этот «старый пират», просюсюкал:
– Эдя не хочет кашки. Эдя хочет брынзу.
Лида покорно надела темный вязаный платочек и пошла в лавочку. Лирик и Симочка переглянулись. Эдуард хладнокровно читал.
За обедом все долго молчали. Наконец Симочка, у которой от удивления перестали закрываться глаза, тихо, но настойчиво сказала Лиде:
– Лида, что это значит?
Лида ничего не отвечала. Эдуард читал.
VII. Ты и на Лиду так кричишь?
Излишне прибавлять, что с этого дня Эдуард плотно осел и пустил прочные корни в гостеприимной почве.
Первые три дня он совершенно не вставал с докторской постели, с утра до ночи читал романы Стивенсона, отрываясь от чтения лишь для еды.
Он вознаграждал себя за долгие лишения.
В конце четвертого дня в комнату вбежала худая дама с бледным, значительным, как бы вечно повернутым в профиль птичьим лицом. Она быстро отыскала припухшим глазком Эдуарда и быстро заговорила тем хлопотливым, индюшечьим языком, которым говорят почти все пожилые матери в нашем городе:
– Эдя, ты здесь, Эдя? Почему ты здесь? Почему ты не являешься третий день домой? Что это значит? Ты, наверно, ничего не кушал? Тебе здесь что-нибудь дают кушать?
Мадам Точкина опытным взглядом обвела комнату и остановилась на Лиде. Почему она не остановилась на Симочке? Почему она не остановилась на лирике? У нее был хороший нюх, у этой старой мамы.
– Вы даете Эде молоко? Эде нужно питаться. Он совсем больной человек. Что он сегодня кушал?
– Брынзу, – робко ответила Лида.
Мадам Точкина немного успокоилась, но все-таки ворчливо заметила:
– А молока он не пил? Ему надо молоко. Эдя тебе надо молоко. Вот я принесла тебе молоко, Эдя! – Она вынула из рыжей муфты бутылку зеленого молока. – Это молоко, Эдя, для тебя. Никому его не давай. Конечно, я знаю, каждому хочется молока. Эдя, ты добрый, товарищи всегда пользуются твоей добротой. Ты готов с себя последнюю рубашку снять. Но это молоко ты никому не давай. Это молоко исключительно для тебя. Слышишь?
И мадам Точкина строго посмотрела на Лиду.
– Имейте в виду, что молоко должен пить один Эдя. Слышите?
– Слышу, – виновато ответила Лида.
– Уй, мама! Ты мне уже надоела, – свирепо закричал Эдуард.
– Какой сердитый, подумаешь, – ласково сказала Эдина мама. – Ты и на Лиду так кричишь? Хе-хе!
На прощанье она потрепала Лиду по щеке.
– Какая вы молоденькая! Так вы же берегите Эдю. Эдя хрупкий. Он совсем как его покойный отец.
Затем Эдина мама и Лида поцеловались. Это был вполне исторический момент.
Так началась семейная жизнь моего друга Эдуарда Точкина, первого мастера южнорусской романтической школы, ученика Артюра Рембо, бродяги, лентяя и авантюриста, как он любил сам себя называть, явно преувеличивая как свои достоинства, так и недостатки.
VIII. Лидуся, киця, брось службу!
Он таки настоял на своем. Он заставил ее бросить службу. Конечно, он не требовал и не приказывал. Для этого он был вначале слишком осторожен. Он просил. Он отрывал от страниц Стивенсона свои серые героические глаза и молил. Наконец, он ласково похлопал подругу по плечу и скривил в улыбку свой большой беззубый рот (собственно, выбит был у него лишь один передний зуб, но никто с первого взгляда не мог определить, один ли у него зуб вообще или только одного зуба не хватает). Он говорил:
– Лидуся, киця, девочка… Брось службу!
– Что ты, Эдинька? – испуганно воскликнула Лида, кося сквозь пенсне черными глазками. – Что же мы будем тогда есть? Ведь мы умрем с голоду.
– Лидуся! Обезьянка! Ну, я тебя прошу. Мы не пропадем.
– Да что ты, Эдинька! Подумай сам. Ты ведь у меня умный.
Но не такой был человек Эдуард Точкин, чтобы дать себя уговорить женщине. Он деловито сопел.
– Я уже все обдумал.
При этом он втаскивал на тощие колени тяжеловатую подругу, ласково чесал у нее за ухом и мечтательно говорил:
– Слушай, синичка… Ты бросишь службу и будешь заниматься хозяйством. Ты будешь жить исключительно для своего маленького капризного мальчика. Не правда ли, это будет чудесно? Во-первых, ты будешь гладить мне брюки. Во-вторых, готовить обед. В-третьих, ходить на базар. А я буду работать: мужчина всегда должен работать. Конечно, покуда найдется работа, можно будет продать кое-что из вещей. – Он обводил комнату опытным взглядом и продолжал: – Но ты, трясогузочка, не беспокойся! Так будет только первое время. Впоследствии я буду зарабатывать столько, что нам вполне хватит на сытую жизнь. По утрам мы будем пить кофе с сахарином (надо быть экономными). К обеду ты будешь жарить на постном масле уйму картошки. И, конечно, надо будет покупать брынзу. Без брынзы я не могу. Максимум четверть фунта – этого с меня хватит…
Он развертывал перед ней упоительные картины семейной жизни. Рассказывал о своих друзьях, таких же, как и он, бродягах, авантюристах-художниках, поэтах и просто шутниках, и о том, как они будут угощать их чаем с пирожками.
Неизвестно, что влияло на нее больше: его красноречие или варварские нежности. Она сдавалась, слабо протестуя:
– Эдинька, но чем же ты займешься? Где ты достанешь работу? А без нее мы обязательно умрем с голоду.
– Уй, Лидуся, какая ты глупая! Клянусь тебе честью, что мы голодать не будем. Подойди на улице к любому мальчишке-папироснику и спроси: «Скажи мне, мальчик, голодал ли когда-нибудь Эдуард Точкин?» – и мальчик тебе ответит: «Нет, Эдуард Точкин никогда не голодал». Я напишу поэму белым ямбом о трактире, о еде, о судьбе поэта и о многих хороших вещах, а это чего-нибудь да стоит. Наконец, я буду работать по агитации. Я буду, черт возьми, заведовать клубом – гарантированных два фунта хлеба в день и каждый месяц красноармейский паек.
Пауза.
– Ну, Лидуся, брось службу. Обезьянка, не упрямься.
Лида сдалась.
Она бросила службу и с героической покорностью начала распродажу вещей.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?