Текст книги "Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)
Досуги любителя муз
Вдали остался древний Торжок – с его душистою тишиной провинции, с угасшей славой пожарских котлет, воспетых Пушкиным. Бежали поляны в синих васильках, сухо шелестели серебряные овсы-Поля, поля, поля… Над разливами хлебов показались кущи старого парка – это село Никольское на реке Овсуге; за кулисами юной поросли укрылись остатки былой усадьбы. “Минувшее предстало предо мною!” Отсверкали молнии давних времен, войны чередовались с недородами, эпидемии с восстаниями, но здесь до наших дней выстояли могучие вязы и липы, веками цветет неутомимый жасмин, вспыхивают яркие созвездия шиповников. Вот и ротонда мавзолея-усыпальницы, где опочил сам создатель этой красоты, когда-то писавший: “Я думал выстроить храм солнцу… чтобы в лучшию часть лета солнце садилось или сходилось в дом свой покоиться. Такой храм должен быть сквозным… с обеих сторон его лес. Но где время? И где случай?”
Время вспомнить о Николае Александровиче Львове. Выпал случай начать рассказ с Гаврилы Державина, ибо имя Львова неотделимо от имени великого российского барда.
Смолоду парил высоко, но земных радостей не избегал. Катерина Урусова, некрасивая тихонькая поэтесса, была влюблена в этого крепкого, добротного человека, хотя Гаврила Романыч от брачных уз с вдохновенной княжною уклонился.
– Я мараю стихи, да еще она марать станет, эдак-то и щей некому в доме будет сварить, – говаривал он себе в оправдание.
А на празднике водосвятия, глядя на суету народную из окошек дома Козодавлевых, приметил он в толпе девицу Катерину Яковлевну, и она ему полюбилась. Нанес визит ее матушке; босая девка светила поэту сальною свечкой, воткнутой в медный подсвечник; пили чай в горницах; избранница поэтического сердца вязала чулок и отвечала лишь тогда, когда ее спросят; улучив момент, Державин с прямотою солдата заявил красавице:
– Уж ты не мучь меня, скажи – каков я тебе кажусь-то?
– Да не противны, сударь…
В апреле 1778 года сыграли свадьбу, и поэт надолго погрузился в семейное блаженство, никогда не забывая воспеть в стихах свою волшебную “Плениру”. В одно же время с женою обрел Державин и друга себе – Николеньку Львова, а этот замечательный человек вошел не только в быт, но и в поэзию Державина… Историки признают, что “в поэзии Львов выше всего ставил простоту и естественность, он знал цену народного языка и сказочных преданий. Львов надолго остался главным эстетиче–ским советником Державина”.
– Опять ты, Романыч, под облака залетел, – выговаривал он поэту. – На что тебе писать “потомком Аттилы, жителем реки Ра”? Не проще ли сказать эдак: сам я из Казани, урожден на раздолье волжском. Отвяжись от символов классических, от коих ни тепло, ни знобко, – стань босиком на землю русскую! Давеча за ужином нахваливал ты пирог с грибами да квасы с погребца…
– Ой, Николка, друг мой, што говоришь-то? Неужто мне, пииту, пироги с квасами воспевать?
– А разве не слышал, как девки в хороводе поют: “Я с комариком плясала”? Простонародье и комара смело в поэзию погружает. Пироги да квасы – суть приметы жизни народной. Вот и пиши, что любо всем нам, и станешь велик, яко Гомер… Воспарить к славе можно ведь и от румяной корочки пирога!
Из подражателя классикам Державин вырос в дерзкого разрушителя классики, а советы Львова даром не пропали:
Я озреваю стол – и вижу разных блюд
Цветник, поставленный узором;
Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь-икра, и с голубым пером
Там щука пестрая – прекрасны!
Так не мог бы писать ни Тредиаковский, ни Ломоносов! Так мог писать только Державин – певец радостей бытия.
Как никто другой, он умел брать слова, подобно живописцу, берущему на кисть краски, и писать словами стихи, похожие на живописные полотна… Смотрите, какие он создавал картины:
На темно-голубом эфире
Златая плавала луна:
В серебряной своей порфире,
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Именно так: не читайте, а – смотрите, ибо это уже не столько поэзия слов, сколько совершенства живописных красок. Впрочем, Державин не всегда подчинялся редактору – Львову:
– А кто сказал, что речь должна без ошибок быть? Скушно мне от слов, кои вылизаны, как мутовка старая. Нет, друг мой! Это чиновнику ошибаться нельзя, а творцу даже полезно…
Да и сам Львов не чтил литературных канонов:
Анапеста, Спондеи, Дактили
Не аршином нашим меряны,
Не по свойству слова русского
Были за морем заказаны.
И глагол славян обильнейший,
Звучный, сильный, плавный, значущий…
– Этот глагол, – утверждал Львов, – чтобы в замор–скую рамку втиснуться, ныне принужден корчиться… а Русь размашиста!
Поэты редко следуют по избитым в жизни путям.
Однако случилась самая банальная история…
Петербург был прекрасен! Прямые першпективы еще терялись тогда на козьих выгонах столичных окраин; трепеща веслами, как стрекозы прозрачными крыльями, плыли по Неве красочные, убранные серебром и коврами галеры и гондолы, и свежая невская вода обрызгивала нагие спины молодых загорелых гребцов…
На одной из линий Васильевского острова проживал сенат–ский обер-прокурор Алексей Афанасьевич Дьяков, и никто бы о нем в истории не вспомнил, если бы не имел он пятерых дочерей-красавиц. Так уж случилось, что девиц Дьяковых облюбовали поэты. Стихотворец Василий Капнист женился на Сашеньке Дьяковой, а Хемницер и Львов влюбились в Марьюшку; она из двух поэтов сердцем избрала Львова, после чего Хемницер уехал консулом в Смирну, где вскоре и сгинул в нищете и одиночестве. Державин, когда скончалась его волшебная “Пленира”, тоже явился в дом Дьяковых, где избрал подругу для старости – Дашеньку, но это случилось гораздо позже… А сейчас прокурор Дьяков мешал браку Маши со Львовым, который положения в свете еще не обрел, а богатства не нажил.
– Что у него и есть-то? Одно убогое сельцо Никольское под Торжком, а там, сказывают, болото киснет по берегам Овсуги, коровы осокой кормятся… Да и чин у него велик ли?
– Николенька, – отвечала Маша, – уже причислен к посольству нашему в Испании, а в Мадриде, чай, чины выслужит.
– Вот и пущай в Мадрид убирается, – рассудил непокорный прокурор. – С глаз долой – из сердца вон…
Не так думали влюбленные, и Львов предложил Маше бежать в Испанию, где и венчаться; но все случилось иначе. Была зима – хорошая и ядреная, солнце светило ярчайше, сизые дымы лениво уплывали в небо над крышами российской столицы. Сунув руки в муфту, Маша Дьякова уселась в санки.
– Вези к сестрице, – велела кучеру.
Но едва тронулись, как в сани заскочил друг жениха Васенька Свечин, гвардейский повеса и гуляка лихой, любитель трепетных сердечных приключений. Кучеру он сказал:
– Езжай в Галерную гавань, прямо к церкви. Там уже все готово и нас ждут. Будешь молчать – детишкам на пряники дам…
В тихой церквушке Галерной гавани Львов тайно обручился с Машей, которую Свечин тем же порядком и отвез обратно под родительский кров. Молодые люди дали клятву скрывать свой брак от людей и несколько лет прожили в разлуке, храня верность друг другу. А родители, не зная, что их дочь замужем, все еще подыскивали для нее богатых женихов; в доме Дьяковых гремели балы, ревели трубы крепостного оркестра, блестящие уланы и гусары крутили усы…
– Неужто, – спрашивали отец с матерью, – золотко наше, ни один из них не люб твоему сердцу?
– Дорогие папенька и маменька, видеть их не могу!
– Да ведь годы-то идут… Гляди, так и засохнешь.
Прошло три года, и суровый отец уступил дочери:
– Ладно, ты победила, ступай за Николку своего…
В канун свадьбы молодые объявили, что они давно обручены. Дьякова чуть удар не хватил… Благородный Львов вывел перед гостями за руки лакея Ивашку и горничную Аксинью:
– Чтобы свадьба не порушилась, вот вам жених с невестою. Сколь любят они друг друга и страдают, Алексей Афанасьич, от того, что вы согласья на брак своим людям не даете. Сделаем же их сегодня счастливыми, а я с Марьюшкой и без того счастлив…
После чего Львов привез Машу в свое Никольское под Торжком, а там было все так, как говорил дочери отец: кисло древнее болото, тощие коровенки глодали жалкую осоку.
– Вот из сего скудного места я сделаю… рай!
Мечтать о красоте еще мало, красоту надобно создать, и только сделанное имеет ценность. Львов “рай” создал – и парк в селе Никольском сохранился до наших дней, как сказочный оазис. А в музеях висят портреты кисти Левицкого и Боровиковского, на которых изображены молодые супруги Львовы, и экскурсоводы никогда не забывают напомнить:
– Обратите внимание на эту женщину, Марию Алексеевну Дьякову, которая отмечена в истории тайным браком с Николаем Львовым, что в те времена казалось неслыханной дерзостью по отношению к сложившимся нравам… Они были образцовой супружеской парой!
Львов скромнейше называл себя лишь “любителем муз”, но муз-то всего девять, а Николай Александрович – поэт и архитектор, дипломат и песенник, балетмейстер и механик, музыкант и фольклорист, садовод и художник, гравер и скульптор, конструктор машин и гидротехник, иллюстратор и редактор книг. Наконец, он и прекрасный… печник! Не слишком ли много занятий для одного человека? Немало, но зато жизнь насыщена до предела, и труд всегда радостен, как досуг, а досуги свои Львов опять-таки посвящал трудам праведным. XVIII век вообще не баловал людей профессиональным обучением, и это бурное столетие (время войн, философии и открытий) можно назвать эпохой, сработанной руками гениальных самоучек.
Львов всю жизнь прошел рука об руку с Державиным; поэт расшатывал устои омертвелого классицизма, неспособного согреть душу русскую, а Львов намечал будущие пути русской музыки и поэзии – к народности! До оперы Глинки “Иван Сусанин” было еще далеко, когда Николай Александрович сочинил простонародный текст к опере Фомина “Ямщики на подставе”, которую тогдашняя критика разнесла в пух и прах именно по тем причинам, по каким позже оперу Глинки называли “мужицкой” оперой.
– Но так и будет! – вещал Львов. – В русскую землю надобно сажать русские деревья, а пальмы и пинии в ней не приживутся. Мой грех: люблю наши березы да елки, ольху да осинничек…
В 1790 году Львов напечатал “Собрание народных русских песен”. Сборник надолго пережил создателя и часто переиздавался; не только русские музыканты, но даже Бетховен и Россини черпали для себя вдохновение из этой книги, используя мотивы народных песен, собранных Николаем Александровичем в своей деревне.
Он любил Русь, любил ее народ и природу, обожал русские праздники, шумные торжища ярмарок, гам и веселье балаганов, расписные дуги с валдайскими звонами, варенные на меду калачи да пряники; ему хотелось видеть страну красивой, и он ездил по родной земле, всюду украшая ее, как украшают перед свадьбой невесту. Львов поставил в Торжке и в Могилеве два прекрасных собора, расписанные изнутри кистью Боровиковского. За Нев–ской заставой столицы соорудил уникальнейшую по форме церковь “Кулич и пасха”; Невские ворота Петропавловской крепости – тоже его работы. Но… что же главное? Я думаю, что здание Главпочтамта в Ленинграде, сооруженное Львовым, и есть главная его постройка. Вдумайтесь: сколько лет прошло с 1782 года, когда Почтамт был заложен, а здание до сих пор служит нам, удобное и просторное, теплое зимой и прохладное летом, в нем все торжественно и в то же время нет ничего лишнего, мешающего; все рационально и все здесь к месту!
От зодчества Львов естественно пришел к поискам новых материалов. Что вечно, что нетленно и что дешевле всего на свете? И он нашел такой материал – землю! Бери обычную землю – и строй сколько хочешь, лишь слегка укрепи ее раствором извести да утрамбуй как следует. Случилось так, что император Павел I, путешествуя по России, невольно обратил внимание на бедность крестьянских жилищ и решил улучшить вид русских деревень.
– Но из чего строить дешевле? – спросил он.
– Из… земли, – подсказал ему Львов.
Павел I был человек горячий, с воображением пылким, и увлечь его новизной было совсем нетрудно. На родине Львова, в селе Никольском, в 1797 году открыли первое на Руси “Государственное училище Землянаго битаго строения” (так оно называлось). Учить землебитному делу обязали самого Львова, а в статусе училища было сказано, что оно организовано ради “доставления сельским жителям здоровых, безопасных (в пожарном отношении), прочных и дешевых жилищ и соблюдения (то есть сбережения) лесов в государстве”. В школу поступали исключительно дети крестьян из безлесных районов страны, по два мальчика от каждой губернии…
Павел I очень любил “Гатчинскую мызу”, свою резиденцию, а Львов тоже любил Гатчину, ибо немало смекалки вложил в устроительство парковых “руин”, каскадов и водоспусков. Когда император стал гроссмейстером Мальтийского ордена, он сказал:
– Львов! Построй же для меня в Гатчине здание приората, где бы я мог с достоинством играть роль мальтийского приора. Мне не нужен мрамор – это обычно, сооруди, как ты умеешь, землебитное строение. А место для приората избери сам…
Но у Львова было немало завистников, желавших навредить ему, и средь них – генерал-прокурор империи П. X. Обольянинов, который места для строительства приората не отводил. Львову он так прискучил своей вредностью, что он сказал:
– Петр Хрисанфыч, тогда сам избери мне место…
Генерал-прокурор отвел зодчего на южный берег Черного озера, где в болоте увязали даже гатчинские собаки, а кошки туда вообще не наведывались. Встав на кочку, Обольянинов объявил:
– Хошь, бери это миленько местечко! А другого нету…
Львов собрал своих землебитчиков и спросил:
– Как быть?
Глядя на болото, которое пузырилось гнилостью, мужики отвечали:
– Никола Ляксандрыч, тока не пужайся сам и не пужай брата нашего! Верь, сударь ласковый, что лицом в грязь не ударим… А ударим по рукам на уговоре: ты нам ведро белого поставь и сам сиди в кустиках – смотри, как мы чертей из болота погоним!
Осушили они болото, а изъятую при осушке почву подняли над озером, и на холме стали возводить здание. Приорат вырастал над водой, похожий на старинный рыцарский замок с башнею; мастера-землебитчики не подвели архитектора – сооружение из земли встало на земле, словно в землю вкопанное. Во время Великой Отечественной войны возле гатчинского приората рвались авиабомбы страшной разрушительной силы, вокруг сметало постройки, ломало столетние деревья, но стены львов–ского приората не осели, не треснули. Землебитное строение выдержало самое трудное испытание – временем, и сбылись пророческие слова Державина:
Хоть взят он от земли и в землю он войдет,
Но в зданьях земляных он вечно проживет…
Теперь в приорате – Дом пионеров и школьников Гатчины.
В наше время расходуется множество строительных материалов – кирпич, бетон, камень, алюминий, железо, стекло, пластики… Николай Александрович нагнулся и взял землю из-под ног своих. Получилось дешево и прочно! А я иногда думаю: может, мы слишком рано забыли о земле?
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Пожалуй, это самые могучие строчки Державина, который своего друга Николеньку Львова пережил на целых одиннадцать лет.
Державинская “река времен” размыла берега прошлого…
Но мне думается, что уничтожить “все дела людей” она все-таки неспособна. Львов остался понятен своим потомкам.
Сейчас его изучают – историки, литературоведы, музыканты, архитекторы, планировщики парков и садов отдыха.
Академик А. А. Сидоров в своем капитальном труде “Рисунок старых русских мастеров” пишет, что уже настала пора для создания солидной монографии о творчестве Львова…
Архивы еще не подняты! Пока что Львов живет в мемуарах, в записках современников, в трудах краеведов, в каталогах…
Николай Александрович умер в 1803 году. Дарование к живописи унаследовал от него правнук – замечательный русский художник Василий Дмитриевич Поленов.
Он был первым в СССР живописцем, которому присвоили звание народного художника республики…
В элегии декабриста Одоевского сказано:
Но вечен род! Едва слетят потомков новых поколенья,
Иные звенья заменят из цепи выпавшие звенья.
Бесплатный могильщик
Ох, нелегко бывает раскапывать прошлое… Иной раз даже возникает необъяснимое ощущение, будто люди, жившие прежде нас, сопротивляются моему к ним вниманию, нарочно скрывая от потомков не только дурное, что они оставили в этом мире, но утаивают от нас даже хорошее, похвал достойное.
Для начала раскрываю симпатичный томик Б. Л. Модзалев–ского, набранный убористым петитом, – “Список членов императорской Академии Наук”, изданный в 1908 году, на 79-й странице нахожу нужного человека… Вот он! Александр Иванович Лужков, почетный член, библиотекарь и хранитель резных камней в Эрмитаже, избран в сентябре 1789 года, умер…
Когда? Речь пойдет о человеке настолько забытом, что раньше именовали его Иваном или Алексеем Федоровичем, а теперь называют Александром Ивановичем… Кому верить?
Не странен ли этот почетный член Академии? Много лет подряд вижу его в рубище, заросшего волосами, как он, поплевав на руки, копает лопатой могилу поглубже – не для себя, бедного, а для тех, что его беднее…
Пожалуй, лучше довериться Модзалевскому, а тогда и дата смерти Лужкова в 1808 году, надо полагать, справедлива.
Но Боже, как трудно подступиться к этому человеку!
Известно, как не хотел М. В. Ломоносов отдавать единственную дочь Елену за хитрого грека Алексея Константинова, который зачастил в дом ученого, желая стать его зятем. Но Ломоносов умер – и проныра достиг желаемого, получив за невестой немалое приданое. Не это суть, главное то, что Константинов выгодною женитьбою обеспечил себе карьеру – стал библиотекарем императрицы Екатерины…
Вот уж настрадалась она с ним! Сама великая книжница, женщина не терпела лентяя, который запустил ее личную библиотеку, и она не знала, как избавиться от такого горе-библиотекаря. Потемкин тогда был в могуществе своего фавора, и она тишком, огласки лишней не делая, просила его подыскать для Эрмитажа надежного и грамотного человека:
– Сыщи мне такого, чтобы сора из избы не выносил, чтобы языки ведал, грамотного, да чтобы трудов не устрашался.
– Матушка, а разве пиит Петров негож для дел книжных?
– Годен и мил. Но он с музами каждую ночь якшается, да и занят горазд частными поручениями моего Кабинета…
Однажды ехали они в Царское или из Царского, кони – как звери, молотили копытами, несли карету, словно в пропасть, Екатерина хваталась за ремни, чтобы с диванов ее не сбросило.
– Отчего так? – говорила она. – Нигде столь скоро не ездят, как в России, и нигде так не опаздывают, как в России?
– Дороги-то худы, матушка.
– Ах, дороги! Держи меня, Гриша, крепче, у меня ажно зуб на зуб не попадает… это на рессорах-то, а каково без рессор кататься? Чаю, мне в жизни за всем не поспеть, так при внуках моих или правнуках обретет Россия дороги благопристойные… Кстати, ты о наказе-то моем не забыл ли?
Потемкин ответил, что нужного человека сыскал, прозывается он Лужковым, сам из дворян, а чином невелик – вахмистр лейб-кирасирский, четыре языка ведает, а до книг великий охотник.
– Где ж ты с ним познакомился?
– Да где ж, матушка, на Руси святой хорошие люди знакомятся? Вестимо, только в трактире…
Лужков был ей представлен. Екатерина умела людей очаровывать, и минуты не прошло, как они хохотали, будто друзья старые, вахмистр не отказался от чашки кофе, сваренного самой императрицей, она дала шлепка обезьяне, чтобы по головам не прыгала, она согнала с канапе злющую кошку, дабы присел подле нее Лужков… Вахмистр ей понравился. Екатерина начертала две цифры “750” и “1200” – показала их гостю.
– Я небогата, – сказала она. – Устроит ли вас первая сумма жалованья, а вторую я потом обещаю, когда бездельников всех прогоню, и будете довольны. Мы с вами поладим…
От Константинова она, слава Богу, избавилась, а “карманный поэт” Петров не мешал Лужкову наводить порядок в эрмитажной библиотеке, где он расставлял книги не по ранжиру, словно солдат, а старался сортировать их по темам, для чего и каталог составил. Лужков трудился и в Минц-кабинете, где хранились драгоценные камни, древние геммы, камеи, монеты и эстампы. Ключи от Минц-кабинета всегда находились у Лужкова, а Екатерина любой бриллиант отдавала ему без расписки, доверяя вахмистру больше, чем кому-либо.
– Умен Лужков, посему и честен, – говорила она. – Уж на что свой человек Марья Саввишна Перекусихина, и та абрикосы со стола моего под подолом уносит, а Лужков, хоть сажай его в бочку с золотом, все едино – нагишом из бочки той вылезет. К нему и полушка чужая не прилипнет…
Но однажды, пребывая в задумчивой рассеянности, Екатерина взяла да и сунула в карман ключи от библиотеки. И дня не минуло, как Лужков запросил у нее отставки.
– В уме ли ты, Иваныч? Или обидел кто тебя?
– Я, государыня, более не слуга вам, ибо вы ключи в свой карман сунули, выказав этим жестом свою подозрительность. Мне от вас и пенсии не надобно… Прощайте!
Императрица несколько дней ходила за вахмистром словно неприкаянная, умоляла ключи забрать, клялась и божилась, что по ошибке в карман их спрятала. Наконец даже заплакала.
– Черт такой! – сказала она всхлипнув. – Как будто у меня других дел нету, только с тобой лаяться… Так не прикажешь ли, чтобы я перед тобой, дураком, на коленях стояла?
Кое-как поладили. Заодно уж, пользуясь женской слабостью, Лужков выговорил у Екатерины право расширить библиотеку, освободив для нее лишние комнаты в Эрмитаже, ибо книги уже “задыхались” в теснотище немыслимой, шкафов не хватало.
– А когда, матушка, книги в два ряда стоят, так считай, что второго ряда у тебя нету: надобно, чтобы корешки каждой из книг напоказ являлись, как бы говоря: вот я, не забудьте!..
Между императрицей и библиотекарем возникли отношения, которые я хотел бы назвать “дружескими”. Совместно они разбирали старые дворцовые бумаги с резолюциями Петра I, над которыми и смеялись до слез; будучи скуп, царь писал: “Бабам, сколь сладкова не давай, все пожрут, и потому не давать”. Екатерина хохотала до упаду, потешаясь решением Петра I отказать фрейлинам в чае и в сахаре: “Оне чаю ишо не знают, про сахар не слыхали, и приучать их к тому не надобно…”
Екатерина поощряла Лужкова в переводе философских и научных статей из “Энциклопедии” Дидро, просила ничего не искажать:
– Даже в том случае, ежели что-либо мне и неприятно. Сам знаешь, Иваныч, что всем бабам на свете не угодишь!
Великий Пушкин писал о ней: “Если царствовать значит знать слабости души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивления потомства. Ея великолепие ослепляло, приветливость привлекала, щедроты ея привязывали…” Помнится, что граф Луи Сегюр, французский посол при дворе Екатерины, тоже не переставал удивляться:
“Царствование этой женщины парадоксально! Не смысля ничего в музыке и устраивая в доме Нарышкина “кошачьи концерты”, она завела оперу, лучшие музыканты мира съезжаются в Россию, как мусульмане в Мекку. Бестолковая в вопросах живописи, она создала в Эрмитаже лучшую в мире картинную галерею. Наконец, вы посмотрите на нее в церкви, где она молится усерднее своих верноподданных. Вы думаете, она верит в Бога? Нисколько. Она даже с Богом кокетничает, словно с мужчиной, который когда-нибудь может ей пригодиться…”
Было при Екатерине в России такое “Собрание, старающееся о переводе иностранных книг”, тиражировавшее переводы в триста экземпляров, – над этими переводами трудился целый сонм тогдашней “интеллигенции” (беру это слово в кавычки, ибо слово “интеллигенция” тогда не употреблялось). Для этого собрания утруждался и наш Лужков, переводивший статью Руссо “О политической экономии, или государственном благоучреждении”. Екатерина сама и подсказала ему статью для перевода.
Была она в ту пору крайне любезна с библиотекарем:
– Так и быть, покажу я тебе висячие сады Семирамиды… Пришло время вспомнить добрым словом Александра Михайловича Тургенева (мемуариста и дальнего сородича Ивана Сергеевича). Отлично знавший многие придворные тайны, этот Тургенев писал, что Лужкова императрица “уважала, даже, можно сказать, боялась, но нельзя подумать, чтобы она его любила…”.
Странная фраза, верно? Между тем в ней затаилось нечто зловещее – весьма опасное для Лужкова…
С шести часов утра Лужков каждый день как заведенный работал в библиотеке Эрмитажа, и с шести же часов утра неизменно бодрствовала императрица, иногда испрашивая у него ту или иную книгу… Однажды, поставив на место томик Франсуа Рабле, которого всегда почитала, женщина подмигнула ему приятельски:
– Поднимемся, Иваныч, в сады мои ароматные…
Под крышею Зимнего дворца росли прекрасные березы, почти лесные тропинки – с мохом и ягодами – уводили в интимную сень тропических растений, там клекотали клювами попугаи, скакали кролики, резвились нахальные обезьяны, а под защиту бюста Вольтера убегал хвостатый павлин, недовольно крича…
– Присядем, – сказала Екатерина библиотекарю.
Развернула она перевод “О политической экономии” и спросила Лужкова, почему нет у него веры в монархию добрую.
– Единовластие, – был ответ, – закону естественному не соответствует, а при самодержавном правлении где сыскать свободы для вольности мышления, где сыскать защиты от произвола персоны, единовластной и сильной… как вы, к примеру?!
Екатерина не привыкла, чтобы ее вот так приводили на бойню и оглушали в лоб – обухом. Она сказала:
– Сами же философы утвердили свой довод о том, что чем обширнее государство, тем более оно склонно к правлению деспотическому. Смотри, Иваныч, сколь необъятна Русь-матушка, и для просторов ее гомерических пригодна власть только самодержавная, а демократия вредна для нее станется.
Лужков резал ей правду-матку в глаза, и стали они спорить, но Екатерина, сама великая спорщица, правление общенародное отвергала, и на то у нее были свои доводы:
– Да посади-ка Фильку в Иркутск, а Еремея в Саратов, так они там таких дел натворят, что потом и через сотню лет не распутаешь. Дай народным избранникам волю республиканскую, так за дальностью расстояния, от властей подалее, они вмиг все растащат, все пропьют, все разворуют. Лишь одна я, самодержица российская, и способна свой же народ от алчности защитить. А разве ты, Иваныч, и в меня не веришь?
– Верю в добро помыслов ваших, но чужды мне принципы единовластия, кои вы столь талантливо перед Европой утверждаете.
– Опасный ты человек, – заключила разговор Екатерина. – Но ты не надейся, что я тебя в Сибирь сошлю или в отставку выгоню… Не-ет, миленький, ты от меня эдак просто не отделаешься. Я тебя нарочно при себе держать стану, чтобы в спорах с тобою моя правота утвердилась… На! – вернула она Лужкову статью зловредную. – Вели в типографию слать, чтобы печатали, и возражать не стану: пущай дураки читают…
С тех пор и начались меж ними очень странные отношения, какие бывают между врагами, обязанными уважать один другого. По-моему, еще никто из историков не задавался вопросом – в чем сила правления Екатерины Великой? Отвечу, как я сам этот вопрос понимаю. Сила императрицы покоится на том, что она окружала себя не льстецами, а именно людьми из оппозиции своему царствованию; она не отвергала, а, напротив, привлекала к сотрудничеству тех людей, о которых заведомо знала, что они не любят ее, но в этом-то как раз и заключался большой политический смысл; если ее личный враг умен и способен принести пользу своему Государству, то ей надобно не сажать его в крепость, где от него никакой пользы не будет, – нет, наоборот, надобно его награждать, возвышать, возвеличивать, чтобы (под ее же надзором!) он всегда оставался полезным слугою Отечества.
– А то, что он меня не любит, – говорила она, посмеиваясь, – так мне с ним детей не крестить. Пущай даже ненавидит – лишь бы Россия выгоду от его мыслей и деяний имела…
По утрам она очень ласково привечала Лужкова:
– Добрый день, Иваныч, уже работаешь? Молодец ты… Что новенького? Какие книги достал для меня в Германии вездесущий барон Николай? Что слыхать о продаже библиотеки Дени Дидро?
Оба начинали миролюбиво, но постепенно возбуждались в спорах, переходили на крик; Лужков уже давно получал 1200 рублей в год от щедрот императрицы, но продажным не был и свою правоту доказывал, иногда даже кулаком постукивая на императрицу. Дворцовые служители не раз видели, как Екатерина Великая, красная от возмущения, покидала библиотеку в раздражении:
– С тобой не сговоришься… Упрям как черт!
– Упрям, да зато прав, – слышался голос Лужкова…
Александр Михайлович Тургенев писал, что Лужков даже не делал попыток отворить двери императрице, он “спокойно опускался в кресло, ворчал сквозь зубы, принимаясь за прерванную ее посещением работу”. Каждый Божий день у них повторялась одна и та же история – поздороваются, поговорят о том о сем, тихо и мирно, а в конце беседы так разгорячатся по вопросам политики и философии, что только кулаками не машут, только книгами еще не швыряются… Но однажды пришла в библиотеку ласковая, нежная.
– Ну, хватит нам лаяться! – сказала она. – Я вот тут пьесу сочинила “Федул и его дети”, оцени мое доверие, что тебе первому до бенефиса показываю…
Стал Лужков читать “Федула”, а императрица, сложив ручки на коленях, сидела как паинька и только вздыхала протяжно. Лужков дочитал ее сочинение и вернул… молча.
Недобрый знак. Екатерина похвал от него ожидала:
– Ну, что скажешь, Иваныч, нешто я такая бездарная?
Лужков ее авторского самолюбия не пощадил:
– Да что тут сказать, государыня? Наверное, хорошо…
“С этим сказанным хорошо лицо Лужкова никак не сообразовывалось, показывая мину насмешливого сожаления”. Конечно, императрица поняла цену его “похвалы” и вскочила:
– Философ несчастный! Смейся, смейся, кривляй рожу свою, а вот погоди, как театр откроется да поставят пьесу мою с актерами, так небось мой “Федул” будет от публики аплодирован.
Лужков против этого не возражал:
– В этом нисколько не сомневаюсь, ваше величество. Публика будет даже рыдать от восторга, ибо автор-то ей известен. Кто ж осмелится сомневаться в таланте своей императрицы?
– Да пропади ты пропадом! – И Екатерина удалилась…
В конце января 1793 года женщина рано утром пришла в библиотеку, молча протянула Лужкову пакет из Франции, и он прочел донесение посла о том, что Людовик XVI гильотирован. Лужков вернул пакет обратно – со словами:
– В этом, что произошло, не усматриваю ничего странного.
– Как? Свершилось ужасное злодеяние, а ты… спокоен?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.