Текст книги "Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
Ржевский самородок
Экспедиция Заготовления Государственных Бумаг…
Все четыре слова пишутся с больших букв, дабы никто не сомневался в государственной важности подобного учреждения. По сути дела, эта организация образовалась в те давние времена, когда в России возник насущный вопрос – о замене металлических монет бумажными ассигнациями. Иначе говоря, от механической чеканки следовало перейти на раскрашивание бумаги теми узорами и цифрами, которые бы превращали бумагу в денежную единицу. Нет смысла говорить о важности денежной купюры; она должна быть очень выразительной – и в самом рисунке, и в прочности наложенных на нее красок.
Между тем на Международных промышленных выставках русские ассигнации, выпущенные типографией Экспедиции Заготовления Государственных Бумаг, брали первые призы именно за высокое качество их удивительной раскраски. А теперь я задам коварный вопрос – знает ли наш читатель автора этих красителей? Увы, таких “героев” помнить у нас не принято. Конечно, я очень далек от того, чтобы величать свою мать-Россию “родиною слонов”, как это бывало при Сталине, но все-таки сочту нужным напомнить читателю о русском мужике Терентии Ивановиче Волоскове.
Ради него мною и пишутся эти вот строки!
Когда-то уездный Ржев считался одним из зажиточных городов России, с его жителей не взимали плату за лечение и даже лекарства в аптеках отпускались больным бесплатно – столь богато было городское хозяйство. Господи, чего только ржевцы не делали! И топоры ковали, салом, хлебом да медом торговали, и детские игрушки вырезали, и льны пряли, и канаты корабельные вили, и пастилу ягодную варили. По секрету скажу, что издревле было у ржевцев еще одно прибыльное дело, о котором сами они болтать не любили: мастерили в Ржеве дубовые гробы-долбленки, столь удобные для покойников, что за этими гробами из других городов приезжали, впрок запасаясь, чтобы потом до самой смерти о них не думать…
Древний город. Настолько древний, что в потемках его давности заблудились историки, не в силах иногда отличить истину от легенды. Ставленный в незапамятные времена в верховьях кормилицы-Волги, Ржев бывал и крепостью, бывал он и княже–скою столицей, ржевцы считались народом бойким, чистоплотным, смекалистым, за себя постоять умели. Когда во дни праздничные начинался церковный благовест, ах как наряжался народ, поспешающий в храмы, и впереди семей выставляли невест на выданье, шествовали они томными павами, иная мнет платочек в руке, а сама и глаз не вскинет, а уж коли заиграл жених на гармони иль балалайке, да соизволит она принять от него горстку орешков с изюмом – тут старики разом крестятся, приговаривая:
– Ну, гулять нам по масленой на свадьбе…
А сам-то город весь утопал в старинных садах, на огородах чего-чего только не росло, ажио глаза разбегались от обилия плодов и фруктов. Наверное, потому-то над Ржевом, словно над медоносною пасекой, вечно кружили гудящие рои пчел да порхали над цветочными травами огромные махаоны… Так жили!
Наверное, так (или примерно так) живала и ржевская семья крестьян Волосковых. Не знаю, насколько это справедливо, но существует мнение, будто в русской провинции бывали места, где жители плясать да петь были горазды, в иных краях книги читали, а вот Ржев и его окрестности славились механиками-самоучками. Где надо плотину исправить, где мельницу соорудить, где коляску изобрести – тут ржевские были горазды. Терешка Волосков урожден был в годы, о коих лучше не вспоминать, во времена Анны Иоанновны, но ей, сердешной, видать, рук не хватало, чтобы до Ржева дотянуться, почему здесь и жили как жилось, о высоких материях не помышляя. Отец Волоскова был из числа умельцев. Иной раз такое красивое мыло сварит, что хотелось его с хлебом есть ложкою, но более старался он краски составлять… Без красок-то ведь жизнь убогая!
Отрока своего сек по субботам, как и положено, чтобы в чтении упражнялся, так что не дураком произрастал Терешка – читать умел. К отцу присматриваясь, выспрашивал о значении винтиков и колесиков, которые двигают часовую стрелку. Наконец, однажды изловчился, разумом напрягаясь, и сам смастерил часы весом в четыре пуда. Отец послушал, что они не тикают, а будто жвачку жуют какую, и всыпал сыну розог как следует:
– В науку, в науку тебе, скважина ты негодная… Кто ж часики, дурак, из глины делает?
Но, розгу отбросив, отец и сам подивился, что глиняные часы время указывали точно. Давно (и не мною, читатель) примечено, что почти все самоучки-механики на святой Руси начинали свой тяжкий путь с изобретения часов. Это и понятно – время знать всегда надобно, а часы по тем временам были предметом роскоши, стоили дорого, их нашивали при себе лишь вельможи знатные. После часов глиняных Волосков сделал часы из дерева, которые отцу не слишком-то нравились:
– Чего они у тебя стучат, будто кто молотком гвозди заколачивает? Снова пороть аль погодить?..
Терентий подрос и выточил детали новых часов – из металла. Память у него была превосходная. “Так, например, занимаясь святцами, он расположил их по суставам и по чертам (линиям) на руках таким образом, что мог тотчас же отвечать, в каком месяце и в какой день будет праздноваться святой, о котором его спрашивали…” Ржевские священники тому дивились:
– Тебе, малый, цены б не было, ежели бы ты не собак гонял, а шел бы в дела наши, церковные. Сказывают, и ночей не спишь!
Не спал. Вдруг приохотился к звездному миру, к загадкам расположения светил и по ночам вникал в их свечение, для чего изобрел телескоп, прикоснувшись к великим таинствам оптики. Отец розги отбросил – взялся за вожжи:
– Женись, балбес, женись, орясина. А тогда уж и считай по ночам звездочки. Вот и посмотрю, что твоя жена скажет, ежели ты до утра на крыше сидишь.
Перечить отцу парень не осмелился. Справили ему кафтан, наладил он балалайку, напихал полные карманы орехами да конфетами и появился в соседнем селе Куржавине, где уж больно девки хороши были. Скоро привел Терентий в дом молодуху Маланью, стал ей хорошим мужем, а она была ему хорошей женою. Тут и батюшка помирать стал, внушая сыну ради прощания:
– Ты краски… о красках-то помни! Нонеча белила в цене, а ты о кармине подумай. Меня вот не станет, ты загляни в чан медный, где ране я купорос квасил, тамотко раствор уготовлен…
Умер папенька, царствие ему небесное. Сам-то он, ежели уж судить о нем честно, невелик был химик, варил мыло да краски более по наитию, иногда и сам не ведал, что получится, но спасибо, что перед кончиною правильно сына надоумил. Ржевские белила уже тогда были в большом ходу по всей великой Руси, а Терентий Иванович, ставя опыты да с учеными книгами сверяясь, наладил производство лаковых баканов, наконец, однажды получил пунцовый ярчайший кармин – одно загляденье. Даже глазам не верилось – чудесным светом озарилась вся мастерская.
За самоваром, сахарок прикусывая, сказал он жене:
– Ну, Малаша, экую красотищу негоже во Ржеве от многолюдства припрятывать, нешто заборы кармином красить? Да в Европах-то, чаю, тамошние Рафаэли о таких карминах и не слыхивали… Надобно мне в Питере побывать!
– А там-то што, в Питере?
– А тамотко Академия Художеств, сказывали, дом большущий, в нем сидят дядьки ученые, они без красок, как и мы без воздуха, жить не могут. Где они еще такой кармин видели.
Правда, ходили слухи, будто Волосков яркий пурпур кармина получил случайно: кошка хвостом вильнула, опрокинула раствор не в тот чан, какой нужно, а результат был неожиданным: вот он, кармин, зарделся! Но таким ведь образом – от нелепой случайности! – и многие научные открытия совершились. Собрался Волосков в дорогу, отслужил в церкви молебен, расцеловался со своей ржевской родней, поплакали тут все – единым хором, и покатил Терентий Иванович на рессорах, да по ухабам.
В совете Академии Художеств сидели господа очень важные, шевеля пальцами, чтобы любоваться игрой бриллиантов, но, как выяснилось, это сейчас они стали важными, а ранее-то многие из крепостных вышли, смолоду куску хлеба радовались, немало средь живописцев было и людей иностранных, но все художники оказались доброжелательны, кармин вызвал у них восхищение.
– Господа, – говорили они, – да как запылают багрянцы-то на картинах, ежели их таким вот кармином писать… чудо?
– А ежели малиновый бархат одежд старинных? Глядите, сколь глубоки переливы теней получаются… Ну, Терентий Иваныч, за такой кармин, спасибо тебе. От белил твоих тоже не откажемся.
Получил Волосков от академиков похвальный лист, стал он с того времени “поставщиком” красок для русской Академии Художеств. Слава о белилах его дошла до Европы, стал он торговать с Парижем, Гамбургом да Женевою, лаковый бакан шел по цене в 75 рублей за един фунт, а кармин был столь превосходен, что с одного фунта давал Волоскову 144 рубля чистой прибыли…
Однажды подсчитал Волосков выручку, посмотрел он, как его Маланья примеряет перед зеркалом новый кокошник, весь осыпанный перлами жемчужными, и – закручинился, говоря:
– Сколь ты нищим-то на паперти подавала?
– Да уж не обделила убогих. Каждому по копеечке.
– Теперича, коли разбогатели, надобно нам, Малашенька, обо всех несчастных подумать. Грешно о сирых забывать. А рука дающего николи не оскудеет…
Отныне каждый день в доме Волосковых варили обед для бедных, собиралось ради кормления до полусотни жителей, которых Бог недостатком обидел, и, накормленные, расходились они, держа в руках дарственные пятаки да гривны, благословляя доброго человека. Но сам Волосков оставался скромником, ходил в зипуне мужицком, в руке имел посох странника, а за поясом его всегда книга торчала: чуть свободная минута или присядет для отдыха – книга сразу подносилась к глазам. Читал он много, ссужаемый книгами из библиотеки ржевского предводителя дворянства, да и сам, бывая в Москве или в Твери, денег на книги не жалел… Сам тоже писал немало – только не книги, а вел переписку с единоверцами по вопросам религии, и в его письмах Бог всегда был един с мирозданием, которое созерцал он ночами через телескоп собственного изобретения. Не уцелел этот самодельный телескоп, но сохранилось свидетельство от современников, что был он семифутовый, как в научных обсерваториях…
Николай Петрович Архаров, губернатор тверской и новгородский, бывая во Ржеве по делам службы, охотно навещал Волоскова и в трубу на звезды тоже не раз любовался.
– Гляди мне, Терентий Иваныч, – шутливо грозил он, подмигивая (озорник был этот Архаров), – гляди, как бы тебе не скатиться в тот овраг, из коего еще ни един ученый мужик живьем не выбрался.
– Ах, Николай Петрович, гость мой превосходительный! Уж и не пойму, то ли пужаете, то ли приласкать решили меня…
– Да ведь люди-то с экими головами, какая у тебя, непременно кончают жизнь изобретением перпетуум-мобиле. Слыхал ли?
Волосков от проблем вечного двигателя был еще далек.
– Не, – говорил он губернатору, – ежели по совести, так вернулся я в годы юности, о часах снова думая. Но о таких часах, каких во всем свете еще не бывало и не будет.
– Какие ж это часы?
– Говорить о них раненько. Думать надо.
– Ну думай. Не надо ль чего от меня?
– Благодарствую. У меня все есть, слава Богу. А не хватает только покою, очень уже все интересно мне…
В 1785 году Екатерина Великая, администраторша гениальная, ввела новое городовое положение, и Терентий Иванович Волосков стал первым во Ржеве городским головою, охотно избранный для служения всем народом. Тогда ему пошел уже шестой десяток, забот прибавилось, а золотую цепь головы он надел поверх того же скромного зипуна, посоха в руке и книги за поясом не оставил. В доме его тоже не было никакой роскоши, но зато царили чистота и опрятность. В это время Волосков проводил наблюдения за Солнцем и столь увлекся, рассматривая огненное светило, что однажды слез с крыши, испугав жену признанием:
– Малаша, родимая, а ведь вижу-то я тебя единым лишь оком – левым, а правое-то уже ничего не видит.
Жена, конечно, в слезы:
– Господи! И все-то у тебя не как у людей. Жить бы нам с белил да кармина, жить бы да радоваться, так впялился ты в солнышко, будто звезд тебе не хватает. Вот и наказал Боженька!
– Не вой, – отвечал Волосков жене. – Мне и без твоих слез дел хватает. Я и с единым оком управлюсь, чтобы ахнула вся Россия, узрев такое, чего мир-то еще не видывал…
Сказал так и вдруг начал смеяться.
– Чего тебя разбирает-то? – подивилась жена.
– Да вспомнил детство. Как часы из глины слепил… Ох, и больно же посек меня тятенька!
– Дождешься. Снова, гляди, как бы не высекли…
Гостям своим Волосков протягивал работящие руки:
– Вот вам длани мои! Гляну на суставы, всмотрюсь в извилины, по коим хироманты судьбы предсказывают, и сразу укажу дни святых, когда и кого поминать надобно, чему смолоду удивлял я мужей церковных… Теперь же, – говорил Терентий Иванович, – мечтаю о создании часов-автомата, который бы являл взору нашему весь мир в сочетании со временем проистекающим, и вы, люди добрые, не смейтесь… такое сбудется!
Людям же знающим, а не просто любопытным, Волосков трактовал о целях своих более подробно:
– Великий математик и астроном Карл Гаусс исчислял те же задачи календарного исчисления, кои входят в понятия эпакта, индикто и вруцелето, что необходимо и в нашем российском обиходе, чтобы, скажем, точно предугадать, в каком году и на какой день выпадет нам отмечать Сретение или Пасху. Если уж и Гаусс, не чета мне, не гнушался подобными темами, задачами, так и мне, убогому, сам Господь Бог велел призадуматься. А просто знание времени – это легко, мне же необходима общая картина нашего мироздания!..
Задача, кажется, непосильная! Представьте, читатель, хотя бы великое множество шестеренок. Ведь если одна совершает оборот за одну лишь минуту, то рядом с нею работает шестеренка, которая обернется вокруг своей оси лишь один раз за четыре года, чтобы предсказать год високосный. Часы, над которыми Волосков столь долго трудился, назвать просто часами – язык не повернется, ибо часовой автомат указывал не только годы, числа или время суток, – нет, это был как бы подвижной “месяцеслов”, совмещенный с общею картиной небосвода: катилось по кругу золотое солнце, восходила серебряная луна, все двигалось, все вращалось, все было размеренно и точно, как в самой природе…
Повидавшие эти часы, величиною в шкаф, наполненный таинственным скрипом и шуршанием деталей, искренно ахали, дивясь, и говорили мастеру – почему бы не украсить их всякими финтифлюшками? На это Волосков отвечал продуманно:
– А на Руси испокон веку так принято: по одежке встречают, по уму провожают. Зачем слепить мне глаза внешним убранством? Ежели главное не снаружи, а внутри затаилось…
Жалко мне старика. Часы он сделал, но все кончилось тем, что, наохавшись, гости разъехались по своим домам, а вот ученый люд Петербурга даже не полюбопытствовал. Это невнимание к его трудам сказалось на Волоскове, он стал почасту впадать в меланхолию, а часы велел жене завесить плотною шторой:
– А ну их! Разве не прав был мудрейший из царей Соломон, что на старости лет понял: все суета сует и всяческая суета…
А ведь Архаров-то, губернатор бывший, оказался провидцем: Терентий Иванович завершил свою жизнь именно тем, чем обычно заканчивали все механики-самоучки, – последние годы жизни он трудился над загадкою перпетуум-мобиле, но и это дело скоро оставил, ибо уже достаточно утомился при жизни, в которой не нашел признания, и одни лишь краски, полыхавшие огненным пурпуром, малость расцветили печаль его старости.
Предводитель дворянский Карабанов сказал ему:
– Эх, Терентий Иваныч, не умеешь ты жить… Другой бы на твоем месте замотал эти часы в рогожку, повез бы в Петербург да подарил бы их императору, – глядишь, и академики бы о тебе доклады писали, и пииты бы в твою честь оды сочиняли, был бы ты на виду, носил бы на груди во такие медали.
– Поздно, – отвечал ему Волосков…
Терентий Иванович скончался в 1806 году. Немало было охотников купить его мудреные часы, но вдова мастера не продавала их ни за какие деньги. Историк В. Попов писал в 1875 году, что, “очевидно, Волосков пал жертвою бюрократического равнодушия и низкого уровня общественного развития”. Может, и так – не могу этот вывод оспаривать. А писатель И. Ф. Тюменев, ровно сто лет назад посетивший Ржев, писал, что беспримерные часы Волоскова “ныне хранятся в Тверском музее”. Это было напечатано им в 1894 году, но после того, как древняя Тверь обернулась для нас областным Калинином, многое в нашей жизни круто переменилось – и никак не к лучшему, потому я не имею уверенности, что уникальные часы сохранились…
Не слишком ли печальный конец, читатель?
Россия очень скоро забыла о Волоскове, лишь его земляки, ржевские горожане, нарекли “Волосковою” ту возвышенность в городе, на которой когда-то стоял дом знаменитого мастера.
Зато уцелела память о Терентии Ивановиче в красках.
Сам-то он не оставил прямых потомков, но перед кончиной успел передать секреты своего ремесла внучатому племяннику – Алексею Петровичу, тоже Волоскову, который и продолжил начатое своим дедом, и волосковские краски, до сих пор не померкшие, вспыхивали на картинах наших великих живописцев, их радужные сочетания остались в символической мишуре ассигнаций…
Что добавить еще, читатель? Наверное, это как раз тот случай, когда добавлять ничего не надо.
Мешая дело с бездельем
Двести лет назад сочные воронежские лесостепи, еще не взрезанные плугом, топтали табуны диких лошадей. Это – родина знаменитого орловского рысака, а вывел его талантливый зоотехник граф Алексей Григорьевич Орлов Чесменский, который, всю жизнь мешая дело с бездельем, был и первым русским спортсменом… Державин писал:
Его покой – движенье,
Игра, борьба и бег…
Итак, имя героя названо; сразу предупреждаю, что Орлов был подчас страшным, но смешным никогда. Одна из выразительных фигур своего сумбурного века! Человек сильных страстей: в его поступках не было полумер – он все свершал сверх меры, и эта мера была для него одинаковой как во дни юности, так и на закате жизни. “Неукротимые, бурные силы жили в этом необычном человеке, – писал академик Е. В. Тарле, – никакие ни моральные, ни физические, ни политические препятствия для него не существовали, и он даже не мог взять в толк, почему они существуют для других…”
Я заговорил о спорте. А был ли тогда спорт?
Нет, спорта не было, но зато мужчины ездили верхом, дуэлировали на шпагах, гонялись за волками и лисицами на парфорсной охоте, а женщины много и с увлечением танцевали. Простые же люди играли в горелки и бабки, бегали по праздникам взапуски; парни ходили “стенка на стенку”, и все усиленно работали мускулами. Однако средь множества богатырей века Екатерины II слово “спортсмен” историки относят лишь к одному Орлову Чесменскому; правда, что Потемкин Таврический силой не уступал Орлову, но разве повернется язык, чтобы назвать сибарита Потемкина спортсменом?
А через всю великую русскую литературу прошли на рысях “Холстомер” Толстого и “Изумруд” Куприна; за этими великолепными сагами о рысаках я вижу красивое белое лицо Алешки Орлова, страшно разрубленное в пьяной кабацкой драке сабельным ударом.
Алехан — так его звали в российской гвардии!
Пять братьев Орловых прибыли в столицу из глухой провинции, стали солдатами гвардии. Гроша за душой не имели. Но были могучи и неустрашимы, как львы. Только здоровущий лейб-компанеец Шванвич мог осилить одного из Орловых; но зато двое Орловых уже насмерть били Шванвича! Однажды этот Шванвич играл на бильярде в трактире Юберкампфа, когда туда закатились хмельные Гришка да Алешка Орловы; выпили они все вино Шванвича, отняли у него деньги, а самого вытолкали за двери трактира; стоя под проливным дождем, Шванвич дождался, когда Алехан вышел на двор, и рубанул его сплеча саблей по голове.
– Вот тебе, – сказал, – от меня на вечную память!1
Алехан, весь в крови, завалился в канаву. Кончик отрубленного носа как-то умудрился прирасти на прежнее место, а шрам остался на всю жизнь, изуродовав лицо.
В 1762 году Алехан был самым энергичным деятелем заговора в пользу Екатерины; 28 июня он вошел в спальню к молодой императрице и спокойным голосом, будто звал ее к завтраку, возвестил:
– Вставай-ка, матушка. У меня все готово…
В Петергофе избил караул голштинцев, а сам поскакал в Ораниенбаум, где арестовал императора. 6 июля он выставил на стол вина побольше, распечатал колоду карт и посадил сверженного Петра III рядом с собой – стали играть; были тут еще князь Ванька Барятинский да актер Федор Волков, зачинатель русского театра. Игра закончилась тем, что Орлов заколол царя вилкой. Екатерине он прислал записку: мол, ты не бойся, дело уже сделано! Петра III, как простого офицера, без царских почестей зарыли в конце Невского на кладбище Лавры, а записку Орлова об убийстве мужа Екатерина спрятала в секретную шкатулку. Алехан в награду получил чин генерала, восемьсот крепостных душ и титул графа.
– Это самый страшный человек, какого я знаю, – тишком признавалась Екатерина II своим близким, и словно желая задобрить Алехана наперед, чтобы он и ее не убил, она осыпала его имениями, орденами, лошадьми, золотом, чинами и богатыми сервизами.
Орлов все брал – никогда не морщился!
И вдруг… заболел. Под чужим именем покатил на заграничные воды для поправки здоровья. На самом же деле все его путешествие было разведкой! Россия выходила на южные моря, а борьба с Турцией была главным политическим делом русского человека. Орлов вел себя как опытный шпион-резидент: вошел в контакт с греческими патриотами, русские офицеры под видом купцов проникали в Черногорию и Морею, где становились военными советниками при инсургентах. В 1769 году Алехан получил право давать офицерские чины героям борьбы с турками – грекам и славянам; из Петербурга его тайно предупредили, что вокруг Европы уже движется в Средиземное море российский флот…
Эскадра пришла! Спиридов и Ганнибал взяли у турок крепость Наварин, а Европа злорадно потешалась над моряками России и лично над Орловым: “Куда они забрались, эти безумцы? Когда грозный капудан-паша Гассан-бей станет топить их корабли, русским ведь даже негде спасаться. Орлов поднял кейзер-флаг над эскадрой, будучи генералом от кавалерии… Ха-ха!” Европа не понимала того, что понимал любой наш матрос. Россия не имела тогда флота на Черном море, и она, следовательно, не могла нанести удар по флоту турецкому от своих берегов. А потому в Петербурге и решились ударить по эскадрам Гассан-бея из тылов Средиземноморья, где турки много веков подряд хозяйничали, как им хотелось. Адмирал Спиридов богатым опытом флотоводца подпирал “кавалерийскую” дерзость Орлова, и Европа могла смеяться сколько угодно, но тут грянула Чесма! Дым сгорающих эскадр Гассан-бея объял ужасом Турцию, а Европу наполнил изумлением…
Алехан за победу при Чесме получил перстень с портретом императрицы и богатую трость с компасом на набалдашнике; в честь его была выбита медаль; дворец “Кекерексинец” (Лягушачье болото) стал называться Чесменским; в благодатной зелени Царского Села возник памятник – Чесменский обелиск… Позже юный лицеист – Пушкин – воскликнул перед Державиным:
О, громкий век военных споров,
Свидетель славы россиян!
Алехан обрел европейскую славу. Столицы открывали перед ним ворота; короли оказывали ему небывалые почести, поэты слагали в его честь пышные дифирамбы.
Русская эскадра возвращалась домой… А через знойные пустыни Аравии и Сирии, через Турцию, Венгрию в Польшу – под вооруженным конвоем! – арабы вели на Москву кровных скакунов Востока, закупленных Орловым, и дольше всех (целых два года!) шел на новую родину удивительный жеребец Сметанка – пращур наших Холстомеров и Изумрудов.
Алехана на родине поджидал титул Чесменский, пожизненный пенсион, орден Георгия I степени и… ничегонеделание. Решительный Потемкин, отстранив от Екатерины ее фаворита Григория Орлова, сам занял его место; следом за Гришкой были отставлены от службы и все его братья: песенка “орлов” уже спета! На этом, казалось бы, все и закончилось.
Но как раз с этого-то все и начинается.
Жизнь в отставке он проводил в Нескучном дворце возле Донского монастыря. “Герой Чесменский, – вспоминал о нем москвич Степан Жихарев, – доживал свой громкий век в древней столице. Какое-то очарование привлекало к нему любовь народную. Могучий крепостью тела, могучий силою духа и воли, он был доступен, радушен, доброжелателен, справедлив; вел образ жизни на русский лад и вкус имел народный: любил разгул, удальство, мешал дело с бездельем…” Знатный вельможа, он за–просто общался с конюхами, мужиками, солдатами, монахами и нищими.
Державин описывал образ жизни опального Алехана:
Я под качелями гуляю,
В шинки пить меды заезжаю,
Или, как то наскучит мне,
По склонности моей к премене,
Имея шапку набекрене,
Лечу на резвом скакуне…
Скакун здесь упомянут недаром! Лошадь по тем временам была основой государственного хозяйства. Плуг тащила и гостей развозила, в атаку ходила и почту доставляла! Не будь лошади – все развалится. А тем более в такой стране, как Россия, где столько пашен, столько забот, столько войн, столько дурных дорог. Когда в столице поджидали из Австрии императора Иосифа II, царица вызвала в Зимний дворец лучшего петербургского ямщика:
– Степан, мне нужно, чтобы кесарь через тридцать шесть часов стал моим гостем. Берешься ли доставить его ко мне за такой срок?
Ответ ямщика стал ответом историческим:
– Доставлю и раньше! Но душа в нем жива не будет.
При такой лихости езды России требовались и лихие рысаки, а их… не было. Правда, вельможи запрягали в шестерни коней венецианской породы, которые брали разбег очень быстро, но еще быстрее выдыхались. Это ведь не от роскоши, это не от барства применялись у нас шестерочные упряжи – оттого, что лошади были слабые! Орлов путем генетического отбора, путем сложного скрещивания задумал получить такую лошадь, которая бы отвечала русским условиям, – выносливую в дальней дороге, красивую по статям, быструю как ветер. Он заводил родо–словные книги на лошадей (студ-буки), следил за генеалогией – кто дед, откуда бабка? Для него был важен год рождения, возраст родителей, сезон первого выезда – зимний или летний? Алехан лично присутствовал при вскрытии павших лошадей, стараясь выявить причину недуга…
Подмосковье казалось ему темным, да и травы не те! В 1778 году Алехан перевел свои конские заводы в Хреновое – обширнейшее Имение в воронежских степях, где славный Жилярди выстроил гигантский комплекс дворцов-конюшен, существующий и поныне для целей советского конезаводства. Здесь граф расселил 10 000 крестьян-лошадников с их семьями, выстроил больницу и школу. Совместными усилиями Орлова и мужиков в Хреновом был выведен знаменитый рысак Свирепый – родоначальник всех орловских рысаков, – отсюда началась их удивительная скачка…
Орлову частенько ставили в вину то, что он продавал своих лошадей, имея от того коммерческую выгоду. Верно – продавал! Но зато Алехан ни одну свою лошадь не отправил на живодерню. Его кони состаривались в уютных стойлах, в дружной семье своих сыновей и внуков, получая полный рацион овса, как в пору беговой молодости. А когда умирали, их хоронили на хреновском кладбище; рысаков ставили в могилах на четыре копыта (стоймя!), с уздечкою возле губ, с седлами на спинах… И плакали над ними, как над людьми!
– Только не бить – лаской надо, – внушал Орлов конюхам. – Лошадь, полюбившая человека, сама наполовину как человек…
Орловские лошади, не зная кнута и страха, были общительны, сами шли к людям, теплыми губами, шумно фыркая, брали с ладоней подсоленные куски ржаного хлеба, смотрели умными глазами, как собаки, пытаясь понять, чего желает от них человек.
Так же не терпел Орлов и презренного слова “кличка”.
– Помилуйте, – обижался он, – это средь каторжных да воров существуют клички, а у моих лошадей только имена…
Имена он давал не с бухты-барахты, а разумно. Это уж потом появились жеребцы – Авиатор, Кагор, Бис, Спрут, Электрик, Шофер, Рислинг, а кобылы – Ателье, Синусоида, Тактика, Браво, Субсидия, Эволюция… Орлов не давал лошади имени до тех пор, пока она не выявляла главной черты своего характера или стати. Имя свое лошадь “должна была сначала заработать, а потом уже оправдывать всю свою жизнь”.
Вникнем, читатель, в характеры орловских лошадей: Капризная, Щеголиха, Добрая, Павушка, Откровенная, Чудачка, Субтильная, Догоняй, Султанша, Цыганка, Ревнивая – это все кобылы, а вот имена жеребцов: Свирепый, Варвар, Изменщик, Залетай, Танцмейстер, Умница, Барс, Лебедь, Богатырь, Горностай, Мужик… Именно этот Мужик и привлек внимание Орлова Чесменского.
– До чего же ровно бежит! – воскликнул он. – Ну, будто холсты меряет. Не бывать ему в Мужиках – быть ему Холстомером!
Холстомер и стал главным героем повести Льва Толстого…
Старая Россия знала лишь “проезды” на лошадях по улицам городов в праздники – вроде гуляния. Орлов ввел в нашу жизнь бега и скачки, в которых до самой смерти участвовал лично, делая ставки не на деньги, а на румяные калачи, которые с большим удовольствием и надкусывал в случае своей победы. Бешеный аллюр орловских рысаков продолжается и поныне…
Ему было под пятьдесят, когда он женился на молоденькой Лопухиной. Жена оказалась не под стать ему: больше молилась и вскоре умерла, оставив ему дочь. Орлов всегда жаловался:
– Даже нарядов не нашивала. В икону ткнется – и все тут! В дерюжном бы мешке такую таскать… Нет, это не по мне!
Ему больше нравилась его старая метресса Марья Бахметева, с которой он жил, как собака с кошкой, и они то разводились с громом и молниями, так что вся Москва бурлила, то снова съезжались, дружески иронизируя по поводу своих “разводов”.
– Эх, Алешка! – говорила Марья. – Шумишь ты, а ведь от меня никуда не денешься… Для всех ты граф Чесменский, а для меня ты князь Деревенский! Лучше б ты подарил мне что-либо…
К дочери Орлов относился деспотично. Если его навещал человек, достойный уважения, он призывал к себе юную графиню:
– Вишь, гость-то каков! Или мы тебя, никудышную, сейчас с кашей съедим, или… мой полы в честь гостя приятного!
Графиня тащила ведро с водой, устраивала поломытие.
– Да не так моешь! – кричал на нее отец. – Не ленись лишний раз тряпку-то выжать… Это тебе не Богу маливаться!
Тургеневский герой, однодворец Овсянников, вспоминал: “Пока не знаешь его, не взойдешь к нему, боишься, точно робеешь, а войдешь – словно солнышко пригреет – и весь повеселеешь… Голубей-турманов держал первейшего сорта. Выйдет, бывало, во двор, сядет в кресло и прикажет голубей поднять; а кругом на крышах люди стоят с ружьями против ястребов. К ногам графа большой серебряный таз поставят с водою: он и смотрит в воду на голубков… А рассердится – словно гром прогремит. Страху много, а плакать не на что: смотришь – уж и улыбается”.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.