Электронная библиотека » Валентина Сидоренко » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Страстотерпицы"


  • Текст добавлен: 16 июня 2020, 11:40


Автор книги: Валентина Сидоренко


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Нора отозвалась затхлой сыростью. «Забью, – решил он. – Тепло выходит. Хватит… Погуляла, попировала и будет…» Он вспомнил, как в те сытые времена, пижоня перед гостями, он, с барственной снисходительностью перебирая бархатистые еще в те времена тембры своего голоса, провозглашал: «Клеопа, будь!» – и крыса появлялась под визг и умиление душистой, лоснившейся летним жаром и праздностью, сытой-сытой компании, и Эдуард Аркадьевич торжественно скармливал ей остатки сыра – боже мой, сыра! Он и вид забывал сейчас этого божественного кушанья.

– Курва, – еще раз напомнил он крысе, где-то затаившейся в черных глубинах дыры. – Я тебя кормил годами… И не тащил твоего, падла… – он подумал и прикрыл кастрюльку с картошкой старым чугунком.

Утро между тем не дремало. Уже совершилась перемена к свету в дымчатых небесах, и первые прострелы солнца окрасили пошарпанное дерево подоконника ржавым утренним медком. Эдуард Аркадьевич проковылял до порога. В сенях ногу заломило. Он было хотел вернуться, но солнце нежно обдало кожу лица, и он вышел и сел на завалинку, долго и бездумно глядел вдаль на светлеющую синьку неба, туда, куда смотрела она во сне и куда ушла, испугавшись его пробуждения. Она всегда уходила от него. Ускользала из рук. В последнюю их встречу сказала:

– Завтра приду. Жди!

А поезд ее вечером этого дня. Он об этом потом уже узнал. Через много лет.

Вот в такую же осень они встретились. Шестьдесят первого… Боже мой! В самом начале того блаженного десятилетия, в которое он вступал молодым и красивым, как греческий бог. Был он высок и собран, строен. Носил светлую бородку и косыночные галстуки. Их подбирала к его прозрачным соколиным глазам мать. Светлый и густой волос стриг ежиком. В общем, весь авангард шестидесятых – полным набором… Уже выросли из «стиляг» и рок-н-ролла, но подходили к главному в шестидесятых. Тому, о чем Гарик, вожак их плотной сбившейся стайки, загадочно умалчивал. Он вдруг останавливался посреди разговора. И все замолкали. То, о чем умолкал он, таинственно кривя полные губы в бархатистой бородке, было почище узких брюк и кавээновских острот, которыми они наповал сшибали провинциальных девиц, мечтательно дежуривших в городском парке с томиками Блока. Друзья не знали – догадывались по ухмылкам Гарика и жесткому, вдруг остановившемуся взгляду, что грядет. А что грядет? Перемена! Готовится и что он, Гарик, а через него и они – участники этих грядущих и великих событий. Все они – незримые работяги, гномы преисподней, каменщики будущих времен.

Этот Гарик, разъевшийся, с больной от перепоев печенью и глазами, вздутыми, как пупки, сейчас в Израиле. А тогда он был очень даже ничего. Плотный, как бобер, с густым каким-то лицом, кожу аж подсинивало. Как интеллектуал он правил стаей! Умело, ненавязчиво. Иногда Эдику казалось, что Гарик знает все. Это все охватывало тогда только один интерес – диссидентство. Именно этот вкус неприятия близкого щекотал нервы, бодрил дух и окрылял их молодую бойкую компанию. Как их захватывала тайная ночь с рукописью «Архипелага ГУЛАГа» Солженицина! Крепче, чем с женщиной. Этот передаваемый друг другу на ухо, как тюремная морзянка, шепот о «наших победах»… «о наших»… Этот высокий – всему наперекор – вольный ветер бунтарства… И дружба прекрасная, как сон. Плечо к плечу, – так разваливали они этого чудовищного монстра, эту империю зла… Сил было много. Казалось, они бы развалили и весь мир, как об этом мечтал Троцкий, их незримый ангел. Это называлось у них «внутренний реквием». Вот в вихре этих магических противостояний, реквиема и бунта, закодированных посланий от Сахарова и «Б», явилась Лялька. Земная, плотная, с крепкими орешками чуть удлиненных братсковатых глаз, маленькая, сбитенькая, с бойкими локотками и неповторимыми гортанными звуками, которыми она непостижимо образовывала свою обрывистую резкую речь. Кто бы назвал ее красавицей! Ее миловидность – и та небесспорна. А ее ужасные манеры! Эта привычка вытирать ладони о плоские свои бока, сначала тыльной, потом лицевой стороною, и при этом всегда облизывать острым кончиком языка верхнюю приоткрытую, как у зверушки, губку…

Тогда стоял такой же октябрь, теплый, только сытый, когда они крепко спитой компанией вывалились из дубовского дома, где ночь читали стихи, кричали до хрипоты, где перепились дешевого в те времена красного вина. И уже подкатывало к голове похмелье, когда наткнулись в старом парке на пивной ларек, где и восседала Лялька, невыспавшаяся, равнодушная ко всему на свете, в помятой наколке и c грязно-увядшим бантом серого застиранного фартука. Звонкой россыпью зазвенела в руках собираемая мелочь, но ее было мало. Гарик жертвенно подтянул к кадыку узел своего модернового галстука и, облокотившись на стойку, вдумчиво проворковал:

– Мадам, уже падают листья…

Буфетчица глянула на него, как на муху, деловито пересчитала высыпанную мелочь и сказала:

– Бог подаст! Много вас тут шляется!

Она налила им одну кружку пива – жиденькой мочи, и, вынув зеркальце, свершила свой жест, отерев ладони о бока, облизав верхнюю губку.

– Классика, – грустно обронил Гарик, отпив несколько глотков и передавая кружку по кругу. – Ты знаешь, Эдичка, Россия удивительно гармонична. Даже в пиве: и не дольет, и разведет, и пальцы грязные…

На это Лялька треснула его тарелкой с оставшейся мелочью, которая куржаком сверканула по холеной бородке Гарика.

– Наглые какие, – гаркнула она. – Топайте-ка вы, пока я милицию не вызвала…

У нее был муж. Летчик, говорила она. Врала она легко, бессмысленно, походя. Он сердился и смеялся и не обращал внимания. Он долгое время считал, что их связь несерьезна, и каждый раз, когда она уходила от него в свою семью, где лихо пил водку ее муж, слесарь домоуправления, он думал, что все, это последняя встреча и пора за ум браться. Но проходило время, а он все привязывался к ней, и тянуло, и тянуло к ней. Уже узнала о их связи, а он тщательно скрывал, вся его братия, которую она, кстати, все эти годы поила пивом и кормила за счет «пены», как говорила Лялька. И он пережил смертельную иронию Гарика и упреки матери, и Зубовы улыбки, и ухмылки Октября. И все тянулось, тянулось. И он уже и не мыслил жить без нее. Она стала его дыханием, его частью. Он уже поговаривал о женитьбе, и тут она исчезла. Помахала гладкой ручкою, и все.

Сработала Марго с матушкою. Это он уже после узнал, когда разводился с Софией. Конечно, его рассудительная мать никогда бы не примирилась с такой беспородной невесткой. И что они с Марго могли сказать такое Ляльке, что она бросила и его, и город, и уехала?!. Куда-то в Николаев…

Солнышко растеплило, растворило воздушные силы. Даже на губах потеплело. Иней спал, трава под ним посвежела, зеленела младенчески чисто, и румянился под ногами уже и по земле поредевший лист. «А, бог с ним, – подумал он, – сегодня я еще проживу. А завтра…» – Он махнул рукою.

Увидел Клепу, деловито елозившую возле баньки, подумал, что из бани на зиму хватит дров, и вдруг вспомнил: в детстве увидел, как его отец Аркадий Васильевич, Аркаша, по-маминому, благодушный, румяный, весь какой-то сияющий и свежеиспеченный, сидел рядом с матерью, слушал зашедшего на огонек соседа и радостно всшлепывая перед лицом пухлыми оладушками ладоней, заливисто, до всхлипа вскликивал и прятал, не стесняясь, свое лицо в материнских коленах, добротных уже к тому времени, широких и плотных, покрытых темной саржею складчатой юбки. И когда отец поднимал свое лицо, оно было розово-детским и в совершенстве счастливым. И Эдичка понимал его. И сейчас понимает. И как его рассудительная, такая прозорливая во всем маменька, так бдительно устилавшая ему подушечками и ковриками начало жизни, как она, со своими райскими коленами, не смогла понять, в чем счастье ее сына?! И это она своею рукою сделает его самым несчастным и ненужным и самым одиноким на земле человеком.

Эдуард Аркадьевич медленно поднялся, чтобы размять ногу. Но та стреляла нестерпимо. Вдали начинался густой нарастающий шум. Это шел верховик. Он пролетел над сопками незримо и мощно, выкручивая крону деревьев, и последние листья испуганными стайками разлетались во все стороны. Медленно кружась, они опустились ему под ноги. От этого шума над деревней у него забирало под лопаткой. До озноба боялся он откровений северной природы, этой живой мятущейся силы, пронесшейся над ним, как над букашкою: над ним, вроде бы царем природы!

И что там и кто там, чья душа в этой стихии, зверя ли, человека, духа ли какого?! Нет, легче быть урбанистом, знать человеческое и не ждать никаких сюрпризов от этих облаков и ветра. Верховик загонял его в дом, он бессознательно торопился, прислушивался к отдаленно нарастающему шуму, и уже ступил ногою за порог, как вдруг ясно различил в шуме механическое. «Мотор, – мелькнула радостная мысль. Он прислушался. – Точно мотор!»

Не помня себя, Эдуард Аркадьевич развернулся и поскакал на одной ноге к воротам. Он скакал быстро, едва задевая землю другою, больной, ногой и уже явственно слыша шум приближающейся машины. Надежда и радость распирали его. «Иван, Иван, – стучало в мозгу, – это точно он».

Если это подъезжал Иван, то торопиться бы не надо – остановится. Но могла проходить «залетная» легковушка, и, глядишь, разживешься куревом. А повезет – и хлебушком, и старой газетенкой, и всем, чем Бог пошлет. Только бы успеть! Боль огнем жгла ногу, стреляла до зубов, через пузо… У самой калитки он радостно подумал: «Успеваю» и, расслабившись, ступил на больную ногу, неловко подвернув ее под себя, и боль, которая молнией вдарила в поясницу, прошибла его до зубов, и он плашмя полетел на землю и потерял сознание.

Клепа привела его в чувство, укусив ему ухо. От укуса он перевернулся на спину и вернулся в память. Ушел в сопки верховик, и проехала машина. Стояла прозрачная тишина, и свет солнца слепил глаза. Он боялся шевелиться, ожидая боли, но чувствовал, как холодеет от голой земли поясница, и осторожно сел. Поясница не болела. «Сегодня отравлюсь», – подумал он, глядя в потемневшие ворота. От земли они поросли мокрецом, а на перекладинах до навершней пробиты зеленовато-бурой плесенью.

Кое-где углы уже обросли трухлядью. «Сожгу», – с удовлетворением подумал он.

Собственно, и травиться-то было нечем. Удавиться почерневшей веревкой – уж слишком… Некрасиво! Найдут потом, раздувшегося, объеденного Клепой.

Опираясь на руку, полегоньку встал. Постояв на одной ноге, осторожно опустил на землю больную. Ступил нежданно для себя и удивился безболию. Постоял, прислушиваясь к собственному телу, ступил еще раз. Не болит нога. Сделал несколько шагов – не болит! Осторожно дошел до крыльца.

– Вот здорово! – подумал в слезах, с умилением. Видать, нервы освободил. Щемило где-то. Не было бы счастья… Да бог с нею, с машиной этой. Герочка, поди, шарил. До Егоркино добрался. Все ему мало. От него вчерашним снегом не разживешься… Не только табаком…

К вечеру верховик нагнал тучи, и дождичек, почти летний, сиротливый, как детские слезки, потек плаксиво, потом расстучался по крыше, разошелся, и когда Эдуард Аркадьевич подрубал еще один столбик на дрова, дождь колол ему за воротом, как иглами, от дыхания парило и нос подмерзал. У него оставалось семь картофелин. Он сварил пять и вскипятил воду. Кипяток он пил мелкими глотками, после глядел на серый застилавший пространство мрак за окном. «Все здесь не так, – думал он. – Все не по закону… Так не положено… Если днем солнце, то должен быть ясный вечер, пусть утренник к рассвету, но вечер должен быть ясным».

Он, Эдуард Аркадьевич, биолог по образованию, знает, что природа закономерна. Законы прежде всего в природе, потом уж у человеков. И везде она закономерна… Только здесь, на Севере… диком… она несмышленна, как подросток. И творит что ей вздумается…

Так он думал, слоняясь из угла в угол, наслаждаясь неверным и мягким теплом протопившейся печи, то и дело прижимая поясницу к припечку. Потом он постоял у Клепиной норы и, вздохнув, вынул из прохода тряпье, веером разбросал его вокруг норы. Собрал со стола кожуру картошки и положил ее у черного, отдающего холодным смрадом, хода. Страшно просыпаться совсем уж одному… Все живое будет копошиться… Харчить-то уж все одно нечего.

Перед сном он разбил кочергой еще тлеющие в топке остатки древесного угля, с наслаждением глядя на голубоватый букетик последних, крошечных искр. Потом закрыл подтопок и трубу и прикрыл дыру легкой картонкой. «Сдвинет», – думал он, закутывая на всякий случай больную ногу старым махровым полотенцем, той же наволочкой, что и вчера, обмотал голову, затянув ее «пидоркой». Потом навздел на плечи ватную безрукавку и, посидев на низком своем топчане, глянул в последний раз в окно, размытое от тьмы и дождя, и лег, тщательно закутав себя затхлым тряпьем и расползающимся от старости тулупом, окутал руки дырявым пледом и замер.

– Ну, – сказал он ей. – Приходи. Жду.

Сон не шел. Он лежал, ощущая, как покидает дом тепло, и голова его была трезва и холодна. Встал, послонялся по гулкой пустоте дома, покашлял, прислушиваясь к себе, посвистел у Клепиной дыры. Иногда, на мгновение, с него словно спадала пелена, и он как бы с ужасом входил в память, спрашивая себя:

– Господи, да как же я здесь? Как я оказался здесь? Зачем… Я, Эдичка. Господи!

Он прижимал поясницу к теплому кирпичу и глядел в окно.

Как легко и счастливо она начиналась – его жизнь! Сама шла в руки. Он никогда ни о чем не заботился. В детстве это делала мама, потом Лялька, Софья… Бабы валились ему под ноги и до Ляльки, и после нее. Оттого он даже не сразу-то и понял Лялькину пропажу. Была какая-то москвичка, ездила к нему два раза в год, уговаривая уехать с нею. Это уже после Софьи. Марго метала бисер, как кета икру, мутила воду еще как… А уж потом! Чем старше становился, тем острее болело. Ну, не жениться же было на ней тогда! Сразу-то не допер! Мать, Марго. Шум, гам.

– Брось, Эдичка, – сказал еще Гарик, – это она сделала из любви к тебе. Ну не пара она тебе. Баба, ничего не скажешь, хорошая, кормит хорошо. – Он произвел смачный звук своим чувственным ртом. Помолчал и крепко добавил: – Ну не женятся на таких, Эдичка! Не женятся! В ее отъезде больше любви, чем в твоей бы женитьбе на ней.

Он согласно кивал головой… Хорохорился… И когда в доме появилась долговязая тогда Софья, практикантка из отцовской редакции, с горящими глазами под кобыльей челкой, он сразу согласился, что она годится в жены. Мать знакомила его с присущей ей основательностью и тактом. Заманивала девушку незначительными просьбами: то поиграть ей на пианино, то ей понадобилась книга, про которую обмолвилась ненароком Софья, то она нарезала свежий и прекрасный букет, который ей так хочется подарить кому-то; Эдичка не оценит, а Аркаша в командировке… В ЗАГСе они стояли вровень, как молодые кони, и Гарик показал ему большой палец «с присыпочкой». Софья не была красавицей в молодости, но была интеллигентная девушка, как и положено в еврейской семье. Живыми были только глаза – горящие, ненасытные. С годами она располнела, и полнота ей впрок, в ней появилась значительность и почтенность. Глаза, правда, остановились и по-еврейски оскорбели. Эта скорбность сквозит во всем ее мясистом породистом облике, молчаливо упрекая его за сломанную судьбу. Компания их к тому времени распадалась. Гарик улетел жениться, крепко и с расчетом, на дочери министра. Дуб второй раз разводился и мотался с камерой по области. Пил он тогда уже изрядно. Тогда пили все… Много, дешево, счастливо…

«Крыса – и та меня бросила», – подумал он, засыпая другой раз на постели. Спал тревожно, ожидая снов. Но не видел ничего, а проснулся к утру от холода. Сразу пошевелил ногу. Ничего. Только тянуло у бедра. В доме было светло, он скосил глаза вниз, увидел белые, в узорах инея половицы и квадрат окна на полу. «Я так и знал, – обреченно подумал он, – луна… падла…»

Он поднялся, сел, опустив ноги на ледяной пол. От холода его передернуло, встал, осторожно ступая на ногу. Слава богу – не болела! Прошел к печи. Остыла. И эта слепошарая нависала над окном, громадная, круглая, наглая и бесстыжая. В окно виднелся весь серебряный двор, драгоценно и холодно мерцавший. Вызвездило и ударил сильный утренник, и береза во дворе сияла застывшей капелью, как хрустальными подвесками. И он, глядя на все это сказочное великолепие, вновь остро ощутил свою беспомощную одинокую старость. «Волк и тот не один, – думал он, уставясь в непроглядь тьмы за лунным кругом. – Медведь спит, ему что… В тепле всю зиму, а тут… Господи! Как я здесь?.. Зачем?.. Я, Эдичка!» Походив, он приоткрыл Клепину дыру и решил:

– Завтра я или уеду, или…

Он снес все тряпье в доме на топчан и сидя решал – или брать в руки топор и срубить еще столбик да растопить печь – или уж дождаться утра. Позаботиться еще вечером о заготовке дров впрок, хотя бы до утра, он не умел. С детства он знал только «на сейчас». А там – хоть трава не расти… Так уж счастливо ему и сытно жилось на свете добрую половину жизни… О господи, Господи… Мама, мама… знала бы ты, во что выльются твои заботы!

К утру, однако, он разоспался и придавил пригревшуюся крысу, которая недовольно куснула его в голень ноги.

– Ку-р-р-ва! – крикнул он, просыпаясь.

Долго сидел на топчане, пытаясь войти из теплого сна в действительность, потом вынул перья из бороды и снял с головы наволочку, громко, сотрясаясь всем телом, чихнул и высморкался в нее. Ногу сцепило от холода, и он разминал ее вначале сидя, потом осторожно ступая по ледяному полу и потирая укушенное место.

– Пад-ла! – сказал он громко и вновь чихнул. – Скоро, скоро… я вот. И ты сдохнешь, падла.

Он вышел в сенцы, встал на крылечке. Двор был весь в белой крупке инея, земля окаменела от заморозка, и крупные капли вечернего дождя звенели на белых и голых ветвях берез. В косматом небе стаивала луна, белесая и жалкая, вовсе не похожая на ту ночную ведьму. Эдуард Аркадьевич постучал по литому верху земли и сказал:

– Все, издохла картошка! Помирать буду! – И пошел в дом. «Лягу и все, – думал он. – И все, и пусть меня Клепа жрет…»

Он взял в руки ковш, пробил им ледок в ведре, сделал ледяной колючий глоток и вдруг увидел густой черный дым трубы Иванова дома. Вначале он остолбенело и бессмысленно глядел на него, потом закрыл глаза, открыл. Дым. Густой, клубящийся, пружинистый, какой может быть только у Ивана. Черный угольный дым! Эдуард Аркадьевич сплющил нос на стекле кухонного оконца, потом быстро вынул махровый от инея тряпичный култук из верхнего разбитого стекла и зорко глянул в дыру одним глазом. Дымилась родимая! Эдуард Аркадьевич засуетился по дому. От радости сразу согрелся, даже вспотел. Скинул старые брюки, залез на топчан и достал такие же мятые, к тому же и пыльные другие, потом надел на себя без всяких признаков цвета рубашку и дырявый в локтях свитерок. Глянув в толстый и темный от старости осколок зеркала, вмазанного в печь, он подскочил к ведру и, плескаясь на грудь, умылся. Все это он делал нервно, суетливо, то и дело оборачиваясь к окну, словно боялся, что дым исчезнет. Он уже вышел за калитку, но вспомнил о трости, вернулся в дом и, еще раз глянув в зеркало, мазнул тряпкой по отвороту плаща и, стряхнув с волос серое перышко, кашлянул и пошел, твердо постукивая тростью по белой и каменной земле.

Иванов двор стоит в другой стороне от центра, туда, вглубь по пригорку, ближе к тайге и посреди потемневшего гурта еще крепких, живучих усадеб. Иванов двор все же выделяется и из этого пока безбедственного усадебного островка своей нерушимостью, матеростью лиственного сруба, плотной собранностью заплота, ощерившегося перед разрухой крутыми своими щербатыми боками. В этом дворе отражался лик хозяина, его боевитость, основательность. Даже в дыме, упруго трубящем в белесое небо, был характер Ивана. У самого дома Эдуард Аркадьевич замедлил шаг, отдышался посредине стайки белых березок, глянул на землю, усыпанную, как жемчугом, стылыми каплями вчерашнего дождя, поднял свежую ладейку листа.

Капли, медленно оттаивая от теплоты ладони, драгоценно сверкнули под солнышком и затихли серой живой капелью. Эдуард Аркадьевич прослезился, судорожно глотнул холодного воздуха и вышел из березового прикрытия на дорогу. На него тут же налетела Белка, Иванова собачка, которую тот, выезжая в город, подсыпал, как он выражался, в Мезенцево, к старухе Александре и ее визгливому выводку. Туда же он сдавал кота Тишку, вынося обоих из Егоркино за плечами в рюкзаке. Белка лаяла остервенело, визгливо выслуживаясь перед хозяином, хотя хорошо знала Эдуарда Аркадьевича, и он отмахивался от нее тростью. В калитку он постучал кулаком и сразу услышал дробную россыпь коротких, энергичных шагов.

– Это ты, Эдичка? – весело воскликнуло во дворе.

– Это я, Эдичка! – в тон хозяину ответил гость.

Калитка размашисто распахнулась, и Иван, коренастый, крепкий, хорошо сбитый, радостным жестом пригласил его в свой двор.

– Пра-а-а-шу.

Эдуард Аркадьевич прикашлянул от торжественности момента и, не успев шагнуть, очутился в цепких тисках Ивана, который мял его добродушно, крепко, с наслаждением. Белка то рычала, то повизгивала, крутя калачом короткого хвоста.

– Пусти, медведь. Сломаешь ведь.

– Ну, куда там! Кость крепкая еще. А отощал-то как! Хреново жить без Ваньки-то?!

– Да уж… – Эдуард Аркадьевич поперхнулся от близких слез, но сдержался и только глотнул сладковатого воздуха, жадно оглядывая соседа.

Иван стоял перед ним бычком – всегдашней своей манерой. Головой чуть вперед, как бычок. Весь крепкий, крутопузенький вид его с дробно-седеющей головою, с бугристыми плечами, вздыбленными белеющей холкой волос, устойчивыми, как бы гнутыми, ногами напоминал крепкого норовистого бычка.

– Ну, давай, давай, входи. А я утречком пробегал мимо твоей хаты, думал, дай разбужу, а потом, думаю, нет, вот натоплю, нагрею дом, наварю-напарю, и мы сядем двоечком и жахнем, брат, по рюмашке.

Проходя по двору, Эдуард Аркадьевич ревнивым взором оценил свежую горку березовых полешек, веселых и звонких, каких-то Ванькиных, и даже изогнутый топорик, всаженный в побитый чурбачок, весь был ловкий, играющий – Ванькин. Высокое крыльцо скрипело певуче, и когда Эдуард Аркадьевич шагнул через порог в дом, его обдало живым теплом, давно забытыми запахами горячей пищи; жареного лука, овчины и нагретого дерева – всем, чем пахнет хозяйский деревенский дом.

– О, блин, сгорела. – Иван с порога рванулся к печи, ухватил с раскаленной плиты сковородку, предварительно натянув рукав рубахи на ладонь, и кинул ее на стол. В пузырящемся жиру сковородки скворчало уже почерневшее сало.

– Долго тебя не было, – сказал Эдуард Аркадьевич, кашлянув в кулак.

– И не говори! – Иван аккуратно выловил ложкой из жира сгоревшие шкварки и закинул сковородку на край плиты, где она заскворчала с прежним шумом.

– Раздевайся, че ты как сирота?! Располагайся, я счас.

Он раскромсал лук кривым охотничьим ножом, бросил его в сковородку, отчего она зашипела, ровно взбесилась, и сразу так запахло, что у Эдуарда Аркадьевича начало мутиться в глазах. И когда Иван, усадив его за стол, поставил перед ним чашку, дымящуюся мясной похлебкой, и он услышал забытый звук разливаемой водки, что-то крепкое комом встало у горла. От избытка чувств это что-то заклокотало у него в горле, но Эдуард Аркадьевич сдержанно посмотрел в чашку и шмыгнул носом.

– За встречу, Эдичка, родной мой! Падла ты паршивая. Как я за тебя переживал! Небось прижало? А! Без Ваньки-то…

Эдуард Аркадьевич часто замигал белесыми ресничками и отвернулся.

Водка ударила в голову сразу, а еда ослабила.

Он ел без разбору, все, что подкладывал и подставлял Иван, не чуя вкуса и удивляясь этому, и огорчаясь оттого. За похлебкой следовала яичница, и было еще сало с хлебом, и картошка с омулем, и он пил чай с молоком и глядел в круглое свежее лицо Ивана, удивляясь его крепости и энергии. Осень жизни едва начиналась у Ивана, и, похоже, он собирается продлить ее подольше. Лицо его еще румяное, без морщин, свежо лоснится. Седина уже пробивает суровый ежик волос, но облагораживает его. Он не стареет, а как бы подбирается-поджимается, становясь все упруже и суровее. Еще в доперестроечном раю Эдуард Аркадьевич встретил Ивана живущим вразвалочку, добродушным, растекающимся, беспечным, как птичка. С годами он становился собраннее, злее и деловитее.

– Долго тебя не было, – вздохнул Эдуард Аркадьевич, оглядывая натопленную домовитую кухонку хозяина.

– И не говори. – Иван ел смачно, с выбором, вкусно отправляя в рот перламутровые куски омуля плотной горбылистой лопаткой руки. Глаза его сине туманились, желваки ходили ходуном, плотная здоровая шея порозовела, и Эдуард Аркадьевич подумал, что Иван еще хоть куда, хотя никогда красавцем не был. А вот он, Эдуард Аркадьевич, был красавцем…

– Влюбился я тут было, Эдичка… Да! И такая попалась, я тебе скажу, штучка. Мяконькая, вся такая светится. Говорит ласково, разумно. Я сначала не понял. Чуешь, Эдичка, я даже не понял, что я, старый осел, влюбляюсь, как школьник. Потянуло муху на мед, нет, представь себе, спать перестал. Как в омут кинулся. Чуть было голову в петлю не сунул… Женюсь, думаю, а что!.. Квартирка у нее уютная. Кухонка там, пельмени. Сама… понимаешь ли… того. Размечтался, короче! Да и бабенка вроде не прочь головушку ко мне приклонить. Ластится, понимаешь ли. Ну все, все! Она уж ждет предложения, и я готов! Завтра, думаю, пойду. Цветочки купил, дурак. Полпенсии угрохал. А ночью, понимаешь ли, проснулся. Луна, эта стерва, в окно. И такая меня тоска обуяла! Беда! Тебя, брат, вспомнил. Видать, припекло тебя здесь! Егоркино, животину свою. Домишко мой. Она ведь сюда не поедет. Она, брат, другого сорта. У нее чистота, кастрюльки, переднички, дачка… Она в оперетку любит сходить. Сериалы эти смотрит. Она мягко стелет… Каково доживать придется… Едва доворочался я до утра. К первому автобусу, к пяти утра уже на автовокзале, и тут. В Мезенцево еще заскочил, отоварился у Клавочки – круп набрал. Старушка моя, Александрица, бычка заколола, вот мяска у нее прихватил. Вкусно, Эдичка!

– Ну-у. – Эдуард Аркадьевич вновь крякнул горлом, сам удивляясь себе.

Иван значительно глянул на него и крякнул:

– Прости, брат, задержался я… Самого припекло. Сам, поди, понимаешь, как баба в оборот берет.

Эдуард Аркадьевич кивнул головою и вздохнул…

Печь жадно гудела. Малиновый жар калил плиту и духовку, в белесые оконца лился белый осенний свет, и крохотная кухонка Ивана высветилась, помолодела, и Эдуард Аркадьевич вновь узнал особый хозяйский порядок этого дома. Иванов домик, как и Егоркинские, как и вообще все ленские домики, низок и тесен, только жить – места хватает. С секретами домок. Они встроены в какие-то особые объемные углы и в шкапчики, подполье в рост, через весь дом, по которому можно пройти не сгибаясь, морозильнички под порожком, потаенные и прохладные кладовочки… И во всем обихоженность, порядок и нерушимость. Красный угол с толстой перекладиной темен и прост. На плотном и толстом дереве крошечная иконка с потемневшим от времени ликом не то Спасителя, не то Николы – одни глаза и видать. Под иконкой две веточки вербочки и пучок засохшей ромашки. Мебель в доме – еще родительская. Старый комод с узорными ручками, кровать никелированная, с медными набалдашниками, скамья у стены и круглый стол под узорным зеркалом с потресканным и темным стеклом. Половицы у порожка уж выщерблены, и краска постерлась в самой сердцевинке широких крепких плах. На кухонке у колченогого стола – старинный, под потолок, шкаф: массивный, усядистый, с буферами и высокими, как выражается Иван, «прибабахами». На столе швейная машинка, еще зингеровская, на которой Иван и шьет, а больше латает свои вещи, в углу стоят два горбовика – один железный, другой из бересты. Под подоконником в горнице полка с инструментами Ивана – как бы крошечная столярка. Все эти вещи, немыслимые в городской квартире или в доме, где хозяйствует женщина, колют глаза, создавая неуют, но это есть особый Иванов порядок, и передвинь горбовики или убери «столярку», он потеряет покой и рабочее свое состояние. Над кроватью висят портреты родителей в массивных черных рамах. Таких портретов Эдуард Аркадьевич много видал по деревням в те свои шестидесятые. Но в его родительском доме портретов прадедов не висело. Мать увлекалась авангардом. Висел Пикассо в иллюстрации. Комоды и буфеты были уже выброшены. Их заменяли серванты, кресла… Все без «прибабахов»…

– А тебя-то я вспомнил, Эдичка! Вот как бы ты меня сейчас?! Поди, веревку-то мылил уже?

– Мылил!

– То-то! Все вы Ваньку хаете. А как приспичит – дак к Ваньке!

Эдуард Аркадьевич осторожно кашлянул.

«Начинается!» – недовольно подумал он и тоскливо глянул на Тишку, старого кота, дрыхнувшего под духовкою.

– Че там Иркутск? – вяло спросил он, помолчав.

– А че ему сделается! Такой же. Два дня в нем пожить даже интересно. На третий чувствуешь в себе первые признаки шизы. Крыша едет! Эдичка, нельзя жить в воздухе! Ты понимаешь, человечество понаделало себе могил – клетки эти, и, как шизики, им радуются. Живут, как бесы – в воздухе. А русским – для нас это смертельно, Эдичка! А мы с тобою, как баре. Земли – сколь душа желает. Просторище! Тайга. Воздух – хоть ложкой трескай. Вода – чиста, что ангел… Друг мой, да разве такие земли бросать. – Иван нахмурился, потемнел лицом и крякнул – кинули… ети их в душу… Все покидали… Ну, давай-ко остаточки доберем – и на волю. Стосковался я по Егоркино своему, сил нет!..

День разгулялся, выпендрился нарочно для Ивана. Солнце сияло, плавало золотою ладейкою в небесной голубизне. Простор отдавал свежестью, грибной прелью, талой водою. Деревенька раздвинулась, соизмерилась, приняв строгий и стройный, почти жилой вид. Кажется, сейчас вскинется петух на пожелтевшем под солнцем заплоте, и за ним взлают собаки и поднимутся, и оживут деревенские живые оркестры.

Иван вышел на улицу без куртки, в толстом вязаном кольчужкой свитере, только замотал шею длинным серым шарфом. Он покраснел от выпитого, погрузнел, еще более набычился, но шел крепко, забирая под себя чуть кривоватые, пружинистые ноги.

– Приветствую, Егорушко! – крикнул он на всю деревню. Из соседней усадьбы полетели мелкие птахи. – Эко простору. Все наше, Эдичка! Хочешь, отдам тебе, как в сказке, полцарства! Вот поделим деревню: половину тебе, половину мне. А Сапожниковский пусть стоит – общий будет. Князьями заживем…

Эдуард Аркадьевич не разделял восторг Ивана. Убогая и брошенная деревушка казалась ему еще более неказистой в великолепии осеннего света. Его распарила водка, разморила сытная еда и хотелось вернуться в тепло и уснуть. «Чего по ней ходить, – думал он о деревеньке, – находился. Даром не нать…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации