Текст книги "Тихий Дол"
Автор книги: Валерий Болтышев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Как всегда, не сказав "ухо" вместо "здрасьте" и не глядя по сторонам, Юлий Петрович прошел к своему столу. Он уже сделал движение бедрами, чтоб, обогнув угол, сесть, как вдруг увидел на столе журнал по алебастру.
Ничего не подозревающий Щеглов хмыкнул и понес алебастровый журнал к первому столу, где сидела эта алебастровая личность – альбинос Петичкин, но Петичкина не было, а на его столе лежал щегловский журнал по цементу. "А где Адольф Юрьевич?" – растерянно спросил Щеглов. "Адольф Юрьевич? – откликнулись головы.– Где Адольф Юрьевич?" – "Адольф Юрьевич просил его пересадить. Ему мешает солнце,– произнес заведующий.– Вы не будете возражать?" В это время в дверях полусогнуто возник этот беломордый тихушник, и Щеглов, с ненавистью глянув на него, сказал: "Да, конечно, Борис Андреевич".
Отупев от взглядов в затылок и сидения с поджатыми ногами, чтоб не задеть ноги заведующего, он пережил мучительный день, а затем вечер, мучительный ожиданиями завтрашнего дня, и когда там, во сне, он завел будильник и с чувством обреченности закрыл глаза, он открыл их здесь и увидел луну.
Смена реалий произошла слишком быстро, чтобы оказаться замеченной. Юлий Петрович решил, что не задернул шторы. Как всякий, застигнутый неприятностью в постели, он представил сперва, будто уже поднялся и задернул, но луна продолжала лупить в глаза, и Юлий Петрович, обругав Петичкина, подумал, что можно повернуться на другой бок. Это и было началом кошмара.
Повернувшись, он успел зажмуриться и вздохнуть, прежде чем вспомнил, что видел ногу. Вернее, ступню. Он вспомнил даже, как она выглядела: довольно крупная, она стояла на пятке и очень близко, как это бывает иногда в плацкартном вагоне. В сущности, сама по себе ступня ничего не значила, но она абсолютно не вязалась, например, со шторами, и Юлий Петрович, снова открыв глаза, с неосознанным еще беспокойством посмотрел на ступню – она стояла все так же близко, прямо возле щеки, именно такая, какой запомнилась с первого раза,– а затем очень медленно потянулся за лорнетом.
На подушке была левая нога. Правая, открытая до колена и тоже освещенная луной, лежала за подушкой, у стены.
Не опуская лорнета, но еще без мыслей категорически, Юлий Петрович осторожно вытянулся из-под одеяла, нащупал ногами пол. Что-то мешало встать, он отмахнул это "что-то". Раздался хлопок, или, скорее, чмок, и Юлий Петрович, поглядев в лорнет, увидел у себя на животе, над пупком, беловатую полупрозрачную трубочку толщиной в палец, которая уходила куда-то под одеяло. Он отмахнулся опять, трубка, еще раз чмокнув, отцепилась и шлепнулась на постель, а Юлий Петрович попятился, пока не уперся задом в никелированный холод противоположной кровати.
Звенели кузнечики. Ярилась луна.
Трудно сказать, что это было, трудно сказать, чего же на самом деле хватило ему – смелости или тупости, которая иногда даже больше, чем смелость,– но Юлий Петрович сумел не только подкрасться и посмотреть (аккуратно приподняв угол одеяла, разглядев все, подробно освещенное луной, и аккуратно прикрыв это), он сумел отойти на неживых ногах к двери, откатить кровать и распахнуть дверь. Только тут, повиснув в проеме, он заорал. Исковерканный ужасом, он орал истошно и зажмурив глаза, пока страшный удар в лоб не опрокинул его навзничь. Некоторое время ему казалось, что вопль звенит сам по себе.
– А-абтрясок! Васька, гад!
– А че я, че я! Че Васька?
– Ну, гад такой!
– Че гад-то? Я его клал, да? Клал?
– Сволочь! Клал… Веревку давай!
Юлий Петрович видел только потолок и два каких-то белых столба: старик Селиванов в кальсонах аркой стоял над ним. Но вместо того, чтобы сесть на голову, как почему-то ожидал Юлий Петрович, Селиванов вдруг наклонился, и вместо потолка возникла стена, и Щеглов ощутил себя по-креветочьи скорченным, вздрагивающим и прижавшимся к теплому боку.
– Ну, будя, будя,– тихо сказал Селиванов, неумело погладив его по голове.– Ишь ведь как… Двоит, зараза. И главное дело – чего? Козу сколь раз привязывал – шиш, хоть бы те сбрякало. Ну, будя.
Он поднялся и пошел к кровати, куда изо всех сил старался не смотреть скорченный Щеглов.
– А ничего, хорошо вышло. Похоже. Иной раз хуже выходит…
Юлий Петрович вздрогнул, услышав знакомый чмок.
– Лопаты, правда, тоже хорошо выходят. Опять же – чего их, лопаты, куда, солить?
Наматывая на руку что-то белое, старик Селиванов присел рядом, стараясь по-доброму заглянуть в лицо.
– В общем, парень, вот чего… У вас с им разницы – час. Как с Москвой, понимаешь. Ты давай вот чего – ты давай, чтоб без шуму, оставь ему все, а? Тут ведь через час чего будет, ежели чего – жуть ведь. Ты оставь. А я тебя спрячу. А хошь – свяжу? Ежели чего, тяжело ежели. А после – ей-богу, все дам, и одежку дам, и документы, ей-богу. Только с рук его сбудем – и сразу дам. А? Только б он тебя не увидал, а то ведь – сам понимаешь… Давай все ж таки свяжу. Вон и Васька уж… Слышь, парень? Связать, а?..
Какою бы ни была тьма, будет свет. Какою бы ни была ночь, наступает утро. Это, вероятно, хорошо – быть венцом природы и выдумать лампочку, и ковырять ею в ночи. Но чтобы жить, надо верить, а чтобы верить, нужен свет настоящий. Потому что именно утро, сбываясь всегда, научило ждать лучшего.
И вот прозревают слепцы, и говорят немые, и восстает над миром великий и вечный обман. Как славно, что приторочен где-то в груди лоскуток, умеющий саднить от такой ерундовой малости, как капля воды на травяном листке или пылинка, влетевшая в солнечный луч…
Надежда? Какая? Зачем?
Кто это копался в безъязыких душах?
Кому понадобилось смущать незатейливых?
Чей, чей этот утренний зов в никуда?
"Эх, мать твою!.." – подумал Юлий Петрович.
В накинутом пиджаке со стаканом чая в железнодорожном подстаканнике он стоял, облокотившись на перила, и обиженно глядел вдаль. Солнце еще только собиралось взойти. Лес на косогоре казался черным, а над Долинкой, путаясь в камышах, полз туман, но облачко, маленькое и глупое, облачко-дитеныш, расположившееся на месте будущей зари, уже таяло, застигнутое, и пробовало отлететь. Набегал ветерок. Было свежо. На перилах лежала роса. Босой Степка в фуфайке на голое тело, привалившись к сараю, выплетал на флейте что-то тонкое и грустное.
"Эх, мать!.." – думал Щеглов.
Он прихлебывал студеный воздух пополам с чаем и, предугадывая каждый флейтовый всхлип, понимал, что нету ничего, нету сейчас и не будет потом – ни росяной травы, ни воды из медного ковшика, ни огромного чужого рассвета,– а было и будет лишь то, что понатрясла тут дура-ночь. Он не мог понять только, отчего, всей душой этого не желая, он так нетерпеливо ждет омского поезда, который увезет его отсюда к цементным снам.
Он еще не знал, на какой высоте окажется железная эта дорога, и что через несколько минут, неумело крякнув и расколов два полешка, он зашагает по мокрому клеверу влед за стариком, и поезд действительно притормозит, и он успеет влезть, а на следующей станции прямо в купе ему принесут портфель с бритвой, и он побреется, и дальше не произойдет ничего, о чем хотелось бы рассказать, но долго-долго, а может быть, всегда он будет вспоминать, как, оглянувшись на прощанье уже, увидел мокрого по колено старика, белый домик, потонувший в зарослях шиповника, а над ним – свежий край зари. Иногда так будет сниться. Иногда будет ныть, словно что-то потерял, потому что и вправду потерял. Но сам того не зная, он будет любить эту потерю, как любят то, что не суждено.
И не суждено ему было увидеть, как Степка, держа глазами две крошечные фигурки на клеверном лугу, лягнул пяткой в стену, и в чердачное окошко выглянул Васька, а за ним еще одна физиономия со Степкиной майкой во рту, которую Васька, оглядевшись, выдернул.
– Видали – дрова тут рубил? Толстый такой,– идиотски улыбаясь, сказала физиономия.– Это я.
Глава третья
Школа была расположена километрах в полутора от станции.
В свое время – еще до войны,– решив выстроить первую на округу восьмилетку, тиходольцы празднично и придирчиво выбирали, где ей следует быть, и хотя место оказалось малость на отшибе, выбрали его удивительно хорошо: на берегу реки, фасадом на Катькин луг. Строили школу сами, на собственные деньги и богато – в особенности по тем временам. Достаточно сказать, что на крыше была даже башенка-обсерватория, которую проезжающие на потеху тиходольцам принимали за церковь. Но это было черт те когда.
Те, кого угораздило стать пассажирами заблудившихся поездов и проезжать прошлым летом мимо развалин Тиходольского разъезда, башенки уже не видели. Не было башенки. Зато на холме у самых путей сидел человек в тельняшке.
Кроме тельняшки, на нем были спортивные штаны. Смуглый и бородатый, он смотрел на проходящий поезд и вольготно шевелил босыми пальцами. Неподалеку стояли лыжные ботинки, а некоторые успевали заметить и железнодорожный китель и, в отличие от тех, кто принимал его за морской бушлат, считали человека железнодорожником. Естественно, никто не знал, что в кармане кителя лежит справка об освобождении на имя Демидюка Афанасия Кузьмича, вора-рецидивиста семидесяти четырех лет. Вопреки документу Демидюк выглядел моложе и не был похож на рецидивиста. Еще меньше он походил на инженера отдела снабжения. Однако бородатый человек, сидящий среди васильков и ромашек, был не кто иной, как Юлий Петрович Щеглов. Старик Селиванов издалека грозил ему кулаком.
Старик вообще оказался порядочной скотиной. Без шума сплавив Щеглова-бис, он выдал Юлию Петровичу тельняшку, штаны и китель, затем, ухмыляясь, протянул уголовную справку – "Не хошь – не бери, ходи яловый" – и на этом издевательски потерял к нему всякий интерес. За ботинки пришлось полоть морковь. Ботинки жали, но Юлий Петрович уже понял, что спорить бесполезно. Он отработал еще чай с пряником, а на прощанье в качестве приза получил лопату – лопат у старика действительно было невпроворот – и с лопатой на плече под громкие корейские выкрики покинул станцию. Селиванов раздумывал, что бы такое слупить за ужин. Но Юлий Петрович к ужину не пришел.
Тупой после ночного происшествия, он долго ходил среди жутковатых домов и ворот, распахнутых в заросли, и дважды перебредал речку, аккуратно расшнуровывая ботинки на берегу и зашнуровывая – на другом, пока не вышел на школьный двор, который принял сперва за кладбище из-за акаций, бывших прежде живой изгородью. Затем он увидел большое бревенчатое здание с длинным рядом выбитых окон, обошел вокруг него – двор сплошь был покрыт низкорослой футбольной травой, а под окнами валялись глиняные черепки с остатками фикусов и другого растительного – и, потыкав зачем-то лопатой в крыльцо, вошел.
Тиходольцы напоследок здорово изнахратили родимую школу. Можно было, конечно, выбрать дом и поцелей. Но Щеглов не имел тогда такой задачи – найти дом. Он слишком хорошо помнил, как дубликат колол дрова, и это надо было пересидеть. Кроме того, школа – а он понял, что это школа,– она как бы ничья, и потому похожа на гостиницу, а разгромленная – гарантировала отсутствие соседей.
Осторожно ступая кривыми ботинками по битому стеклу, Юлий Петрович искал укромный уголок, где можно сесть. Ровный слой пыли, золотистый сумрак, какой бывает в больших деревянных домах, и зеленовато-белые пятна плесени на потолке и стенах убеждали в том, что такие местечки должны здесь быть обязательно. Однако в первой же комнате, куда он заглянул, Щеглов нашел молоток – совершенно хороший молоток, немножко ржавый, но вполне пригодный и даром. Юлий Петрович сунул молоток в карман. Это навело на мысль обследовать комнату повнимательней, и еще бескорыстно почти размышляя об этом, он увидел десятка полтора спичек прямо под ногами.
Дальше пошло, как грибы. Кусок линзы в обломках обсерватории Щеглов обнаружил день на второй или третий, а придумал пиратским способом навязывать его на глаз еще поздней, но полуслепые случайные поиски первого дня имели значение скорее идеологическое, чем хозяйственное: Юлий Петрович почувствовал интерес к жизни. Уже в первой комнате, кроме молотка, спичек и – немного погодя – веревки метра в три, он обнаружил стакан и крышку от чайника, а в соседнем классе и сам чайник. Этот класс, должно быть, специализировался по химии, потому что в стенном шкафу оказалось множество всякого рода пакетиков, пузырьков, трубочек, частью побитых, частью целых. К сожалению, не на всех имелись обозначения, а кое-какие Юлий Петрович просто не помнил, но, чтобы не ошибиться, забрал все. Здесь же отыскалась свеча, два свечных огарка, два карандаша и катушка зеленых ниток номер пятьдесят. Помимо стенного, в классе был еще фанерный шкаф, насквозь проткнутый пожарным ломом, и хотя в нем сохранилась только стопка исписанных тетрадей, зато в следующем кабинете, в таком же шкафу, лежащем лицом вниз с прижатыми дверцами, Щеглов обнаружил двадцать четыре замечательные желтые коробочки, двадцать четыре детских набора "Мойдодыр" из зубного порошка, щетки, брусочка мыла и флакона слабенького цветочного одеколона. Вот это обстоятельство и стало решающим в вопросе с жильем: он уже не мог носить всю добычу с собой и, не без досады оставив сбор, начал поиск жилплощади.
Собственно говоря, если не считать чердак, который отпал сразу из-за сломанной лестницы, подходящих помещений нашлось три: крайняя комнатка без окон в левом крыле, спортзал и не то учительская, не то директорская – наоборот, в правом. Но левая темнотой и теснотой напоминала электрощитовую, к тому же кто-то здесь пробовал разводить костер и выломил из пола доску. Куда больше понравился просторный спортзал. Окна – на обе стороны – такие большие и для битья привлекательные, по иронии судьбы оказались исправными, за исключением одного. Дыру можно было заткнуть какой-нибудь тряпкой, что и собирался уже сделать Юлий Петрович, когда вдруг заметил – прямо над отверстием, на стыке стены и потолка – зловеще-бурое, с детскую голову размером осиное гнездо. И это было обидно, потому что третья комнатка с нетронутым окном, не то директорская, не то учительская (тоже насчет окна совершенно непонятно) была опять-таки маленькой, а на кожаном диване лежал скелет без головы. Диван был черный, скелет желтый. Он лежал в неприличной позе и сочленялся проволочками, но Щеглов торопливо захлопнул дверь, и только неудача с осиным гнездом вынудила накрыть скелет картой Древнего Востока и отнести в конец двора. По дороге скелет стучался пятками в колени. Дня через два, надоев себе враньем про искусственность пособия, Юлий Петрович похоронил его возле сарая, так и не отыскав череп, отчего чувствовал к этому месту суеверную неприязнь.
Такая же обидная находка состоялась в соседней маленькой комнатке – Юлий Петрович считал ее учительской. Здесь стоял несгораемый шкаф со следами многих попыток его вскрыть. Не предполагая чего-либо ценного внутри школьного сейфа, Щеглов все-таки несколько раз принимался ковырять в скважине загнутым гвоздем, пробовал стамеской, которая валялась тут же, но между делом все это и не всерьез, пока в один прекрасный день – действительно прекрасный, очень солнечный – ему не удалось точным ударом вогнать под дверцу острие лома. Мучения длились часа три. Молоток, клинья, подпорки, рычаги – остервенясь и страшно жалея потраченный уже труд, он отвоевывал миллиметр за миллиметром. Когда же руки были ободраны, а исковерканная дверца отстегнулась, на пол рухнула груда разнокалиберных творцов истории, науки и искусства. Долбанув ломом бронзового Менделеева, Щеглов не заходил в комнату дней пять. Правда, позже несколько композиторов он сменял Селиванову на топор, а на подоконнике нашел почти новые плоскогубцы, но все равно вспоминать возню с сейфом было противно.
В директорской же, где Юлий Петрович к тому времени обосновался окончательно, кроме дивана, стоял простенький стол, выкрашенный по серому школьному образцу, и старинный шифоньер, переделанный в книжный шкаф, который, как и диван, по всей вероятности, оказался замурованным здесь во время перестройки – когда большую комнату разгородили на две маленьких,– потому что ни окно, ни дверь не соответствовали его дореволюционным габаритам. Разжалованный в хранилище канцелярской дребедени, он вонял чернилами и был откровенно пуст, если не брать в расчет рассыпанные кнопки и мятую репродукцию шишкинской "Ржи", которую Щеглов приспособил вместо скатерти. Имущество, вместе с самой объемной находкой – "Мойдодыром" – заслоняло такую ничтожную толику пустоты, что Юлий Петрович чувствовал нехорошее волнение и снова отправлялся на поиск, и не зря: так, скажем, в комнатенке с развороченным полом он нашел тонкий кухонный нож с деревянной рукояткой, а в химическом классе – полный спичечный коробок и спиртовку. В спиртовку он поставил букет васильков.
И вообще директорская, поначалу просто обжитая, а затем еще и украшенная всякими функциональными штучками, вроде связок сушеных грибов, неуютной становилась разве что под вечер, когда дневные дела – будь то рыбалка, ужин или поход за диким чесноком – были закончены, и оставался ясный, но никчемушный кусок дня. Конечно, плыла розовая пыль, конечно, маленькое солнышко плавилось внутри спиртовки, но за стенками начинались какие-то шуршания и коротконогая беготня. Юлий Петрович почему-то считал, что для такого звука крысе надо встать на задние лапы. Он брал горсть гвоздей и выходил на Катькин луг.
Под вечер над лугом пролетали разные ветерки. Здешний, травяной, волнами катал стрекот кузнечиков. Тот, что набегал с Долинки, был попрохладней и поплотней, и поэтому летел низом, а Катькин ветер сшибал его в траву. Реже и тоньше трогало ветерком издалека – этот разбегался на пригорке возле станции, куда шел Щеглов. В нем были посвистывания флейты, а белый-белый домик в кустах шиповника на закате выглядел даже умильно, хотя отношения с его обитателями понемногу делались все отвратительней, особенно после того, как Васька украл топор. Ни митинг, который устроил Юлий Петрович, ни попытка украсть топор обратно ничего не дали. Единственное, чем он мог мстить и мстил, так это демонстративным сидением на холме, когда Селиванов гнал Степку с Васькой прятаться, а сам бежал к рельсам, чтоб с безобразной улыбкой показать желтый флажок заблудившемуся составу. После этого он складывал ладони рупором и кричал Щеглову: "Сволочь!" – старик семь лет уже был начальником несуществующей станции и пуще всего боялся лишних глаз. Дважды в месяц он ездил на велосипеде на действующий Тихий Дол за получкой, возвращался потный, но покладистый, как разведчик из вражеского тыла, поэтому менять грибы на сухари и крупу следовало шестого и двадцать первого. В остальные дни Юлий Петрович на станции почти не бывал, если не считать вечерних протестов.
На холме он разувался, устраивался поудобней и под Гайдна или Гершвина из белого домика успевал до темноты смастерить три-четыре крючка. Крючки шли как спички. Зеленую нитку-пятидесятку рвала даже уклейка, не говоря уже о чем другом, хотя ничего другого Юлий Петрович и не ловил. Рыбачил он на школьном берегу – там была мелкая, но широкая заводь, заросшая кувшинками, и уклейка клевала на все подряд,– варил рыбу под окошком, соорудив что-то вроде очага из девяти кирпичей, а гвозди под крючки выдергивал из оконных рам.
Как всякий, попавший в по-настоящему безвыходное положение, он чувствовал себя почти хорошо. Чувство порядка, душевного порядка и покоя, как раз и возникало из этой безвыходности.
Ну что? Уехать – без денег, без одежды, без документов он, конечно же, никуда не мог. Не мог он (и, честно говоря, не хотел) представить и кошмар в дверях квартиры, и дальнейший спор за первородство, результатом которого может быть только сумасшедший дом, и то не сразу, а после всяческих мытарств…
Да,– вспоминал он,– да, беспокоила, конечно же, старушка-мама. Но Юлий Петрович понял из Васькиных объяснений, что Щеглов-бис – наиточнейшая копия Щеглова-один, только в час разницы, как, хе-хе, с Москвой, а уж кого-кого, а себя Юлий Петрович знал, а стало быть, ни за маму, ни даже за работу, пропади она пропадом, беспокоиться не следовало. Так что все складывалось. Сложилось. Все, как это ни поразительно, было слава богу.
Хуже было с будущим. Но спасительная тупость первых дней, а потом насущные заботы дня сегодняшнего позволяли не думать далеко. Правда, он посеял на перекопанной клумбе какие-то семечки, однако поливал и посыпал их время от времени всякими химикатами из химического класса. Он не хотел думать о будущем. Будущее ассоциировалось со спичками, которые кончались, и очередной ночевкой на месте скелета, от которой он упрямо ждал неприятностей, что и сбылось в конце концов.
Тут надо сказать, что спал Юлий Петрович тревожно. Спал он на правом боку и ногами к двери, чтобы, во-первых, не как скелет, а во-вторых, чтоб в случае чего вскочить сразу с топором – и вскакивал – ошалелый и страшный. Видимо, поэтому несколько ночей подряд он снился себе в оранжевых трусах возле телефона. Иногда он просто смотрел в телефон, иногда, вздохнув, набирал номер, но Щеглов вскакивал, не успевая даже разглядеть, какая это гостиница. Так продолжалось, пока топор не выкрал селивановский Васька. Юлий Петрович уснул с облегчением смертника, дождался звонка про отгрузку цемента и с той ночи только по-звериному напрягался во сне на всякий более или менее существенный звук.
И вот однажды, когда накануне вечером отшелестел над разъездом предзакатный дождик, а Юлию Петровичу приснилось, будто он пережидает его под козырьком проходной, вдруг послышалось фырканье и чей-то голос, который отчетливо произнес "Варавва". Не открывая глаз, Щеглов насторожился.
– Варавва, Варавва,– повторил голос.
Горел волчий месяц. На полу лежал свет.
– Варавва. Варавва… Вараввочка,– зловеще звучало в ночи.
Юлий Петрович неслышно сполз с дивана, скользнул в тень и вынырнул у окна. На лунном, будто цементном дворе было какое-то движение, какое-то тягучее и жуткое, он видел, было, но без линзы не мог понять – что. Не оборачиваясь, он зашарил по столу. В этот миг – "Стой! У, сволочь! Кидай!" – что-то огромных размеров белое с треском врезалось в камыши,– а вслед метнулись две кривые тени. Некоторое время Юлий Петрович слушал удаляющийся шум. Когда шум растаял совсем, он отпустил дыхание.
– Варавва какой-то…– буркнул он.
– Не какой, а какая,– ответили сверху.– Кобыла. Звать Варавва.
– По… почему?– глупо спросил Щеглов.
– Не знаю. Селиванов зовет. Он ее второй год ловит, хмырь.
Было светло. По крайней мере, настолько, чтобы разглядеть все по отдельности – диван, стол. В комнате не было никого. Но голос – другой голос, немножко в нос, будто чуть пришлепнутый,– он готов был поклясться: голос звучал где-то рядом.
– А вы… кто? – на пробу сказал он.
– М-да… Ну, а какая, собственно, разница?
Юлий Петрович поднял голову и бестолково оглядел темноту под потолком.
– А вы… где?
– Ну, на чердаке. И что?
– Нет,– откликнулся Щеглов.– Так…
– Ну тогда посветили бы, что ли. Я тут уже два раза куда-то провалился…
Юлий Петрович чиркнул спичкой, зажег свечу и осторожно, прикрывая огонек, вышел в коридор.
– А я вас не вижу,– сообщил ои после некоторой паузы.
– Что вы хотите этим сказать? – обиделся голос.
И Юлий Петрович, опустив глаза с предполагаемой высоты, увидел человека, который едва доставал ему до середины штанов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.