Электронная библиотека » Валерий Есенков » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Казнь. Генрих VIII"


  • Текст добавлен: 15 апреля 2017, 10:26


Автор книги: Валерий Есенков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Он улыбался всё шире, всё веселей:

– Да, ваша милость. Вы правы во всем, что вы изволите говорить. Я не мог об этом не знать, будучи юристом и хорошо изучивши законы. Тем не менее я должен сказать, что от вас, ваша милость, кто-то утаил, по неизвестной причине, что произошло в тот день с этим кубком.

Старый судья выдержал форму судебного заседания и негромко спросил:

– Что же, мастер, в тот день с этим кубком произошло?

Он с удовольствием отвечал:

– Ведь всё это дело приключилось на Рождество, как справедливо вам донесли. Взяв кубок, я полюбовался им, нашел, что он прекрасной работы и довольно вместителен, и мне пришло в голову попросить моих слуг наполнить этот кубок моим лучшим вином, какое хранится в подвале моего дома для лучших гостей. Слуги охотно исполнили мое повеление. Я выпил это вино за здоровье дарителя, потому что человек он исключительно честный и угодил под суд по дурному навету. Затем тот же кубок мой слуга наполнил ещё раз до самых краев, и на этот раз за мое здоровье его опорожнил сам даритель. Я вежливо поблагодарил его и вернул ему кубок. Тем и закончилось то славное дело.

Старый судья пробурчал, не глядя ни на кого:

– Подтверждаете? Да или нет?

Пожилой человек с задумчивыми глазами, с седыми прядями жидких волос, разбросанных по плечам и спине, с изможденным усталым лицом, подтвердил поспешно и тихо:

– Да, сэр. Всё это верно. Я вашей милости уже говорил.

Старый судья посидел неподвижно, наконец поднял тяжелую голову и долгим взглядом поглядел на него:

– Томас Мор, вы не виновны.

Он был доволен собой. Он всегда жил честной жизнью, по законам Христа. Никакой суд не мог бы его ни в чем обвинить.

Но он предчувствовал худшее. Впрочем, он ни с кем не поделился этим предчувствием и как ни в чем не бывало возвратился на свой мирный остров, к своим манускриптам, к громкой радости всех домочадцев.

Он отобедал вместе со всеми, беспечно шутя, как всегда, немного поболтал со своим попугаем и продолжил исследование, прерванное, к его удовольствию, на самое короткое время.

Вскоре Генрих пышно отпраздновал свадьбу, женившись, как и предполагал, на Анне Болейн. Его не забыли. Генрих прислал приглашение, а счастливая новая королева пожаловала ему двадцать фунтов, чтобы он выглядел достойно своему званию на этом роковом, чего не знала она, торжестве. Он возвратил с должной благодарностью деньги и при этом посетовал, что по состоянью здоровья не имеет достаточно сил, чтобы одолеть дорогу до Лондона.

Не успели отгреметь торжества, как возникли новые слухи, будто Елизавету Бертон, простую служанку из Кента, которую так некстати посещали злые виденья, предвещавшие смерть королю, к этим преступным виденьям подстрекал не кто иной, как сам Томас Мор. Обвинение в подстрекательстве, едва ли не равносильное покушению на жизнь короля, было передано на этот раз не в суд, а в парламент. Пришлось одолеть дорогу до Лондона. Он вышел из лодки, проследовал по залам Вестминстера и встал у решетки. Председатель, давно знавший его, строго спросил, знал ли он некую Елизавету Бертон, простую служанку из Кента, которую посещали непозволительные виденья, и не был ли он подстрекателем, научившим бедную женщину так говорить. Ему пришлось отвечать:

– Да, я знал Елизавету Бертон, простую служанку из Кента, и беседовал с ней. Мне рассказывали добрые люди, что она чудодейственно исцеляет неисцелимых больных. Будучи человеком ученым, понимая нечто так же во врачевании, как и во многих науках, я не мог не заинтересоваться подобными исцелениями, но, побеседовав с ней, я убедился, что слухи о ней не соответствуют истине. Елизавета Бертон, простая служанка из Кента, мне показалась душевнобольной. Таким образом, обвинение в том, чтобы я мог верить её прорицаниям и даже поддерживать их, по меньшей мере является странным. Этой выдумке нет и не может быть доказательств.

Доказательств действительно не было никаких. Архиепископ Кранмер, взяв слово, признал обвинение необоснованным и отпустил его с Богом домой. Больше того, принимая парламентский акт, которым осуждалась Елизавета Бертон, простая служанка из Кента, распространявшая злостные слухи, парламент поставил непременным условием королю, чтобы имя мастера Томаса Мора – никоим образом не было упомянуто в акте, что и было беспрекословно исполнено королем.

Когда он возвратился, старшая дочь, любимица Мэг, целуя его, восклицала:

– Поздравляю, отец! Теперь они не тронут тебя! Это дело отложено, а нового им не придумать!

Её уму и мужеству он доверял и потому не мог не сказать, хотя и с доброй улыбкой, когда они на минутку остались одни:

– Отложить дело, моя дорогая, – вовсе не значит его отменить. Они к нему могут вернуться, когда захотят.

Она рассмеялась и ещё раз горячо расцеловала его. Но он уже не был спокоен. Дело было слишком серьезным. Его должны постараться оклеветать и сломить. В самом деле, прошло не так много времени после этих коварных событий и к нему тайно прибыл давний знакомый, крупный торговец, дела которого он вел с большим успехом и прибылью, и озабоченно посоветовал, когда они затворились с ним в его кабинете:

– Парламент один раз вас защитил. Защитит ли он вас во второй? Вам бы лучше всего на время уехать из Англии, мастер. Вы дано не видались с вашим другом Эразмом. Поезжайте к нему. Мы найдем для этого доброго дела нужные деньги, если понадобится.

Он вспомнил Эразма, которого в самом деле не видел давно, и твердо ответил, хотя уже понимал, что играет с огнем, ответил так, как бы ответил Эразм:

– Нет, клянусь Геркулесом. Примите мою сердечную благодарность, но я – остаюсь.

И остался.

Томас Мор пошевелился в своем темном углу и подумал, что его жизнь могла бы повернуться иначе, если бы он уехал тогда или парламент посмел решиться на большее, чем решился тогда, отложив его дело, не из одного уважения к его известной учености и к его бывшим заслугам, вовсе не по этой причине.

Парламент должен бы был догадаться, к чему поведут решения короля, однако представителям нации не достало ни силы духа, ни прозорливости. Тогда они видели только одно: король не доволен Томасом Мором. Они решили, что это было частное дело, а если так, стоило ли ради одного человека рисковать своим положением и по пустякам дразнить короля?

Иное дело король. Генрих был прозорливей их всех. Генрих многое понимал, если не всё.

В душе Томаса шевельнулась надежда. Слабая, еле живая. Если бы он вспомнил в эту минуту о чем-то, надежда бы тотчас исчезла, как от дуновения свежего ветра разлетается утренний летний туман, но ужасно не хотелось ничего вспоминать. Он подержал надежду немного в себе. Она стала медленно разрастаться. Напряжение, вызванное внезапным появлением Томаса Кромвеля, стало спадать. Душа размягчилась. Спокойствие медленно, но верно возвращалось к нему. Он как к лучшему другу вдруг обратился к себе самому:

– Я знаю тебя много лет, с той поры, когда появился на свет, сдается, что в одно время с тобой. Я не сомневаюсь нисколько, что ты готов умереть и, конечно, умрешь именно так, как подобает христианину, философу, именно так, как умирали первые христиане и древние мудрецы. Но тебе, что естественно, не хочется умирать. Твое тело здорово, ум всё ещё деятелен, а дух бодр, как всегда. В тебе силен ещё голос жизни, и тебе предстоит его одолеть, чтобы с наступлением нового дня бестрепетно оставить юдоль печалей, которая многим представляется такой сладостной, что они с ней страшатся расстаться, слишком часто губя свою душу, лишь бы спасти свое бренное тело, всё равно ненадолго, ведь каждый умрет всё равно. Срок твой, быть может, настал, а быть может, и нет. Кто это знает? В противоположную сторону ещё может поворотиться судьба, ибо королю ты всё ещё, кажется, нужен. Быть готовым не означает, что мы должны уходить без борьбы.

Томас Мор встрепенулся и погладил свою мягкую бороду. Борода мягко, ласково заструилась по исхудавшей, но мускулистой груди. Он вдруг ощутил, что дело было в одном этом слабом, непроизвольном движении, что к нему воротилась привычная бодрость, без которой так скверно жить и невозможно ни к каким испытаниям приготовить себя. Именно так: не хватило прозорливости представителям нации, всем вместе и каждому порознь.

Парламент развел английского короля наперекор запрету римского папы и нежеланию испанского короля, который носил ещё и корону германского императора. Получив долгожданный развод, Генрих поспешил обвенчаться с Анной Болейн и тем самым оскорбил и Рим и Мадрид. Анна в положенный срок родила ему девочку, которую назвали Елизаветой. Генрих громко и всюду именовал себя счастливым отцом и, как видно, был счастлив. По крайней мере он всем доказал, что вина была не его, что бездетной была разведенная королева.

В самом деле, две дочери – это большое счастье каждой семьи. Две принцессы – две тысячи поводов для раздоров в стране после смерти опрометчиво поступившего короля. Которая из двух станет править страной? Которую из двух наречет королевский совет и поддержат представители нации, лорды, народ? За кого они выйдут замуж? Кто явится в Англию со своим уставом как в чужой монастырь? Кого за собой приведет?

Вновь повеяло в воздухе кровавым правлением короля Ричарда Третьего. Вновь замаячили впереди разбой и развал.

Все-таки Генрих умел видеть и понимать. Король скоро одумался и принял акт о престолонаследии. Этим актом Мария, дочь от первого брака, объявлена была незаконной, а вторая, Елизавета, получала права на корону. Только беда была в том, что Генрих слишком спешил, а король одумался поздно. Никакой акт уже ничего не менял. Мрачное будущее уже подступало из его каждой строки, из каждой буквы сочилась невинная кровь. Акт был только бумагой, а на стороне Марии оставалось право первородства, незыблемо, неотменимо, и покуда хранит Марию Господь, у принцессы обиженной, у принцессы несправедливо обойденной всегда найдутся приверженцы, которые при первой возможности, ухватившись за самый ничтожный предлог, поднимут мятеж, лишь бы грабить и убивать, захватывать земли и занимать должности при дворе. Междоусобица – вот что таилось в разводе с Екатериной и в браке с Анной Болейн. Потоками крови должно было окупиться безрассудство того, кому слишком тяжек представился указанный господом крест.

Генрих скоро и это стал прозревать. Он посеял семена зла и поспешил их затоптать своими большими ногами. Всех своих подданных он обязал принести присягу на верность новому порядку наследования, точно самая страшная клятва могла предотвратить то, что предотвратить способен только Господь. Виновными в государственной измене были объявлены все, кто письменно, печатно или каким-либо действием подвергал опасности короля, порочил новую королеву или не признавал законной наследницей дочь от этого брака Елизавету. За государственную измену полагалась ужасная смерть. Неминуемо должен был начаться и уже начинался кровавый террор, которому не имелось преград, ибо любое слово, любое действие при желании можно было признать опасным для короля или порочащим новую королеву.

Ужасом Генрих намеревался навязать свою волю ошеломленной стране, в ослеплении страха за судьбу дочери, королевы и королевства, должно быть, забыв, что имеет возможность вешать и жечь лишь до тех пор, пока жив. Чьи головы падут на плахе после него? И сколько будет этих несчастных, безвинных голов? И мало ли столь же ужасных постановлений знала история Англии или древнего Рима? Кого и что остановили они? Сотни и тысячи. Невозможно пересчитать.

Остановить не смогли никого и ничто. Бумага всё терпит, но только бумага. Живая наследница – знамя. Живая наследница – вечный повод для мятежа. Слабое спасение, но всё же спасение виделось только в одном: всё оставить по-прежнему, то есть признать единственно законными первую жену и первую дочь.

Глава девятая
Противоборство

Так положение дел представлялось ему, когда его вызвали в Ламбетский дворец, где он, Томас Мор, уважаемый всеми юрист, известный всей Европе философ, автор «Утопии», «Истории Ричарда» и многих других ученых трудов, отставленный канцлер, первым должен был принести присягу на верность Елизавете и тем подать пример всей стране.

Накануне он исповедался и выстоял долгую мессу. Ночь он не спал, готовясь первым воспротивиться опасному заблуждению короля, а утром ласково простился с женой и детьми, понимая, что им угрожало поношение и нищета, а ему ужасная смерть.

Кто бы мог равнодушно переступить через этот порог? Кто бы мог своей волей обречь на суровые испытания и себя самого и большую семью?

Его решение было твердым, однако с тайным смятением шел он к реке в окружении зятя и слуг. Его душа была не на месте. Жалость сокрушала её. Горькие слезы стояли в глазах, будто от ветра, как он сказал, беспечно смеясь.

К берегу была причалена смоленая лодка. Все в тяжелом молчании сели в неё, чтобы плыть во дворец. С невозмутимым лицом он наблюдал, как гребцы неторопливо и ловко вставляли весла в уключины, как отвязывали и бросали на пристань смоленый канат, как отталкивались багром от причала.

Над головой в вышине плыли белые облака. Чистый ветер беспечно играл рыжеватой волной. С дружных весел слетали веселые брызги.

Никто не мог решать за него.

Жена и дети…

Много детей…

Что может быть ближе, что дороже для человека, который видел высшее благо в семье, именовал дом свой сказочным островом и находил полное счастье только на нем?

Но ему предстояло исполнить свой долг. Он обязан был отказать будущей королеве в присяге, чтобы братьев своих во Христе защитить от виселиц и костров, от разбоев и мятежей, от оскудения и нищеты.

Если его вызвали первым в этот пышный печальный дворец, значит кое-что ещё зависело от него.

Дети… Жена…

Со временем, может быть, поймут и они, со временем, может быть, и простят за страдания, которые он им причинит, исполняя свой долг…

Теперь это оставалось ему единственным счастьем, если бы поняли и простили, пусть даже только тогда, когда ему придется уйти от них навсегда.

А если не поймут, не простят?..

Большую цену требовал долг, как всегда. По своей воле платил он её.

Неимоверную цену, по правде сказать…

А ещё не факт, достигнется ли хоть что-нибудь этой непомерной ценой…

Когда-то он сам написал, кажется, так:

«Ведь нельзя, чтобы всё было хорошо, если все люди нехороши, а я не ожидаю, что они скоро исправятся в будущем, всего через несколько лет…»

Если уж людям не дано одним разом сделаться добрыми, честными, справедливыми, можно было бы оставить эту затею с присягой, ведь у него мало надежды их вразумить, и дети с женой могли бы дожить благополучно и тихо до старости, без поношений, без нищеты…

Но и это он сам написал, кажется, так:

«Даже скупая похвала бесчестным постановлениям была бы достойна только предателя или шпиона…»

С одной стороны была его честь.

С другой стороны была его жизнь, были дети его и жена.

Но и то написал он же сам:

«Где только есть собственность, где всё измеряют на деньги, там вряд ли когда-либо возможно правильное и успешное течение государственных дел…»

И ещё написал:

«Всякий называет собственностью всё то, что ни попало ему, каждый день издаются бесчисленные законы, но они бессильны обеспечить достижение или охрану или ограничение от других того, что каждый, в свою очередь, именует собственностью, а это легко доказывают бесконечные и постоянно возникающие, никогда не оканчивающиеся процессы в суде…»

А если бессильны бесчисленные законы и бессчетные тюрьмы, полные тех, кто посягнул на чужое добро?

Ведь и это он сам написал:

«Поэтому я твердо убежден в том, что распределение средств равномерным и справедливым способом и благополучие в ходе человеческих дел возможны только с совершенным уничтожением собственности, но если она останется, то и у небольшой и наилучшей части человечества навсегда останется горькое и неизбежное бремя скорбей…»

А она остается, как остается и горькое, неизбежное, несносимое бремя скорбей.

Так не всё ли равно?..

Пусть забывший о долге король женится ещё хоть сто раз и народит ещё хоть три сотни наследников и наследниц, которые перевернут в этом мире решительно всё, что смогут перевернуть.

У него дети, жена…

Но он сам написал:

«Я, правда, допускаю…»

Да, он сам допускал… Хватило ума… допустить… Для одних истина не делима… А вот для других…

Что он там написал?

А вот что:

«Я, правда, допускаю, что оно может быть до известной степени обеспечено…»

Слезы вновь затуманивали глаза, и он делал вид, что они от свежего ветра, ласкавшего нежно лицо. Он улыбался и помнил:

«… но категорически утверждаю, что совершенно его уничтожить нельзя…»

Именно так: совершенно нельзя.

Как ни поступай, что ни делай, как честно ни исполни свой долг, но пока она существует…

Он же своей рукой написал:

«Например, можно установить следующее: никто не должен иметь земельной собственности выше известного предела; сумма денежного имущества каждого может быть ограничена законами; могут быть изданы известные законы, которые запрещали бы королю чрезмерно проявлять свою власть, а народу излишне быть своевольным; можно запретить приобретать должность подкупом или продажей; прохождение этих должностей не должно сопровождаться издержками, так как это представляет удобный случай к тому, чтобы потом наверстать эти деньги путем обманов и грабежей, и возникает необходимость назначать на эти должности людей богатых, тогда как люди умные выполнили бы эти обязанности гораздо лучше. Подобные законы, повторяю, могут облегчить и смягчить бедствия точно так же, как постоянные припарки обычно подкрепляют тело безнадежно больного. Но пока у каждого есть личная собственность, нет совершенно никакой надежды на выздоровление и возвращение организма в хорошее состояние. Мало того, заботясь об исцелении одной его части, ты растравляешь рану в других частях…»

Напрасны усилия, жертвы напрасны, напрасны лишения, пока всё это есть на грешной земле, и уж если почуялся запах приобретения, так удержатся слишком немногие…

Кто?..

Может быть, философы, глубоко просвещенные люди…

Может быть, ещё люди истинной веры, постники, молельщики, аскеты…

Видимо, всё…

Из чего следует, что прольется кровь…

Малая или большая…

Одинаково кровь…

Но ведь это же он написал:

«Напротив, отнять что-нибудь у себя самого, чтобы придать другим, есть исключительная обязанность человеколюбия и благожелательности; эта обязанность никогда не уносит нашей выгоды в такой мере, в какой возвращает её. Подобная выгода возвращается взаимностью благодеяний, и самое сознание благодеяния и воспоминание о любви и расположении тех, кому ты оказал добро, приносят больше удовольствия душе твоей, чем то телесное наслаждение, от которого ты воздержался…»

Он не в радость себе это всё написал, как оборачивалось теперь, но он написал, ибо именно так нам заповедал Христос…

Он душой не кривил: слова Христа в его глазах были истиной, и уже кое-что возвратилось ему на суде свидетельством тех, в делах которых он следовал единственно справедливости, а не подлой, низменной выгоде.

И потому следовало повиноваться не королю, который требовал присяги на верность одной принцессе в ущерб другой, а тому, что сам себе принял за непреложную истину.

И он обернулся к сосредоточенно-грустному, бледному зятю, который вызвался к нему в провожатые:

– Сын мой, хвала Господу, сражение выиграно.

Зять встрепенулся, по-своему понимая его, и откликнулся громко, так что эхо откликнулось от высокого правого берега:

– Я очень этому рад!

Тем временем они поравнялись с Вестминстером. Здесь лодка направилась наискось, срезая большую дугу, которой выгнулась строптивая Темза.

Несмотря на то, что их на стремнине подхватило и погнало сильней, гребцы дружнее налегали на весла, точно тоже поверив в победу, и сердитые рыжеватые волны громче заплескались о борт.

Наконец они вышли на берег.

Ламбетский дворец стоял перед ним, знакомый, милый сердцу дворец, в котором прошла его первая юность.

Спокойно и твердо прошел он, одинокий, никем не встреченный, не сопровожденный, высокими залами.

С тех давних пор светлой юности ничто не изменилось в этих молчаливых, укрывших многие тайны покоях.

Только хозяин их был уж не тот.

Того хозяина, которого он уважал и любил, унесла река времени в вечность и вынесла на его место другого. Так неизбежно унесет она и его, но прежде, чем это приключится над ним, он должен донести свой крест до конца, по примеру высокого своего покровителя, который воспитал и наставил его.

Ровно в одиннадцать, как было назначено, он вступил в высокий сводчатый кабинет.

Спиной к решетчатому окну, в кресле Джона Мортона, кардинала и канцлера, с руками, опущенными на ручки, на которых так часто покоились узловатые стариковские руки учителя, широкий, могучий, с суровым, замкнутым, сильным лицом, невозмутимо и властно ожидал его Крэнмер.

Рядом с архиепископом, однако пониже его, за столом, на котором в строгом порядке разложены были бумаги, сидел почтительно Бэнсон, викарий. В стороне, точно наблюдая за ними, поместились канцлер Одли и Кромвель, уже секретарь короля.

Архиепископ жестом указала ему на невысокое кресло с прямой спинкой, без ручек, стоявшее одиноко, точно это был суд, тогда как дело велось о присяге.

Он сел.

Непривычно тихо было в Ламбетском дворце. Ни дружного смеха, ни свободного громкого разговора, ни быстрых шагов, какими когда-то сюда входили усталые курьеры с запыленными лицами и нарядные женщины.

Кромвель выставил вперед крутой подбородок. Канцлер растерянно улыбался. Викарий вертел в неуклюжих пальцах лесоруба и плотника коротко отточенное перо. Архиепископ хмуро молчал, как будто ещё не решил, с чего должно начать либо дело присяги, либо судебный процесс.

Светлый лоб без морщин. Красивые тонкие женские брови. Узкое худое лицо. Вздутые желваки челюстей. Подбородок острый и длинный. Большой нос с напряженными крыльями. Верхняя губа с темной полосой тщательно сбритых усов. Стиснутый рот с опущенными книзу углами.

Тяжело глядя в упор, едва приоткрывая плоские губы, густым тихим голосом архиепископ выдавил из себя добрую минуту спустя:

– Мы вызвали вас, Томас Мор, по велению нашего государя Генриха Восьмого Тюдора, чтобы вы принесли перед нами присягу.

Он бесстрастно ответил, опираясь левой рукой о колено, правой машинально поглаживая дрогнувшее бедро:

– Сначала я должен ознакомиться с её содержанием.

Архиепископ молча повел вниз головой.

Викарий поднес близко к глазам отпечатанный свиток и начал громко читать.

Он был юристом, опытным адвокатом, помощником шерифа и одно время судьей по гражданским делам и не мог не увидеть, какой опасности подвергает себя.

Без оговорок, без единого возражения предлагалось ему и всем подданным английского короля признать акт о наследовании, который представлялся ему вместилищем насилий и кровавой вражды. Он должен был признать законным второй брак короля с Анной Болейн. Ему предстояло отвергнуть авторитет римского папы в семейных делах английского короля. Он должен был отречься от власти духовного пастыря, живущего в Риме, как от власти обыкновенного иноземного государя, вроде испанского или французского короля. Он был обязан признать Генриха Восьмого Тюдора своим единственным сувереном как в гражданских, так и в духовных делах.

За спиной архиепископа две деревянных решетки, мелкая в крупной, вставленные одна на другую, затемняли окно, за которым слабо светило подернутое дымкой летнее солнце.

Под сводами кабинета было сумрачно, тревожно и тихо. Никто не смел шевельнуться, вздохнуть, в какой уже раз выслушивая повеление короля, точно и они понимали, что в эту роковую минуту решалась судьба государства.

Из положения абсолютно безвыходного ему надлежало отыскать какой-нибудь выход, спасавший не только бессмертную душу, спасти которую от адских мучений было в этом деле довольно легко, но и бренное тело, в надежде, что его примеру последуют те, кому бренное тело дороже бессмертной души.

Это он написал:

«Должность князя не сменяема в течение всей его жизни, если этому не помешает подозрение в стремлении к тирании…»

Подозрение всего лишь в стремлении, а эта присяга на верность принцессе Елизавете была тиранией уже сама по себе, воспрещая подданным короля иметь свое мнение в таком важном деле, как право наследования, не дозволяя самостоятельно решать дела совести, карая жизнью и смертью отношение к семейным делам короля.

Дозволь это – и впредь всякий вздор, ударивший в голову Генриха, получит силу закона, и не станет отдыха у топора палача.

А там…

Он сказал:

– Ещё должен быть и сам акт о наследование, не только присяга.

Викарий, сильно прищуривая больные глаза, прочитал и вторую бумагу.

На этот раз он ещё дольше молчал, и все ждали, не торопя того, кто пользовался большим уважением в Сити, в парламенте и на улицах Лондона, не мешая ему размышлять, может быть, уже понимая, какую цену предстояло ему заплатить за каждое слово.

Один Томас Кромвель в черном камзоле с белым воротником глядел беспокойно, злорадно, не сводя с него глаз.

Он всё же нашел, что искал, и негромко сказал своим судьям:

– Акту о наследовании я не отказался бы присягнуть, но я не могу принять текста присяги, не обрекая душу на вечную гибель, потому что духовная власть римского папы приравнивается им к светской власти любого иноземного государя и тем самым сугубо светской присягой отвергается исключительно духовный авторитет.

И вновь повисла зловещая тишина.

Викарий не тотчас, склонив плешивую голову, почтительно произнес:

– Вам бы следовало, мастер Мор, считаться с тем мнением, которое выражено парламентом и королевским советом.

С мнением парламента, подкупленного привилегиями, подарками и выгодными постами, прибавил мысленно он и так же мысленно улыбнулся.

Ведь это он сам написал:

«Имеется постановление, чтобы из дел, касающихся республики, ни одно не приводилось в исполнение, если оно не подвергалось обсуждению в сенате за три дня до принятия решения. Уголовным преступлением считается принимать решения по общественным делам помимо сената или народного собрания. Эта мера, говорят, с той принята целью, чтобы нелегко было переменить государственный строй путем заговора и угнетения тиранией. Поэтому всякое дело, представляющее значительную важность, докладывается собранию… Иногда дело переносится на собрание всего острова…»

Именно так: на собрание всего острова, и что бы ни постановило это собрание…

Но здесь предстояло постановить ему самому…

Главное, ни в коем случае и ни по какому поводу нельзя возражать, ибо каждое слово, осуждающее, косвенно, тем более прямо, решение короля, объявлялось изменой, за каждое слово протеста он отвечал головой.

Он должен молчать…

И молчанием…

И он неторопливо сказал, глядя на свиток, который подслеповатый викарий забыл или не решился свернуть:

– Я предпочитаю полагаться на доводы разума, а не на силу авторитета.

Взглянув ему прямо в глаза своим холодным немигающим взглядом, раздувая хищные ноздри, архиепископ строго, непримиримо отрезал:

– В таком трудном деле легко ошибиться, опираясь на одни лишь доводы разума, даже очень сильного разума, каков ваш, мастер Мор.

На прямой запрос он обязан был отвечать прямо и четко или смолчать, но он видел, что смертью на этот раз грозило даже молчание. Другое все-таки дело – способности разума. О способностях разума он мог бы спорить сколько угодно. Чем дольше, тем лучше. Ведь он бы мог говорить, а не молчать. К нему невозможно бы было придраться, что он молчанием осуждает решение короля.

Он был благодарен архиепископу от души за эти слова.

Помолчав, спокойно поразмыслив о том, случайно ли архиепископ отвел в сторону внимание слушателей, хотел ли ему этим тайно помочь, он ответил пространно:

– Напротив, я думаю, труднее допустить ошибку там, где легко ошибиться. Когда мы, не ведая страха, поспешно идем по ровному месту, где никто не страшиться упасть, мы падаем часто. Когда же мы спускаемся с крутого обрыва, то делаем это так осторожно, что обдумываем каждый свой шаг.

Не меняясь в лице, почти не разжимая плоского рта, архиепископ посоветовал жестко:

– Вот и обдумайте, мастер, этот свой шаг.

В знак согласия он кивнул головой:

– Я обдумал, ваше преосвященство.

Должно быть, не выдержав словопрения, которое было ему непонятно, нарушая чинность всей церемонии, канцлер Одли возмущенно воскликнул:

– Но что же обдумывать, мастер, если парламент согласился признать оба предложенных вам документа!

Он ответил, слегка прищурив глаза:

– А обдумываю я потому, что парламент точно таким же образом имел возможность и право допустить ещё что-нибудь, например, клятвопреступление, прелюбодеяние или разврат. Постановили – и греши без разбора, взятки, мол, гладки.

Скрестив на жидкой груди короткие руки, высоко вздернув широчайшие мужицкие брови, беспокойно вертя головой, вопросительно взглядывая то на архиепископа, то на викария, то на секретаря короля, канцлер изумленно отверг:

– Чтобы парламент? Да этого невозможно представить!

Он посоветовал мирно:

– А вы представьте, хоть на минуту. В противном случае все постановления без исключения имели бы силу закона, начиная с постановлений сената Римской республики.

Суетливо моргая, медленно краснея мелким лицом, неумело одергивая свой новый камзол, подобающий его непривычному положению, канцлер поспешно отрекся:

– Даже на минуту! Даже на полминуты! Ни под каким видом! Это лучшие граждане нашей страны!

Выпрямился, вдохновленный собственными словами, и, силясь выглядеть непреклонным и строгим, возвысил свой бабий голос:

– Я надеюсь! Я очень надеюсь! Уж с этим-то вы не станете спорить?

Он улыбнулся, зная по опыту, полученному им на всех должностях, которые пришлось занимать, что такое коррупция среди представителей нации:

– Если хотите, против этого я спорить не стану. Однако и вы, надеюсь, не станете спорить, что не так-то легко где угодно найти несколько сот таких граждан, которые были бы хорошо образованы и воспитаны в здравых и разумных понятиях, к тому же имели бы в достаточном количестве совесть и честь, что тоже в их деятельности играет немалую роль.

Поджав губы, тяжело усмехаясь, Томас Кромвель, не успевший нигде поучиться, тем более воспитаться в здравых и разумных понятиях, презрительно вставил:

– Даже в вашем возлюбленном римском сенате?

Бедный Кромвель, бедный солдат, сукнодел, ростовщик, поверенный в делах кардинала Уолси, что ты слышал о римском сенате, и он насмешливо подтвердил:

– Даже и там. История эта известна.

И продолжал, не спуская с Томаса Кромвеля искрящихся юмором глаз:

– Ибо существует ли такое сословие, которое может надежно оградить себя от того, чтобы угодничеством, приятельством, подкупом или обманом не могли в него просочиться недостойные люди, без чести и совести, например? Но как только один такой человек, без чести и совести, достигнет высокого положения, он всеми способами помогает подняться туда множеству подобных ему бесчестных людей. И по этой причине выходит, что во всяком сословии достаточно много недостойных людей, мнению которых нельзя доверять. И в римском сенате бывали такие великие люди, с возвышенным благородством которых не могли сравниться даже цари, но бывали там также бесславные, ничтожные люди, которые жалким образом гибли, раздавленные, когда, во время недовольства и праздников, волновался народ. Несмотря на то, что низость одних нисколько не мешает, но даже помогает блеску других, звание сенатора не избавляло ничтожных и подлых от людского презрения.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации