Текст книги "Скитания. Книга о Н. В. Гоголе"
Автор книги: Валерий Есенков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
«Зато теперь реже явленье необыкновенных умов, гениев. Самые изобретения теперешние менее и ничтожнее прежних, и прежние изобретения, произведенные людьми менее учеными, гораздо колоссальнее. Их остановили ремесла, и не являются теперь давно те умы, действительно самородные и обязанные самому себе своим образованием, как какой-нибудь простой пастух, который открывает силу целительного действия вод и разрешает, что и как нужно.
«Еще надобна осторожность в отношении к языкам. Знать несколько языков недурно, но вообще многоязычие вредит сильно оригинальному и национальному развитию мысли. Ум невольно начинает мыслить не в духе своем, национальном, природном и чрез то становится бледнее и с тем теряет живость постигать предмет.
«Эта мысль не моя, но я совершенно согласен с нею. Притом в России с каждым годом чувствуется, что меньше необходимо подражания. Вот что пока я счел долгом сказать вам, хотя, может быть, вы сами уже это чувствуете. Но воспитание сына вашего меня интересует, и вы можете понимать почему. Вследствие этого я прошу вас уведомлять обо всем, что вы предпримите для него. Прощайте. Молю вас, не позабудьте уведомить меня двумя словами, чтобы знать, что письмо дошло исправно в ваши руки…»
Как поставлено у нас обучение и воспитание, тревожило его особенно потому, что он почитал это дело важнейшим и единственным для того, чтобы явилось как можно больше людей, которые бы жили не для себя одного, а прежде направляли силы свои на подвиг самоотвержения. И ещё потому, что это был главнейший вопрос вступительной, первой главы второй части поэмы, где он выставлял напоказ молодого, полного сил и способностей человека, воспитанного именно по нашей обыкновенной дурацкой методе всезнания и верхоглядства, которую он бранил в письме к Бенардаки, предостерегая рачительного отца от злейшей ошибки. Главное, выставлял напоказ человека, доведенного этим воспитанием и верхоглядством до полнейшей неспособности сделать и самое пустейшее дело, не говоря уже о подвиге самоотвержения. И ещё, наконец, дело обучения и воспитания тревожило его потому, что понагляделся в Москве на хороших молодых способных честных людей, подобных Константину Аксакову и его университетским друзьям, тоже получившим необдуманно воспитание по этой методе всезнания и верхоглядства, тоже погруженным утомленным умом хотя бы подчас и в вопросы важнейшие, но растаскивающим это важнейшее на самые мельчайшие мелочи и не производившим ничего приметного из того, за что брались и что бы могли, на его наметанный глаз, совершить.
Константин тревожил его больше других. Он почти как сына любил этого чистейшего честного одаренного юношу, и ему было больно глядеть, с какой легкостью молодой человек хватался только что за немецкую философию и, не успевши ещё сколько-нибудь серьезно проникнуть в её лабиринты и мраки, тут же и бросив, с той же легкостью хватался за русский патриотизм, не потому, что восчувствовал сердцем в себе исконного русского человека, а больше всего потому, что о русском патриотизме вдруг на многие возмущенные голоса закричали по шумным московским гостиным. С той же легкостью, едва успев один раз пробежать его «Мертвые души», Константин в несколько дней сочинил пребольшую статью, в которой случилось несколько глубоких наблюдений и мыслей и которая в целом была не больше, как скороспелый необдуманный вздор, и он деликатно наставлял Константина через отца, подсказывая, где, по его наблюдению, возможно тому совершить свой истинный подвиг, который, разумеется, требовал от скорого на обширные замыслы Константина самого кропотливого, самого долгого и усидчивого труда:
«Я был уверен, что Константин Сергеевич глубже и прежде поймет, и уверен, что критика его точно определит значение поэмы. Но, с другой стороны, чувствую заочно, что Погодин был отчасти прав, не поместив её, несмотря на несправедливость этого дела. Я думаю просто, что ей рано быть напечатанной теперь. Молодой человек может встретить слишком сильную оппозицию в старых. Уже вопрос: почему многие не могут понять «Мертвые души» с первого раза? – оскорбит многих. Мой совет – напечатать её зимою, после двух или трех других критик. Недурно также рассмотреть, не слышится ли явно: «Я первый понял». Этого слова не любят, и вообще лучше, чтобы не слышалось большого преимущества на стороне прежде понявших. Люди не понимают, что в этом нет никакого греха, что это может случиться с самым глубоко образованным человеком, как случается всякому, в минуты хлопот и мыслей о другом, прослушать замечательное слово. Лучше всего, если бы Константин Сергеевич прислал эту критику в Рим, переписавши её на тоненькой бумажке для удобного вложения в письмо. Я слишком любопытен читать её. Ваше мнение: нет человека, который бы понял с первого раза «Мертвые души», совершенно справедливо и должно распространяться на всех…»
Однако Константин не только не переслал ему своей переписанной критики в Рим, а не стал ждать и зимы и без отлагательства обнародовал свою критику отдельной брошюрой, которая, как доходило до него из третьих рук, наделала страшный переполох во всей журналистике, сводя многие критики с «Мертвых душ» на брошюру. Молодой человек, желая оказать услугу и поэме и автору, только громко о самом себе заявил и тем сделал вред и поэме и автору.
Тогда Николай Васильевич решился писать самому Константину, не показывая и виду, что молодой человек оказал ему медвежью услугу, а беспокоясь о самом молодом человеке:
«Благодарю вас, Константин Сергеевич, за ваше письмо и за вести о «Мертвых душах». А за статью вашу или критику не благодарю, потому что не получил её.
«Я бы хотел тоже прислужиться вам кое-какими услугами, но услуги мои будут черствы, и к тому же я знаю, что вы, любя меня, не любите однако ж слушать слов моих, если они касаются лично вас. Итак, оставя услуги и просьбы, я вам посылаю просто упрек! Я не прощу вам того, что вы охладили во мне любовь к Москве. Да, до нынешнего моего приезда в Москву я более любил её, но вы умели сделать смешным самый святой предмет. Толкуя беспрестанно одно и то же, пристегивая сбоку припеку при всяком случае Москву, вы не чувствовали, как охлаждали самое святое чувство вместо того, чтобы живить его. Мне было горько, когда лилось через край ваше излишество и когда смеялись этому излишеству. Всякую мысль, повторяя её двадцать раз, можно сделать пошлою. Чувствуете ли вы страшную истину сих слов: Не приемли имени Господа твоего всуе? Но вы горды, вы не хотите сознаться в своих проступках или, лучше, не видите их. Вы двадцать раз готовы уверять и повторять, что вы ничего не говорите лишнего, что вы беспристрастны, что вы ничем не увлекаетесь, что всё то, чистая правда, что вы говорите. Вы твердо уверены, что уже стали на высшую точку разума, что не можете уже быть умнее. Не изумляйтесь, что разразилась над вами вдруг гроза такого упрека, а спросите лучше в глубине души вашей, имею ли я право сделать упрек вам. Обдумайте дело это, сообразите силу отношений и силу права этого. Войдите глубоко в себя и выслушайте сию мою душевную просьбу. Я теперь далеко от вас, слова мои теперь должны быть для вас священны: стряхните пустоту и праздность вашей жизни! Пред вами поприще великое, а вы дремлете за бабьей прялкой. Пред вами громада – русский язык! Наслажденье глубокое зовет вас, наслажденье погрузиться во всю неизмеримость его и изловить чудные законы его, в которых, как в великолепном созданьи мира, отразился предвечный Отец и на котором должно загреметь вселенная хвала Ему. Как христианин первых времен, примитесь за работу вашу. Не мыслью работайте, работайте чисто физически. Начните с первоначальных оснований. Перечитайте все грамматики, какие у нас вышли, перечитайте для того, чтобы увидать, какие страшные необработанные поля и пространства вокруг вас. Не читайте ничего, не делая тут же замечаний на всякое правило и на всякое слово, записывая тут же это замечание ваше. Испишите дести и стопы бумаги, и ничего не делайте, не записывая. Не думайте о том, как записывать лучше, и не обделывайте ни фразы, ни мысли, бросайте всё как материал. Прочтите внимательно, слишком внимательно академический словарь. На всякое слово сделайте замечание тут же на бумаге. В душе вашей заключены законы общего. Но горе вам проповедовать их теперь, они будут только доступны тем, которые сами заключают их в душе своей и то не вполне. Вы должны их хранить до времени в душе, и только тогда, когда исследуете все уклоненья, исключенья, малейшие подробности и частности, тогда только можете явить общее во всей его колоссальности, можете явить его ясным и доступным всем. А без того все ваши мысли будут иметь влияние только тогда, когда будут произнесены вами изустно, сопровождаемые жаром и пылом вашей юности, и будут вялы, тощи, затеряются вовсе, если вы их изложите на бумаге. Займитесь теперь совершенно стороною внутреннею русского языка в отношении к нему самому, мимо отношений его к судьбе России и Москвы, как бы это ни заманчиво было и как бы ни хотелось разгуляться на этом поле. Исполните эту мою просьбу, это моя последняя просьба душевного, серьезного содержания. Больше я не буду вас просить ни о чем, что относится лично к вам, и никогда не потребую, чтобы вы давали важность моим словам.
«Прощайте же! Обдумайте и помолитесь Богу!..»
Так же видя, что Степан ведет критику «Москвитянина», как в прежние годы вел критику и «Московского наблюдателя», имея твердое частное мнение по всем тем частным предметам литературы, о которых брался сию минуту судить, однако не составив по-прежнему себе такого же твердого определенного общего взгляда на явления литературы как целого, за что Виссарион Григорьевич так жестоко издевался над ним, зная также, что у Степана громадное самомнение и глубочайшая убежденность, подобная убежденности Константина, что уже взобрался на высшую точку и что быть уже не может умнее, он осторожно подталкивал и Степана на свершение этого главнейшего дела единственно тем, чтобы Степан написал хорошую критику на «Мертвые души», хотя Степановы отзывы давным-давно были известны ему, а славы он не искал:
«Пишу к тебе под влиянием самого живого о тебе воспоминания. Во-первых, я был в Мюнхене, вспомнил пребывание твое, барона Моля, переписку нашу, серебряные облатки, смутившие спокойствие невозмущаемого города Дахау. Потом в Гастейне у Языкова нашел я Москвитянин за прошлый год и прочел с жадностью все твои рецензии и критики – это доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора Мертвых душ. Кроме тебя вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их. Тут есть над чем потрудиться, поприще двойственное. Во-первых, определить и дать значение сочинению, вследствие твоего собственного эстетического мерила, и потом рассмотреть впечатления, произведенные им на массу публики, дать им поверку и указать причины твоих впечатлений. (Первые впечатления, я думаю, должны быть неприятны, по крайней мере мне так кажется уже вследствие самого сюжета, а всё то, что относится к достоинству творчества, всё это не видится вначале). Притом тут тебе более, нежели где-либо, предстоит полная свобода. Узы дружбы нашей таковы, что мы можем прямо в глаза указать друг другу наши собственные недостатки, не опасаясь затронуть какой-либо щекотливой и самолюбивой струны. Во имя нашей дружбы, во имя правды, которой нет ничего святее в мире, и во имя твоего же душевного, верного чувства, я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга. Я знаю, есть в любящем нас человеке нежная внутренняя осторожность пройти мимо того, что кажется слишком чувствительно и щекотливо. Я вспомнил, что в некотором отношении я подал даже, может быть, сам повод думать друзьям моим обо мне, как о самолюбивом человеке. Может быть, даже самые кое-какие лирические порывы в Мертвых душах. Но в сторону всё это, верь в эту минуту словам моим: нет, может быть, в целой России человека, так жадного узнать все свои пороки и недостатки! Я это говорю в сердечном полном излиянии, и нет лжи в моем сердце. Есть ещё старое поверье, что пред публикою нужно более скрыть, чем выставить слабые стороны, что это охлаждает читателей, отгоняет покупателей. Это неправда. Голос благородного беспристрастия долговечней и доходит равно во все души. Если же уменьшится чрез то тридцать, сорок или сотня покупателей, то это ещё не беда, это временное дело и вознаградится с барышом впоследствии. Ещё: будь так добр и вели тиснуть один экземпляр (если критика будет печататься в Москвитянине) отдельно на листках потонее, чтобы можно было всю критику прислать мне прямо в письме; если не уместится в одном, можно разместить на два, на три и дать часть другим, которые будут писать ко мне письма. Прощай! Целую тебя поцелуем души. В нем много любви, а любовь развивается и растет вечно…»
Так же приметя, что между московскими друзьями не завелось ни сколько-нибудь крепкой любви, ни даже обыкновенной сердечной приязни, что из них в особенности самые близкие ему, Степан, Михаил Петрович и Сергей Тимофеевич, были слишком ревнивы друг к другу, неуступчивы и капризны, точно благородные пансионки, нередко доводя свои личные предубеждения и пристрастия до прямых размолвок и трений, он именно этим троим, надеясь водрузить первый опыт – братской любви, которой отводилось место в третьем томе поэмы, поручал всем вместе взять на себя заботы и хлопоты о его нуждах, присовокупляя к поручению сердечный совет:
«Не забудьте моей глубокой, сильной просьбы, которую я с мольбой из недр души моей вам трем повергаю: возьмите на три года попечение о делах моих, соединитесь ради меня тесней и больше и сильнее друг с другом и подвигнитесь ко мне святой христианской любовью, которая не требует никаких вознаграждений. Всякого из Вас Бог наградил особой стороной ума. Соединив их вместе, вы можете поступить мудро, как никто. Клянусь, благодеяние ваше слишком будет глубоко и прекрасно!..»
Им же, так часто громко и в наставленье другим говорившим о том, что они верные православные христиане, однако более видевшим свою обязанность, определенную верой в Христа, в постоянных и прилежных молитвах, чем в добрых делах и в сердечной братской любви, он писал:
«Мне чувствуется, что вы часто бываете неспокойны духом. Есть какая-то повсюдная нервическая душевная тоска: она долженствует быть потом ещё сильнее. В таких случаях нужна братская взаимная помощь. Я посылаю вам совет: не пренебрегайте им. Он исшел прямо из душевного опыта, испытан и сопровожден сильным к вам участием. Отдайте один час вашего дня на заботу о себе, проживите этот час внутреннею, сосредоточенною в себе жизнию. На такое состояние может навести вас душевная книга. Я посылаю вам Подражание Христу, не потому, чтобы не было ничего выше и лучше её, но потому, что на то употребление, на которое я вам назначу её, не знаю другой книги, которая была бы лучше её. Читайте всякий день по одной главе, не больше, если даже глава велика, разделите её надвое. По прочтении предайтесь размышлению о прочитанном. Переворотите во все стороны прочтенное с тем, чтобы наконец добраться и увидеть, как именно оно может быть применено к вам, именно в том кругу, среди которого вы обращаетесь, в тех именно обстоятельствах, среди которых вы находитесь. Отдалите от себя мысль, что многое тут находящееся относится к монашеской или к иной жизни. Если вам так покажется, то значит, что вы ещё далеки от настоящего смысла и видите только буквы. Старайтесь проникнуть, как это всё может быть применимо именно к жизни, среди светского шума и всех тревог. Изберите для этого душевного занятия час свободный и неутружденный, который бы служил началом вашего дня. Всего лучше немедленно после чаю или кофию, чтобы и самый аппетит не отвлекал вас. Не переменяйте и не отдавайте этого часа ни на что другое. Если даже вы и не увидите скоро от этого пользы, если чрез это остальная часть дня вашего и не сделается покойнее и лучше, не останавливайтесь и ждите. Всего можно добиться и достигнуть, если мы неотлучно и с возрастающею силою будем посылать из груди нашей постоянное к тому стремление. Бог вам в помощь! Прощайте…»
Так же часто слыша от Михаила Семеновича, что тому мало или вовсе нет настоящей работы на сцене, он решился опровергнуть в обширном письме эту недостойную мысль:
«Что же до того, что вам-де нет работы, это стыдно вам говорить. Разве вы позабыли, что есть старые заигранные, заброшенные пиэсы? Теперь-то именно, в минуту, когда горько душе, теперь-то вы должны показать в лицо свету, что такое актер. Переберите-ка в памяти вашей старый репертуар да взгляните свежими и нынешними очами, собравши в душу свою всю силу оскорбленного достоинства. Заманить же публику на старые пиэсы вам теперь легко, у вас есть приманка, именно мои клочки. Смешно думать, чтобы вы могли быть у кого-нибудь во власти. Дирекция все-таки правится публикою, а публикою правит актер. Вы помните, что публика почти то же, что застенчивая и неопытная кошка, которая до тех пор, пока её, взявши за уши, не натолчешь мордою в соус и покамест этот соус не вымазал ей и носа и губ, она до тех пор не станет есть соуса, каких ни читай ей наставлений. Смешно думать, чтоб нельзя было наконец заставить её войти глубже в искусство комического актера, искусство, такое сильное и так ярко говорящее всем в очи. Вам предстоит долг заставить, чтоб не для автора пиэсы, а для актера-автора ездили в театр. Вы спрашиваете в письме о костюмах. Но ведь клочки мои не из средних веков, оденьте их прилично, сообразно, и чтобы ничего не было карикатурного – вот и всё! Но об этом в сторону! Позаботьтесь больше всего о хорошей постановке Ревизора! Слышите ли? Я говорю вам это очень серьезно! У вас, с позволения вашего, ни в ком ни на копейку нет чутья! Да, если бы Живокини был крошку поумней, он бы у меня вымолил на бенефис себе Ревизора и ничего бы другого вместе с ним не давал, а объявил бы только, что будет Ревизор в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавленьями, новыми сценами, а роль Хлестакова будет играть сам бенефициант – да у него битком бы набилось народу в театр. Вот же я вам говорю, а вы вспомните потом мое слово, что на возобновленного Ревизора гораздо будет ездить больше, чем на прежнего. И зарубите ещё одно мое слово, что в этом году, именно в нынешнюю зиму, гораздо более разнюхают и почувствуют значение истинного комического актера. Ещё вот вам слово: вы напрасно говорите в письме, что стареетесь, ваш талант не такого рода, чтобы стареться. Напротив, зрелые лета ваши только что отняли часть того жару, которого у вас было слишком много, который ослеплял ваши очи и мешал взглянуть вам ясно на вашу роль. Теперь вы стали в несколько раз выше того Щепкина, которого я видел прежде. У вас теперь есть то высокое спокойствие. Вы теперь можете царствовать в вашей роле, тогда как прежде вы всё ещё как-то метались. Если вы этого не слышите и не замечаете сами, то поверьте же сколько-нибудь мне, согласитесь, что я могу знать сколько-нибудь в этом толк. И ещё вот вам слово: благодарите Бога за всякое препятствие. Они необыкновенному человеку необходимы: вот тебе бревно под ноги – прыгай! А не то подумают, что у тебя куриный шаг и не могут вовсе растопыриться ноги! Увидите, что для вас настанет ещё такое время, когда будут ездить в театр для того, чтобы не проронить ни одного слова, произнесенного вами, и когда будут взвешивать это слово. Итак, с Богом за дело! Прощайте и будьте здоровы!..»
Он и Петру Александровичу писал, отчасти повторив то, почти слово в слово, о чем просил его в Петербурге. Он хорошо изучил его малодушие и эту дурную способность похвально судить обо всем, даже если душа к похвале не лежит и так и просит взять да и обругать сочинение или самого человека. Да ещё не как-нибудь обругать, а наипоследнейшими словами испакостить, исхлестать, чтобы не осталось от него ничего, чтобы знал наконец человек, что есть он ничто. Однако ж нет, невозможно выпустить крик души из души. Да как же можно? Человека обидишь, испортишь с ним отношения, хлопот наживешь полон рот. Уж лучше подпустить несколько, этак немножко неправды, но в любом и каждом оставить прекрасное о себе впечатление. И вот подбираются на язык и под перо всё такие слова, что сам черт не поймет, за какие свойства нахваливают тебя, да и точно ли хвалят. Впрочем, что ж, ведь сам он тоже подлаживался, чтобы как-нибудь невзначай не обидеть его:
«Я к вам с корыстолюбивой просьбой, друг души моей Петр Александрович! Узнайте, что делают экземпляры Мертвых душ, назначенные мною к представлению государю, государыне и наследнику и оставленные мною для этого у гр. Вьельгорского. В древние времена, когда был в Петербурге Жуковский, мне обыкновенно что-нибудь следовало. Это мне теперь очень, очень было бы нужно. Я сижу на совершенном безденежье. Все выручаемые деньги за продажу книги идут до сих пор на уплату долгов моих. Собственно для себя я ещё долго не могу получить. А у меня же, как вы знаете, кроме меня, есть кое-какие довольно сильные обязанности. Я должен иногда помогать сестрам и матери, не вследствие какого-нибудь великодушия, а вследствие совершенной их невозможности обойтись без меня. Конечно, я не имею никакого права, основываясь на сих причинах, ждать вспоможения, но я имею право просить, чтобы меня не исключили из круга других писателей, которым изъявляется царская милость за подносимые экземпляры. Ради дружбы нашей, присоедините ваше участье. Теперь другая просьба, тоже корыстолюбивая. Вы, верно, будете писать разбор Мертвых душ, по крайней мере мне бы этого очень хотелось. Я дорожу вашим мнением. У вас много внутреннего глубоко эстетического чутья, хотя не брызжете внешним блестящим фейерверком, который слепит очи большинства. Пришлите мне листки вашего разбора в письме. Мне теперь больше, чем когда-либо, нужна самая строгая и основательная критика. Ради нашей дружбы, будьте взыскательны, как только можно, и постарайтесь отыскать во мне побольше недостатков, хотя бы даже они вам самим казались неважными. Не думайте, чтоб это могло повредить мне в общем мнении. Я не хочу мгновенного мнения. Напротив, я бы желал теперь от души, чтоб мне указали сколько можно более моих слабых сторон. Тому, кто стремится быть лучше, чем есть, не стыдно признаться в своих проступках пред всем светом. Без сего сознанья не может быть исправленья.
«Но вы меня поймете, вы поймете, что есть годы, когда разумное беспристрастие воцаряется в душе и когда возгласы, шевелящие юность и честолюбие, не имеют власти над душою. Не позабудьте же этого, добрый, старый друг мой! Я вас сильно люблю. Любовь эта, подобно некоторым другим сильным чувствам, заключена на дне души моей, и я не стремлюсь её обнаруживать никакими наружными знаками. Но вы сами должны чувствовать, что с воспоминанием о вас слито воспоминание о многих светлых и прекрасных минутах моей жизни. Прощайте! не забывайте и пишите…»
Он и Вяземскому, слишком занятому только собой, прежде во всем видевшему только себя, написал, всегда сожалея о том, что Петр Андреевич свой немалый и своеобразный талант разбрасывает на что ни попало, большей частью на то, что живет один час, тогда как одаренный способностью человек обязан дерзновенно желать только вечного:
«Пишу к вам письмо вследствие прочтения нескольких разрозненных листков из биографии Фонвизина, которые вы прислали Языкову. Я весь полон сего чтения. Я читал прежде отрывки, и уже в них видны следы многообъемлемости ума вашего. Теперь я прочел в большей целости – почти половину всего сочинения (многих листков из середины не достает). Не скажу вам ничего о глубоком достоинстве всего сочинения: об интересе эпохи и лица и самого героя биографии. В них меня ни один столько не занял, как сам биограф. Как много сторон его сказалось в этом сочинении! Критик, государственный муж, политик, поэт, всё соединилось в биографе, и какая строгая многообъемлемость! Все принесли ему дань, от всего взята она. Столько сторон соединить в себе может только один всемирный ум. И ваше поприще другое. Простите ли вы мне дерзость указать ваше назначение? Но Бог одарил меня предметом многих наслаждений и благодарных молитв, чутьем узнавать человека. Назначение ваше и поприще ясно. Неужели вы не видите? Вы владеете глубоким даром историка – венцом Божьих даров, верхом развития и совершенства ума. Я вижу в вас историка в полном смысле сего слова, и вечные упреки будут на душе вашей, если вы не примитесь за великий подвиг. Есть царствования, заключающие в себе почти волшебный ряд чрезвычайностей, которых образы уже стоят пред нами колоссальные, как у Гомера, несмотря на то, что и пятидесяти лет еще не протекло. Вы догадываетесь, что я говорю о царствовании Екатерины. Нет труда выше, благодарнее и который бы так сильно требовал глубокомыслия полного, многостороннего историка. Из него может быть двенадцать томов чудной истории, и клянусь – вы станете выше всех европейских историков. В этом труде вам откроется много наслаждения, вы много узнаете, чего не узнает никто и что больше всего. Вы узнаете глубже и много таких сторон, каких вы, может быть, из скромности не подозреваете в себе. Ваша жизнь будет полна!
«Во имя Бога не пропустите без внимания этих слов моих! По крайней мере предайтесь долгому размышлению, они стоят того, потому что произнесены человеком, подвигнутым к вам глубоким уважением, сильно понимающим их.
«Совесть бы меня мучила, если бы я не написал к вам этого письма. Это было веление изнутри меня, и потому оно могло быть Божье веление, итак, уважьте его вы…»
Он и сестрам своим советовал жить, как жил всегда сам, нисколько не сомневаясь, что сестры в состоянии выполнить то, что исполнил их брат:
«Лиза пишет, что письма ко мне не пишутся такие длинные и так охотно, как прежде. Я этому верю, но знаю также и то, что вы будете писать ко мне письма ещё длиннее, чем прежде. Это произойдет само собою тогда, когда вы будете больше меня любить. А для того, чтобы вам научиться более любить меня – вот вам дорога: старайтесь отыскивать в себе как можно более недостатков, недостатки эти вы должны прежде хорошенько выбранить, а потом постараться от них отказаться. Если вам трудно будет отстать от чего или пересилить себя в чем-либо, советуйтесь со мной, я человек опытный, мне тоже было весьма трудно отставать от многого и пересилить себя во многом, немало ещё и теперь предстоит работы и борьбы с собою – и потому я могу вам подать иногда очень нужный совет. Вы пишете, что разъезжаете и веселитесь – в добрый час! Но помните, что придется по месяцам просиживать дома, умейте не скучать и тогда. Не мудрость веселиться, когда вокруг всё весело. Но уметь веселиться, когда вокруг всё скучно, вот настоящая мудрость человека. Большое мое письмо не сделало на вас того впечатления, какого я ожидал, но во всяком случае вы должны помнить о нем. Везде, у кого бы вам ни случилось проживать, старайтесь прожить это время более в трудах и занятиях, чем в увеселениях. Обратите тотчас взгляд вокруг себя и старайтесь заметить, чем вы можете быть полезны хозяевам дома. Старайтесь, чтоб везде, где бы ни случилось вам прожить, осталось о вас самое приятное воспоминание и чтобы по отъезде вашем все до последнего в доме сожалели о вас. Вносите всюду с собою примирение, храни вас Бог даже от тени какой-нибудь ссоры с кем бы то ни было, хотя бы вам даже и нанесена была явная обида, напротив, если где-нибудь несогласие, старайтесь всячески примирить обе стороны. Когда же возвратитесь домой к себе, давайте всякий раз самой себе отчет во всем, рассматривайте себя пристально, чтобы узнать, что приобрели вы себе от пребывания в таком-то доме. Мы для того и окружены обществом, чтобы стараться у всякого что-нибудь украсть для нашего собственного характера. Если в ком-либо заметите какое-нибудь особенно хорошее свойство, старайтесь его в ту же самую минуту усвоить себе. В уединенную свободную минуту старайтесь иногда припомнить себя в прежнем виде, то есть как вы были назад тому два, три года, сравнивайте тогдашнюю себя с нынешнею и старайтесь узнать, чем именно сделались умней прежнего. Вот для чего советовал вам я тогда писать журнал, вы не послушали совета, потому что не понимали цели, для чего это делается, как не понимаете и доныне цели многого того, что мне случалось вам говорить. Конечно, в том человек не виноват, что не понял, но виноват сильно и даст отчет Богу за то, что не стремился, не напрягал всех сил, не хотел понять, а махнувши рукою сказал: «Это мне не понятно!», да и концы в воду. Припомните, что вам уже теперь понятно многое из того, что прежде казалось совсем непонятно или незначительно, стало быть, можно достигнуть того, чтобы понять. Можно достигнуть до всего, если только стремиться к тому…» Однако больше всего он в ту зиму возился с Языковым. Несчастный поэт! Одаренный талантом первостепенным и звучным, стать мог Языков, по его разумению, повыше всех европейских поэтов, как Петр Андреевич повыше всех европейских историков, его задушевную мысль о русских богатырях наконец доказавши воочию. Да и в самой России, как-никак уже осененной могучим гением Пушкина, мог бы взойти на вершину искусства.
Так ведь нет же. Мало того, что в своей бурной юности бедный Языков толком ничему не учился, хотя и высидел в Дерпте несколько лет. Дело известное, молодое, понятное. Как не простить, когда и сам он в такие же юные годы образовал себя мало.
Однако ж и после, войдя уже в зрелые годы, когда мужает всякое дарование и для вскормления себя требует обильнейшей пищи самых разносторонних познаний во всем, что есть жизнь и что есть человек, Языков не сделал почти ничего. То составлял обширнейший план понакупить великое множество книг и на многие годы удалиться в глухую деревню, чтобы там всё прочитать, всё усвоить себе. То составлял планы обширнейших сочинений. А глядь – забавлялся кипучими спорами в говорливой Москве и ни к чему не приготовил серьезно себя. Ни к великим свершениям. Ни к тяжким испытаниям жизни, какие непременно у каждого из живущих встают на пути и к каким всякий живущий обязан заранее приготовить себя, чтобы не впасть в противное Богу ничтожество, перед лицом неминуемых испытаний не растерять человека в себе. Не даром же сказано, что из нас свой крест у каждого и нести этот крест самому. Твой крест за тебя никто не снесет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?