Текст книги "Скитания. Книга о Н. В. Гоголе"
Автор книги: Валерий Есенков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
А крест уже был готов. При беспечном и разгульном образе жизни в теле рано угнездилась болезнь, и поэт подкосился под бременем испытаний и до того расстроился духом, что целую зиму, несмотря на все усилия с его стороны, ничего не писал. Лишь только весной, приободрясь, должно быть, под золотыми лучами итальянского солнца, набросил изящный, с брызгами своего таланта лоскутик о весне и снова надолго примолк.
Тогда Николай Васильевич отвез больного поэта снова в Гастейн, устроил его со всеми удобствами, сам же поехал ненадолго к Жуковскому и, не решившись из деликатности вслух говорить, высказывал своим мысли в обширнейших письмах, указывая дорогу к великому подвигу захандрившему, упавшему духом Языкову:
«Из письма твоего ко мне в Эмс вижу, что ты решительно хочешь ехать домой. Если так, то да благословит тебя Бог. К Призницу можно сделать путешествие в другое время. Я хотел было ехать к тебе навстречу в Дрезден, но оробел при виде расстояния, устал сильно от поездок, да и карман стал изрядно тощеват. Впрочем, всё это меня никак бы не остановило, если бы я только услышал, что присутствие мое нужно. Но, сообразивши, вижу, что могу в письме, и в коротких словах даже, сказать тебе всё то, что мне хотелось сказать тебе лично, при самом расставании. Помнишь, когда я тебе один раз сказал с такой уверенностью, что ты будешь здоров и я даже буду способствовать к твоему излечению? Эти слова сказаны были не безрассудно, они сопровождены были внутреннею молитвою, они истекли из того источника, который находится у всех нас, хотя мы редко стремимся к тому, чтобы найти его, из источника этого исходит один только свет, но он есть, стало быть, есть не даром. Мне хотелось провести с тобой вместе время в Риме и узнать совершенно состоянье твоей болезни. Я наблюдал за тобою и кое-что узнал, и говорю тебе вновь: ты будешь здоров, и выздоровление зависит от тебя. Средства физические могут отыскаться многие, из них, конечно, действительнее всех для тебя – Призниц; но тебе нужнее основание душевное. Дай мне слово говеть, приехавши в Москву, при первом случае, если в великий пост, то на первой неделе. В продолжение говения займись чтением церковных книг. Это чтение покажется тебе трудно и утомительно, примись за него, как рыбак, с карандашом в руке, читай скоро и бегло и останавливайся только там, где поразит тебя величавое, нежданное слово или оборот, записывай и отмечай их себе в материал. Клянусь, это будет дверью на ту великую дорогу, на которую ты выдешь! Лира твоя наберется тем неслыханным миром звуков и, может быть, тронет те звуки, для которых она дана тебе Богом. Сделай также следующее заведение: всякую субботу ввечеру отслужи у себя всеночную. Тебе стоит послать только за первым попом, и он отслужит у тебя в комнате. Вот всё, что я хотел тебе сказать, Бог тебе скажет Сам всё, что тебе нужно. Он водрузит в твою душу ту чудную эпоху жизни, когда и разум старости, и свежесть юности, и сила мужества, и младенчество младенца соединяются вместе, и все возрасты жизни вкушает в себе разом человек. Прощай, Бог да благословит тебя. Пиши мне всегда в Дюссельдорф на имя Жуковского…»
Послание относилось на почту, а сердце продолжало болеть за больного поэта, великая дорога которого была так ясна, только набери поэт в душу хотя немного великого. Послание отдавалось. Почтарь бросал его в сумку. Николай Васильевич уходил с надеждой в душе, да по мере того, как он удалялся, сомнения одолевали его. Он сильно страшился, что бесхарактерного поэта захватит своей ленью и своей неподатливостью на кропотливое душевное дело Москва и тем окончательно загубит и его счастливое дарование и его самого. С неспокойной душой садился он за свой стол и раскрывал свои рукописи, но при первой же вести оттуда спешил отвечать:
«Письмо твое меня обрадовало. Ты в Москве. Переезд и скука скитаний кончены – слава Богу! Не засиживайся только в комнате, делай побольше движения. Коли нельзя кататься в случае дрянной погоды, двигайся по комнате. Движенье непременно нужно в нашем климате более, чем где-либо. Когда начнутся ясные зимние дни с небольшими морозцами – пользуйся ими и выходи на воздух, упражняясь хотя сколько-нибудь в пешеходстве. Мороза не бойся, холодно в начале, пока не расходишься. Есть ли у тебя токарный станок и хорош ли? Благодарю тебя за желание наделить меня книгами, но предлагаемые тобою уже у меня есть. Но так как ты хочешь насытить мою жажду (а жажда моя к чтению никогда не была так велика, как теперь), то вот тебе те книги, которых я бы желал: 1) Розыск, Дмитрия Ростовского; 2) Трубы словес и Меч духовный, Лазаря Барановича и 3)Сочинения Стефана Яворского в 3 частях, проповеди. Да хотел бы иметь Русские летописи, изданные Археологическою комиссиею, если не ошибаюсь, есть уже три, когда не четыре тома. Да Христианское чтение за 1842 год. Вот книги, которые я хотел бы сильно достать. Переслать мне можно порознь с русскими, едущими за границу, а их выезжает всегда почти в довольном количестве. Сведения о них можно получить особенно от докторов, которые их высылают за границу, и в этом случае Иноземцев может оказать большую услугу. А если им не по дороге мне завезть, то всегда почти встретятся с другими русскими, которым по дороге. А у меня два депо: в Дюссельдорф Жуковскому и в Рим Иванову и Кривцову. А не то могут оставить во Франкфурте в нашем посольстве, хотя этим путем и не так скоро меня найдут книги. Валуев был в Дюссельдорфе и привез мне также одну книгу, но меня не застал там, и я уже получил её от Жуковского. Покупка этих книг может составить сумму, может быть, даже за 80 рублей, а потому уже это не должно быть в значении подарка, а отнесено просто на счет. Между прочим советую тебе пересмотреть эти книги. Я никогда не думал, чтобы наше Христианское чтение было так интересно: там не только прекрасные переводы всех почти отцов церкви, не только много драгоценных отрывков из рассеянных летописей первоначальных христиан, но есть много оригинальных статей, неизвестно кому принадлежащих, очень замечательных. Ты пишешь, что Петр Васильевич Киреевский совершил свой великий подвиг и послал песни в Петербург в цензуру. Слава Богу! Есть, стало быть, надежда, что мы лет через десять будем читать их, разумеется, если пропустит цензура и не помешает недосуг, которого так много в московской жизни. Иванова глаза стали гораздо лучше, и он чувствует бодрость. Дело его совершенно устроилось, и надежда есть, что ему не будут мешать, или тревожить. Авдотью Петровну поблагодари за её доброту и за всё. Надежду Николаевну также и передай ей эту маленькую записочку. Да не забывай писать, если можно, почаще. Ведь тебе теперь предстоит гораздо меньше писать писем, чем тогда, как был за границей. Уведомляй о препровождении своего времени и что читаешь, и как о том думаешь, и что вообще делается в Москве. Мне всё это интересно знать. Обнимаю тебя всею душою, говорю: до следующего письма…»
Языков же в ответных письмах повествовал о своих развлечениях, а не об усердных работах своих, и он вновь его наставлял и бодрил, советуя не ожидать, а самому искать и приготовлять вдохновенье, как делывал сам во всю свою жизнь: «Письмо твое от 1-го октября меня порадовало душевно. Порадовало потому, что я в нем, сквозь самые твои развлечения и даже мази Иноземцева, прозреваю (вследствие моего чутья внутреннего), что от тебя не так далеко время писанья и работы. Остается испросить вдохновенья. Как это сделать? Нужно послать из души нашей к нему стремление: чего не поищешь, того не найдешь, говорит пословица. Стремление есть молитва. Молитва не есть словесное дело, она должна быть от всех сил души и всеми силами души, без того она не возлетит. Молитва есть восторг. Если она дошла до степени восторга, то она уже просит о том, чего Бог хочет, а не о том, чего мы хотим. Как узнать хотение Божие? для этого нужно взглянуть разумными очами на себя и исследовать себя: какие способности, данные нам от рождения, выше и благороднее других, теми способностями мы должны работать преимущественно, и в сей работе заключено хотение Бога, иначе они не были бы нам даны. Итак, прося о пробуждении их, мы будем просить о том, что согласно с Его волею. Стало быть, молитва наша прямо будет услышана. Но нужно, чтобы эта молитва была от всех сил души нашей. Если такое постоянное напряжение хотя на две минуты в день соблюсти в продолжение одной или двух неделей, то увидишь её действие непременно…"»
Развернувши свои наблюдения над силой и свойством молитвы на две-три страницы, прибавив для большего убеждения истину, что в душе поэта таятся многие силы, гораздо большие, чем у более прозаических смертных, он преподал совет и о том, как наилучшим образом бороться со всякой болезнью:
«Вследствие этого я перехожу отсюда прямо к твоей болезни. Мне кажется, что все мази и притирания надобно понемногу отправлять в окошко. Тело твое возбуждали довольно, пора ему дать необходимый отдых, а вместо того следует дать работу духу. На болезнь нужно смотреть, как на сражение. Сражаться с нею, кажется мне, следует таким же образом, как святые отшельники говорят о сражении с дьяволом. С дьяволом, говорят они, нельзя сражаться равными силами, на такое сражение нужно выходить с большими силами, иначе будет вечное сражение. Сам его не победишь, но, возлетевши молитвой к Богу, обратишь его в ту же минуту в бегство. То же нужно применить и к болезни. Кто замыслит её победить одним терпением, тот просто замыслит безумное дело. Такого рода терпение может показать или бесчувственный, или упрямец, который стиснет на время рот свой и сокроет в себе боль, чрез что она ещё сильнее потрясет весь состав его: ибо, вырвавшись плачем, она бы уже не была так сильна. Нет, болезнь побеждать нужно высшими средствами. Как бы то ни было, ведь были такие же люди, которые страдали от жестоких болезней, но потом дошли до такого состояния, что уже не чувствовали болей, а наконец дошли до такого состояния, что уже чувствовали в то время радость, не постижимую ни для кого. Конечно, эти люди были святые. Но ведь они не вдруг же сделались святыми, вначале они были грешнее нас, они не в один день дошли до того, что стали побеждать и болезни и всё. Они стремились и стремленьем достигли до крепости духа, только постоянным пребываньем в этом вечном прошением о помощи окрепли они духом и привели его в беспрестанное восторгновение, могущее всё победить в мире. Но в один день нельзя так окрепнуть. Возрастает дерево и на голом камне, но это не делается вдруг: вначале камень покрывается едва заметной плесенью. Чрез несколько времени, наместо её, показывается уже видимый мох, потом первое растение, растение, сгнивши, приготовляет почву для дерева, наконец показывается самое дерево. Всё стройно и причинно. Бог не то, что иной писатель, который поспешит, да всех и насмешит, как говорит Измайлов. Можно и ускорить дело, потому что в нас же заключены и ускоряющие орудия. Умей только найти их. Итак, с помощью высшею возможно победить всякую болезнь. Естествоиспытатели могут и это чудо изъяснить естественным законом: именно, что состояние умиления и всего того, что умягчает душу, утишает и физические боли, делает их нечувствительными, расслабляя состав наш, подобно как операция переносится легко больным, если тело его предварительно расслаблено ваннами и диэтами. Всё это так, и им можно отвечать на всё это то же, что сказано прежде. Но пусть они разрешат вот какую задачу: отчего в таком человеке, который достиг до этого состояния посредством расслабления или утишения нервического, отчего в душе этого человека вырастает такая страшная сила и крепость, что, кажется, нет ужасов, которых бы он не встретил бестрепетно? И отчего сами врачи, если заметят одну искру такой крепости в больном, то уже надеются на его выздоровленье, хотя бы болезнь была слишком тяжела? Но довольно. Предметы сего рода стоят того, чтобы об них подумать много и долго, и я уверен, что самые слова мои, как ни бессильны они сами по себе, но наведут тебя на полнейшее и рассудительнейшее рассмотрение об этом, потому что слова истекли из наблюдений души и произвелись душевным участием. Уведомляй между прочим о том, что ты именно читал или читаешь и какого роду остался после чтения в душе результат. Мы должны помогать друг другу и делиться впечатлениями. Я так мало читал, а особенно книг духовного содержания, что мне всякое слово твое о них будет то же, что находка. Да притом хотелось бы очень знать, какие книги нужно прочесть прежде и неукоснительно. Садясь писать ко мне, пожалуйста, не задавай себе задачи написать большое письмо, а напротив, пиши впопыхах и на живую нитку и что написалось, то сейчас и отправляй. Нам нужно быть совершенно нараспашку. От этого письма непременно будут чаще и даже, к обоюдному изумлению, длиннее. Затем обнимаю тебя от всей души, прощай. Дюссельдорф я оставляю. Зима в Италии для меня необходима. В Германии она просто мерзость и не стоит подметки нашей русской зимы. В Рим по разным обстоятельствам не поеду, а зазимую в Нице, куда завтра же и выезжаю. Жуковский тоже оставляет Дюссельдорф и к весне перебирается во Франкфурт…»
Глава шестая
Разборы первого тома
Все эти советы и наставления составлял он с горячей любовью, от самого чистого сердца, надеясь кого спасти, кого подвигнуть на доброе дело, чтобы наконец выставилось на свет Божий хоть что-то от русских богатырей, которых предстояло ему, в свою очередь, выставить во второй и особенно в третьей части поэмы. Кажется, выслушай со вниманием эти советы и наставления, которые заключали в себе и собственный опыт его в душевных делах, накопленный в неустанных трудах над «Мёртвыми душами», и твердое познание тех, кому направлялись они, всем этим историкам, поэтам и критикам, которые хоть не поэты, но тоже каким-то боком сами прилеплялись к поэзии. Оставалось лишь заглянуть поглубже в себя, отыскать в себе эти способности создавать обширные истории целого блестящего века, грамматики и поэмы, жить в полнейшем согласии, говорить нелицеприятную правду прямо один другому в глаза и силой закаленного в борениях духа одолевать физические недуги, собрать все силы души на одно, по возможности отказавшись от мелких страстей и земной суеты. И ступай всё вперед и вперёд, свершай подвиг самоотвержения, поскольку по природе своей ты богатырь, а там хоть помри, когда не останется сил на подвиг второй.
Однако же нет. Все эти богатыри даже и не отвечали ему. И никто из них не собрал всей силы души на одно. И свой подвиг из них ни один не свершил. И один так и не набрался терпенья обдумать своего собственного эстетического мерила, без которого не следует браться за критику, в самообольщении продолжая грозно судить и рядить так и сяк. Другой так и не создал строго обдуманной российской грамматики, всю свою бойкую деятельность истощив десятком-двумя поспешных, недодуманных, недозрелых статей. Третий так и не взялся за историю славного века. Четвёртый так и не сделался первым изо всех европейских поэтов. Даже бедного Прокоповича ввёл он в такие ядовитые хлопоты, в такую сумятицу, в страшную путаницу, что Прокопович окончательно растерял охоту к делам и для всякого дела заснул.
Никакие неудачи не колебали его. Однако на душе делалось всё мрачней и мрачней от тяжести этих страшных и неизменно повторявшихся опытов, наглядно говоривших ему, что русский хороший образованный человек всё ещё не готов услышать это зовущее слово «вперёд!» и взяться за серьезное строгое дело души.
Не готов, не готов. Это неслось ему из каждого отзыва на «Мёртвые души», которые наконец все вместе почти разом дошли до него, и он вопрошал с сердечной болью, с тоской, уже и предвидя, что ниоткуда не получит никакого ответа:
«Русь, куда ж несешься ты, дай ответ?..»
И получался многими устами довольно странный ответ.
Прокопович его извещал:
«Все те, которые знают грязь и вонь не понаслышке, чрезвычайно негодуют на Петрушку, хотя говорят, что МД очень «забавная штучка»; высший круг, по словам Вьельгорского, не заметил ни грязи, ни вони и без ума от твоей поэмы.
«Один офицер (инженерный) говорил мне, что МД» удивительнейшее сочинение», хотя «гадость ужасная». Один почтенный наставник юношества говорил, что МД не должно в руки брать из опасения замараться, что всё, заключающееся в них, можно видеть на толкучем рынке. Сами ученики почтенного наставника рассказывали мне об этом после класса с громким хохотом. Между восторгом и ожесточенной ненавистью к МД середины нет… Один полковник советовал даже Комарову переменить свое мнение из опасения лишиться места в Пажеском корпусе, если об этом «дойдет до генерала», знающего наизусть всего Державина…»
В Москве приключился страшный переполох. Одни кричали с пеной у рта, что это апофеоза Руси, что это «Илиада» нашего времени и уж за этакие подвиги нахваливали так, что ничего невозможно было понять. Другие же бесились и с такой же точно пеной у рта кричали, что это анафема всё той же Руси и уж за этакое кощунство разносили в пух и прах так, что тоже ничего невозможно было понять. Свербеев, из этих других, в каком-то салоне договорился уже до того, что в «Мертвых душах» опозорена Русь и всё то, что свято русскому сердцу, именно потому, что развратный Запад увидит в таком скверном виде из этого сочинения Русь.
Николай Васильевич волновался, как ни предвидел, что публика по первому чтению именно почти или вовсе ничего не поймет. Все-таки лучшие наши умы собрались в журналистике, и он жаждал услышать от лучших умов верный голос благородного беспристрастия и размышления не о чем-нибудь малом, а прежде о том, что превыше всех нас, то есть единственно о загадочных судьбах русского человека и всей необъятной Руси, тот именно голос, который один долговечен и равно доходит до всякой души.
Однако журнальная критика, едва завидя первую книгу поэмы, в ней обнаружила лишь ещё один подходящий повод к тому, чтобы тотчас разбиться на непримиримые враждебные партии. Благородства и размышления, даже по крохам, нашлось далеко не у каждого из наших лучших умов, беспристрастен же не был, к несчастью, никто.
Пристрастие нескрываемое, пристрастие откровенное прозвучало уже в объявлениях. Ещё и книга не поступила в продажу, ещё её ни один из наших лучших умов не читал, даже вскользь, а уже выносилось суждение. «Ведомости С.-Петербургской городской полиции» уверяли своих своеобразных читателей, Бог весть из чего:
«Здесь талант нашего романиста предстанет нам ещё на высшей степени своего развития, нежели на какой мы видели его прежде: этого довольно, чтобы возбудить участие к роману, которого появление должно составить эпоху в нашей повествовательной литературе…»
Боже мой, на какую надобность ему было такое участие? Разве он пекся о месте в повествовательной нашей литературе, положивши пять лет неустанных трудов и забот?
Тут же ввязалась «Северная пчела», почитавшая первым русским повествователем и романистом Фаддея Булгарина:
«В «Северной пчеле» будет помещен разбор этого классического сочинения и доказано математически, что ни в одном русском сочинении нет столько безвкусия, грязных картин и доказательств совершенного незнания русского языка, как в этой поэме…»
Как же не стыдно? Ведь вы ещё не прочитали строки! И что вам в таком случае до незнания русского языка?
На другой день явились «Отечественные записки», в которых поместилась заметка Белинского:
«Давно и с нетерпением ожидаемый всеми любителями изящного роман Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души» наконец вышел в Москве и только что сейчас получен в Петербурге. Мы не успели ещё прочесть его, спеша окончить эту книжку журнала. Но имеющие случай читать этот роман, или, как Гоголь назвал его, эту «поэму» в рукописи или слышать из неё отрывки, говорят, что в сравнении с этим творением всё, доселе написанное Гоголем, кажется бледно и слабо: до такой высоты достиг вполне созревший и развившийся талант нашего единственного поэта-юмориста! Вскоре мы отдадим нашим читателям подробный отчет о «Мертвых душах», в отделе «Критики»… В этой статье мы обозрим всю поэтическую деятельность Гоголя и постараемся определить его настоящее значение как в сфере творчества, так и в русской литературе. Будет о чем поговорить, будет что сказать нового, чего ещё у нас не было говорено…»
Да, помилуйте, что из того, созрел его талант или нет? Что ещё из того, что будет с математической точностью определено его значение в сфере творчества и место в российской словесности, слишком ещё молодой? До места ли было ему? Разве эти дороги ведут нас к душевному делу?
Но уже заблаговременно установлен был тон, и никому не стало слышно его пожеланий заглянуть поглубже в наше текущее, чтобы тем вернее увидеть, что нам предстоит. Ничего похожего не могло быть услышано. Противники встали к барьеру и готовились в яростных схватках, пользуясь поэмой как случаем, затоптать противника в самую грязь и покрепче сказать ему дурака. Журналы кинулись выяснять давно и прочно запутанные свои отношения, не интересные никому, а дела до смысла поэмы, до этого верного, зовущего слова «вперед!» им не было никакого. Уж они вскачь друг на друга неслись, уставя перья, как пики, как бомбы швыряя статьи,
Масальский в «Сыне отечества» поместил его в почетный разряд первоклассных русских писателей, однако посетовал тут же, что его поклонники, его провозгласившие гением и первейшим русским поэтом, своротили его своим жаром с правильного пути и что по этой причине талант его низко упал, что его сочинение так же на поэму похоже, как сам критик похож на китайского богдыхана, что в лирических пассажах слышна непомерная гордость, что все лица либо плуты, либо дураки, либо подлецы, либо невежды, либо люди дурные, чего в жизни, где беспрерывно кипит борьба добра со злом, никогда не бывает, и что особенно нехороши сравнительные периоды, которые длинны и не только не составляют красот, но, напротив того, кажутся неуместными, лишними вставками.
Греч в «Северной пчеле» уверял, что он добровольно отказался от места подле образцовых писателей, став нынче куда как пониже Поля де Кока, что поэмой сие сочинение означено лишь ради шутки, что это просто положенный на бумагу рассказ замысловатого, мнимо простодушного малоросса в кругу добрых приятелей, от которого не требуется ни плана, ни единства, ни слога, только было бы чему посмеяться, что в жизни смешано доброе и злое, умное и глупое, истинное и ложное, тогда как в поэме нет ни одного порядочного человека, а выведен какой-то особенный мир негодяев, какого никогда не существовало на свете и существовать не могло, и что, разумеется, уж русского-то языка он не знал так хорошо, как знал его рецензент, почему могли явиться такие выражения, как «засалиться», тогда как надо выражаться: «запачкаться».
Белинский в «Отечественных записках» единым духом излил все те восторги, которые вкратце успел излить ему лично при встрече, присовокупив, правда, очень важное для него замечание, что в «Мертвых душах» нельзя видеть сатиру, однако весь свой огненный жар вложил в красочный панегирик тому, что почитал дороже всего для себя, тоже пока что не собираясь попристальней заглянуть никуда:
«В «Мертвых душах» автор сделал такой великий шаг, что всё доселе им написанное, кажется слабым и бледным в сравнении с ними… Величайшим успехом и шагом вперед считаем мы со стороны автора то, что в «Мертвых душах» везде ощущаемо и, так сказать, осязаемо проступает его субъективность. Здесь мы разумеем не ту субъективность, которая, по своей ограниченности или односторонности, искажает объективную действительность изображаемых поэтом предметов, но ту глубокую, всеобъемлющую и гуманную субъективность, которая в художнике обнаруживает человека с горячим сердцем, симпатичною душою и духовно-личною самостию, – ту субъективность, которая не допускает его с апатическим равнодушием быть чуждым миру, им рисуемому, но заставляет его проводить через свою «душу живу» явления внешнего мира, а через то и в них вдыхать «душу живу»… Это преобладание субъективности, проникая и одушевляя собою всю поэму Гоголя, доходит до высокого лирического пафоса и освежительными волнами охватывает душу читателя даже в отступлениях, как, например, там, где он говорит о завидной доле писателя, «который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратиям и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от неё и возвеличенные образы», или там, где говорит он о грустной судьбе «писателя, дерзнувшего вызвать наружу всё, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи», или там ещё, где он, по случаю встречи Чичикова с пленившею его блондинкою, говорит, что «везде, где бы ни было в жизни, среди ли черствых, шероховато-бледных, неопрятно-плеснеющих низменных рядов её или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, – везде хоть раз встретится на пути человеку явленье, не похожее на всё то, что случилось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит в нем чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю жизнь; везде, попрек каким бы то ни было печалям, из которых плетется жизнь наша, весело промчится блистающая радость, как иногда блестящий экипаж с золотою упряжью, картинными конями и сверкающим блеском стекол вдруг неожиданно промчится мимо какой-нибудь заглохнувшей бедной деревушки, не видавшей ничего, кроме сельской телеги, – и долго мужики стоят, зевая, с открытыми ртами, не надевши шапок, хоть давно уже унесся и пропал из виду дивный экипаж…» Таких мест в поэму много – всех не выписать. Но этот пафос субъективности поэта проявляется не в одних таких высоко лирических отступлениях: он проявляется беспрестанно, даже и среди рассказа о самых прозаических предметах, как, например, об известной дорожке, проторенной забубенным русским народом… Его же музыку чует внимательный слух читателя и в восклицаниях, подобных следующему: «Эх, русский народец! не любит умирать своею смертию!..»
Плетнев с присущей ему дипломатической тонкостью уклоняться и раздавать всем сестрам по серьгам весьма обстоятельно распространился о том, как естественно целое и любая подробность, подчиненные внутренней эстетике автора, как всё неминуемо возникает из закона внутренней жизни, не только начиная от Селифана, но и от самого чубарого, до легковоздушной институтки и её отца, что ни в чем не открывается и тени подложного или сомнительного, что в каждом характере исчерпана вся глубина неделимого, свойство одних гениальных писателей. И далее без передышки он сыпал, что в Плюшкине изумляет описание постепенного падения человека и что в поэме не слышится серьезного общественного интереса. Но это лишь потому, что такого интереса не слышится и в самой нашей жизни, что автор лишь возвратил обществу то, что оно смогло ему дать. Нашел, что скупость Плюшкина и мечтательность Манилова не в природе русского человека и потому не относятся к типической картине русской жизни. Восхитился меткостью и точностью слов и нераздельностью их от понятий, но отметил также и недосмотры, впрочем, недосмотры предоставив грамматической критике. Утешил, что собственно поэма ещё впереди. Переложил свои рассуждения обширными выписками, в форме примеров, как у Белинского, словно бы говоря: сами судите, каково оно всё, а я ничего.
Степан же, по обыкновению своему, стремительно бросился в бой против всех тех, кто только успел хотя бы заикнуться о грязи, о низменности и о бледности содержания и, с присущей ему редкой способностью заходить к любому предмету с такой стороны, с какой никому и в голову зайти не придет, пришел в восторг от того, что всё это действительно грязь, но грязь не простая, а грязь совершенно особенная, грязь своеобычная, что в этой грязи ничего не обидного, ни вредоносного нет, даже в самое торговле мертвыми душами, и, восхитившись тайной психологической биографией Чичикова, взятой автором от самых пелен, сложил в честь мошенника маленький гимн:
«Не правда ли, что в этом замысле есть какая-то гениальная бойкость, какая-то удаль плутовства, фантазия и ирония, соединенные вместе? Чичиков в самом деле герой между мошенниками, поэт своего дела… Самопожертвование мошенничества доведено в нем до крайней степени: он закален в него, как Ахилл в свое бессмертие, и потому он так бесстрашен и удал…»
С тем же опрометчивым жаром Степан кинулся защищать священное право художника избирать любые предметы для творчества, на том основании, что мир Божий велик, просторен и чудно разнообразен, что в мире Божьем место есть для всего, между прочим и для Собакевича и Ноздрева, потому и фантазия Поэта имеет равное право на них, однако одно из первейших условий искусства Степан видел в том, что искусство должно водворить полную гармонию во всем внутреннем существе человека, которая не свойственна обыкновенному состоянию жизни, из чего следовали две стихии, которым долженствовало являться в произведении:
«Но изображение предметов из грубой, низкой, животной природы человека произвело бы совершенно противное тому действие и нарушило бы вовсе первое условие изящного впечатления – водворение гармонии в нашем духе, – если бы не помогало здесь усилие другой стороны, возвышение субъективного духа в самом Поэте, воссоздающем этот мир. Да, чем ниже, грубее, материальнее, животнее предметный мир, изображаемый поэтом, тем выше, свободнее, сосредоточеннее в самом себе должен являться его творящий дух; другими словами, чем ниже объективность, им изображаемая, тем выше должна быть, отрешеннее и свободнее от неё его субъективная личность…»
И пустился рассуждать о его будто бы двойном, раздвоившемся существе, о нецельной, двойной, распадающейся поэзии его, в которой с одной стороны смех, а с другой стороны слезы, попутно высказывая дельные замечания и предположения о будущем содержании, в котором на место смеха пред нами предстанет печаль, о влиянии итальянской природы, её прозрачного воздуха, ясности каждого оттенка и каждого очерка в предмете, её картинных галерей, мастерских её художников и её поэзии на воспитание его фантазии, именно той её стороны, какой она обращена ко всему внешнему миру, что именно Италия дала его фантазии такое живописное направление, такую полноту и законченность, о его способности каждое лицо видеть ясно, во всех возможных положениях жизни, во всех изгибах и движениях как души, так и тела и о том ещё, что все характеры возведены на степень общего типа, так что мы ясно видим, что Ноздревы и Собакевичи, Маниловы и Плюшкины живут возле нас.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?