Текст книги "Книга желаний"
Автор книги: Валерий Осинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
– Сталин? Откуда вы знаете, что именно ваш отец устроил их встречу?
– Из дневника. Он вел дневник. Но я не утверждаю, что это правда.
– Дневник? – Вячеслав Андреевич вспомнил, как отец рассказывал, будто их пращур встречался с вождём. Но в семье эту историю считали легендой. – Дневник сохранился?
– Да.
– Вот как? Вячеслав Константинович знал о помощи брата?
– Конечно нет. Он бы не поверил! Извините, мне надо принять лекарства.
Старушка обошла стол и принялась выкладывать таблетки из баночек.
Олтаржевский на шорох выглянул в коридор. Дети обувались в темноте.
– Вы куда?
– Пап, телевизор не работает, – зашептал Саша. – А под кроватью воняет ночной горшок.
Даша прыснула в ладошку.
– Ждите в машине! Я сейчас! – сказал отец.
Хозяйка, озадаченная бегством детей, выпустила их.
– Откуда книга взялась у вас? – спросил Олтаржевский, когда они остались одни.
– Ее папе отдал татарин, который его спас. Он говорил, что никто не видел тех, кто писал Тору или Коран. Когда-то писания были просто бумагой. Одни верят в то, что всё в них – от Бога, другие – нет. Но даже если книги писали люди, истину им рассказал Бог. Здесь лишние страницы тех книг. Они стали не нужны Богу, и их подобрал другой.
Олтаржевский подумал об изученном за века авторстве священных текстов. Вспомнил то, о чем догадался в госпитале после ранения: из ста человек роты в живых остались двое потому, что тот, кто за ними присматривал, не отвернулся от остальных, а не успел их спасти. Позже, размышляя о вере, он решил, что ему просто повезло.
– Что вы сами думаете обо всём этом?
– Кому интересно, что я думаю? Деточка, разве вы не поняли, что с Иваном Константиновичем случилось несчастье!
Олтаржевский смутился.
– После пережитого расстрела папа заболел. Болезнь спасла ему жизнь. Он верил в тетрадь. Считал, что судьба помогает тем, кто старается сделать нужное людям. Разве мало тех, кто отдал жизнь за любимое дело! Кто вёл за собой других! Целая страна строила и побеждала. Папа не любил советскую власть, но он любил Россию. Папа считал, что талант – это дар Бога не одному человеку, а людям, и этот дар человек должен вернуть им, иначе Бог накажет. Поэтому надо помогать талантливому человеку. Папа посвятил жизнь брату. Считал, если он пожелает что-то себе, то отнимет у брата. Он хлопотал о нём. Просил у меня прощения за нашу жизнь. Я не мешала верить ему в то, во что он хочет. Ему так было легче. Когда папа умер, я убрала книгу! Вдруг он прав?
– Так вы… все-таки верите в книгу? – Олтаржевский недоверчиво покривил губы.
– Человек получает то, что заслужил, – уклончиво ответила старушка. – Многие люди утверждают, что они верят в Бога. Тогда почему они так упорно отрицают чудо?
– Логично! Но если ваш отец верил в тетрадь, почему он так мало записывал в неё?
Женщина снова надела очки.
– Видите эти точки? – ткнула она пальцем на чернильную сыпь, которую Вячеслав Андреевич до сих пор принимал за грязь. – Папа утверждал, что можно поставить точку в книге, а желание загадать или записать где угодно. Язык не имеет значения. Загаданное исполнится. Наверху знают всё, что мы хотим.
Олтаржевский вспомнил о своей карандашной отметке перед смертью соседа.
– Дадите почитать? – спросил он.
Старушка поёрзала:
– В них нет ничего интересного. А что вы записали??
Олтаржевский показал свое последнее «желание».
– Зачем вам это? – спросила она.
– Мне предложили работу. Я воспользовался тетрадью как ежедневником.
– Помогло? – улыбнулась женщина. Олтаржевский пожал плечами и развёл руками.
– Папа хотел записать то же желание. Но побоялся, что навредит людям, которых о чем-то попросит. Он считал, что первыми страдают родные. Вы просите, не замечая, что заставляете их выполнять ваши желания. Тогда книга отнимает их, а не ваше время.
– Почему он так решил?
– У нас была дворняжка Жулька. Умница. Папа решил научить Жульку всяким командам. Поставил точку, чтобы быстрее. Жулька приносила газету. Тапочки. Умела многое. Но скоро ослепла, оглохла и умерла. Папа считал, что погубил собаку. Точнее – её погубила тетрадь. Собаку укусил клещ. Я не сумела убедить папу, что животные тоже болеют. Папа не рискнул повторить опыт на людях, – женщина грустно улыбнулась.
– Да, любопытное предание, – сказал Олтаржевский, поднимаясь. – Если б всё, что мы наговорили о книге, было правдой, нас бы давно не было! Какой-нибудь идиот всех угробил бы!
– Значит, такой идиот еще не родился. Вы ведь не верите! Вот и никто не верит!
В прихожей Олтаржевский подождал хозяйку. Та вышла с картонной папкой. Папка была пухлой, с округлыми боками и на удивление тяжелой:
– Оставьте себе! Я не хочу, чтобы её читали чужие. А вам пригодится.
В машине Коля развлекал детей карточными фокусами. Заметив шефа, он спрятал колоду. Олтаржевский плюхнулся на переднее сиденье.
При виде папки взгляд Сашки жадно вспыхнул:
– Я знал, что она отдаст!
– Сначала прочитаю я, – сказал отец. – Потом ты. Только, чур, читать у меня. Из квартиры не выносить. Это условие Натальи Ивановны, – соврал Вячеслав Андреевич.
На Тверской в кабинете он бросил папку на стол, а вечером, обдумывая семейное предание и разговор с женщиной, долго не мог уснуть.
Часть вторая
Самозванец
В свободное время Олтаржевский разбирал и раскладывал по порядку пожелтевшие от времени листы с неровными краями, исписанные убористым почерком. Большую часть бумаг составляли отчёты и справки, рисунки и чертежи зданий – их Олтаржевский откладывал в сторону.
—
…Опять! Опять! Огромный и страшный, он притаился в углу, и как я ни пытаюсь его рассмотреть, лишь поверну голову, он ускользает за границу зрения. Описать его невозможно! Как невозможно обвести контур серого облака в густом мраке. Контур дышит и клубится, а замешкаешься – и ты пропал в этом облаке.
Он приходит, когда мне что-то нужно, и я ставлю точку в тетради. Приходит, как купец, со своим товаром. Умело раскладывает его передо мной, садится и ждёт.
Потом начинается легкое недомогание. А случается, ломит всё тело, до черноты в глазах. Значит, он взял плату, и осталось только подождать, пока сбудется.
Никогда не угадаешь, сколько он заберёт? По моим расчетам, мне осталось недолго. Поэтому надо быть осторожным. Любая запись может стать последней.
Когда же это началось? Наверное, в Крыму. Тогда я в первый раз почувствовал его. Сразу после исчезновения Муссы. После того, как Мусса отдал мне книгу.
Или после смерти Алевтинушки? Я тогда не знал, что её уже нет.
Попытался вспомнить: когда мы были с ней в Крыму вместе в последний раз?
Море! Синяя даль! Внизу черные кипарисы, красные крыши домиков, пристань, и лодочки на берегу, как перевернутые скорлупки. Вдалеке синеет плешивый Чатырдаг, Палат-Гора, седловина перевала, а еще дальше – светлые цепи голых Судакских гор.
Дачники спускаются по балкам к морю купаться. Среди вилл, магнолий и роз татары разносят в корзинах виноград, черешню, персики. Лоточники армяне крикливо предлагают свои яркие безделушки. На пляже фотографы в белых панамах суетливо подсказывают застенчивым новичкам, куда смотреть, и, как факиры, ныряют под чёрную тряпку. Тут же на пляже копеечные баранки, раковины рапана с надписями, белые дамские зонтики на песке, на улицах щегольские фаэтоны – лошади с султанами на головах, ездоки с улыбкой придерживают котелки и шляпки…
Не помню ни времени, ни что мы делали на вершине и где эта вершина. Наверное, это хорошо. Воспоминания должны уходить вместе с человеком, если собираешься жить без него дальше. Потому что память – самый безжалостный убийца. День за днём она высасывает жизнь, разъедает душу, даже когда тебе мерещится, что ты не вспоминаешь.
Наташу преследует какой-то тип. Он ходит за ней по пятам. Я видел его в щель шторы за окном. Шляпа, плащ, а лица не видно. Если лица не видно, значит – он. Дочь говорит, что он хороший человек. Но ведь лица не видно! Как же она не понимает, что без лица хорошим человек быть не может! Она уже не девочка, чтобы вести себя так легкомысленно. Нельзя же ставить под угрозу наше дело!
Ничего! Скоро он исчезнет! Я уже поставил точку в тетради и загадал. На воздушном шаре! Они все улетают на воздушном шаре. Я ничего не могу поделать. Так получается. Когда я решал – как же быть с самым первым, меня осенило! Воздушный шар! Слава в детстве рассказывал мне о воздушном шаре братьев Монгольфьер. А затем показал его рисунок в энциклопедии. Очень надежный шар.
Осталось только подождать, и этого типа заберут.
Знобит. Прилягу. Все равно, пока он тут, записывать невозможно. Подожду…
—
…Впервые записывать я начал еще до войны. К счастью, все мои дневники пропали. Ибо содержание пяти счётных тетрадей можно было выразить одним словом – ненависть. Я не помню, когда впервые почувствовал ненависть. Но знаю, когда больше не смог носить её в себе. Это случилось 1 мая 1918 года.
Сейчас, через тридцать лет, трудно передать те ощущения сегодняшними словами. Того меня давно нет на свете. Помню только, что в то время я твёрдо решил писать только то, что осталось в моей памяти. А в памяти моей всё было свалено в кучу. Способностей к сочинительству у меня никогда не было. В гимназии наш учитель словесности Осип Григорьевич говорил мне, что в моих сочинениях слишком много местоимений и в каждом предложении много лишних слов. Поэтому я запретил себе все попытки литературной отделки. Запретил себе зачёркивать. Перечитывать. Какой толк менять среднее на среднее, если это написано для себя?
Да и попробуй-ка перечитывать и переделывать, когда они везде и могут ворваться в любой миг! Тогда конец! Они рыщут, как ненасытные звери! Вынюхивают под окнами и за дверью. Стоит только прислушаться! В коридоре, на лестнице, везде и всюду раздаётся их крысиное шуршание.
Так зачем я пишу? Для чего рискую жизнью своей и тех, кто, может быть, еще жив?
Не знаю! Тетрадь делит мою жизнь на до и после. Сомнение превращает в зыбь даже то, что я помню. Да жив ли я? А если жив, свою ли жизнь прожил? Не тот ли в углу, большой и страшный, придумал её за меня? Может, в действительности ничего нет, кроме четырёх стен и тетради? Но если тетрадь – единственное оправдание отпущенному мне времени, неужели моя жизнь растрачена зря? Вот что ужасно!
С каждым днём мне всё труднее различить, где явь, а где вымысел, – болезнь всё быстрее убивает память. Поэтому надо спешить.
Записки и книгу я прячу надёжно. Они не станут переворачивать вверх дном квартиру, выламывать половицы в доме старой гниды, выжившей из ума. Незачем!
Они подгадают момент и ворвутся! Поэтому надо быть осторожным!..
—
…На Никольской я смешался с толпой. Возле площади мне встретился только один конный патруль. Чуть позже милиционеров нагнали столько, что стало опасно.
Я встал возле памятника Минину и Пожарскому рядом с рабочими с красными ленточками на фуражках и на груди. В те времена памятник был напротив торговых рядов Померанцева. Много позже они перенесли его к собору Василия Блаженного, чтобы памятник не мешал парадам. А тогда мальчишки и охотнорядские молодцы гроздьями висели на князе и на деревьях, чтобы лучше рассмотреть парад.
Совсем скоро всех этих людей превратят в зверей, и они станут истреблять друг дружку. Те из них, кто выживет, сдохнут от голода или на каторге, которую они приготовили для нас. Но тогда они просто хотели зрелищ.
Лишь на месте я понял, что затея моя бессмысленна. Во-первых, не подгадать, где они встанут: на деревянных подмостках или рядом с ними? Во-вторых, из нагана с такого расстояния не попал бы даже Вильгельм Телль. Гранату тоже не добросить. После ранения рука меня плохо слушалась, и мне крепко нездоровилось. Каждую ночь целых два месяца я намокал от макушки до пят, так что Аля утром сушила моё бельё на веревках, протянутых поперёк кухни. Катерина, наша служанка, уехала к матери в Подольск и больше к нам не вернулась. Мы даже боялись – не испанка ли у меня? На всякий случай Наташу ко мне не пускали. Дети восприимчивы к заразе.
Тогда мне казалось, что иначе их не остановить. Израненный, больной, без денег, без будущего, в уничтоженной стране, я не представлял, как прокормить семью, был обузой для Али и Наташи и хотел напоследок хоть что-то исправить…
—
…В те дни совершенно не помню никого из братьев. Жора был в Москве. Это точно! Он редко выезжал куда-либо дальше дачи. Слава и Пётр, по-моему, тоже остались. После переезда правительства из Петрограда все ждали, чем закончится, и лишь немногие поняли, что это только начало. Среди тех, кто понял, был Серёжа. Он воевал в Прибалтике. Осенью мы встретились с ним в Ревеле у Родзянко.
Алю с Наташей не помню. Теперь, когда прошло столько лет, я думаю, как я мог решиться на свой безумный поступок? Что бы с ними стало, если бы меня убили?
Вообще, при видимой обстоятельности Олтаржевских авантюризм, по-моему, – наша семейная черта. Мы принимаем решения импульсивно. Не думаем о последствиях. Согласуемся лишь с совестью. Иначе как объяснить мой поступок? На что я рассчитывал? Не в большевиках дело! А в нас! Для русского человека всё очень просто: верь в Бога, люби Родину, служи своему Отечеству и не рассуждай! Вынь из фундамента один из четырех камней – и весь дом рухнет!
Ничего лучше они не придумали, как затянуть кумачом стены Кремля, Исторический музей, Казанский собор и собор Василия Блаженного.
Надвратные иконы святого Николы Чудотворца Можайского и Спаса Смоленского они тоже укрыли кумачом. Не дотянулись лишь до крестов кремлёвских храмов и одноглавых надвратных часовен. За неугасимой лампадой перед иконами ухаживали настоятели часовен. К тому времени настоятелей разогнали, а лампадки погасли. Двуглавые орлы на шпилях и крышах Кремля все еще гордо раскидывали крылья! Но вид обе башни, Спасская и Никольская, после октябрьского штурма имели плачевный. В пулевых оспинах и пробоинах от снарядов. Особенно пострадала Никольская башня.
Она не самая большая в Кремле. Саженей тридцать высотой. Или по новой метрической системе – метров семьдесят. Но именно через её ворота и ворота Спасской башни народное ополчение Пожарского и Минина вступило в Кремль. На ней одно время даже красовались часы, такие же, как на Спасской башне. Отступавшие из Москвы французы едва не взорвали её вместе с Арсеналом. Но надвратная икона Николы Можайского уцелела. Александр I лично убедился в этом. Он повелел восстановить башню, а под иконой повесить мраморную доску, слова для которой написал сам…
—
…Про Кремль и башни мне в детстве рассказывал Слава. Однажды, отправившись в крепость рисовать, он взял меня с собой. Отец погиб в год моего рождения. Маме в голову не приходило сводить меня сюда. За собственными заботами ей было не до Кремля. Это как зеркало в прихожей или самовар на столе – изо дня в день не замечаешь их.
Перекрестившись, мы вошли через Спасские ворота. Слава рассказал, что тех, кто не крестился на входе, раньше наказывали привратники. А еще он рассказал, как Наполеону в воротах сквозняком сорвало треуголку – скверная примета – и ночью император спасался из Кремля по подземелью от страшного пожара.
Мы гуляли по старинной крепости. По булыжной мостовой грохотали колёса пролёток. Проезжали ломовики с рогожными тюками. Ходили рабочие Арсенала и солдаты из казарм напротив.
Содержали крепость неряшливо. У стен, в углах и закоулках непролазная грязь. Валялись остатки сена, соломы, конский навоз, рухлядь, мешки. Соборы внутри дремали. Народу нет. Святые глядели отчужденно.
Немного снисходительно и так, чтобы не наскучить мне, ребенку, архитектурными подробностями, Слава рассказывал о Большом Кремлёвском дворце Тона, о Царь-колоколе Моториных и Царь-пушке Чохова, объяснил, почему «кричат на всю Ивановскую». История оживала в моём воображении. Москва из привычной и повседневной становилась центром русской вселенной.
Затем мы вышли на площадь. Узкие переходы Василия Блаженного пугали меня, узорные росписи приводили в восторг и одновременно в ужас из-за истории ослепления зодчих и рассказа о юродивом мальчике и купце с несношенными сапогами.
В мае восемнадцатого собор стоял с выбитыми стёклами и загаженными церквушками. Бесприютный, как испуганный сирота. Его настоятель Иоанн Восторгов, говорят, читал проповеди с Лобного места.
Я шагал рядом со старшим братом гордый и счастливый. Я слушал его, затаив дыхание. Чувствовал, минута эта не повторится. За своими взрослыми заботами брату не до меня. Они с Жорой уже тогда серьёзно занимались архитектурой. Сначала по малолетству знать об их увлечении я не мог. Позже, подростком жил своей внутренней жизнью. У меня появились свои интересы. И я принимал как должное почтительное отношение к себе посвященных, когда они узнавали, что я брат известных архитекторов.
Думаю, если бы не Слава, то старорусская боярская и николаевская купеческая Москва, с её витберговской и тонновской архитектурой, с архитектурой Осипа Ивановича Бове, которого я полюбил тогда, окончательно и бесповоротно, надолго остались бы для меня нагромождением понятий, перемешанных, как московская солянка…
—
…Точное время не назову. Часы Спасской башни, раненные во время октябрьского обстрела, стояли. В дни переворота артиллерия била по штабу Московского военного округа с Воробьевых гор, метя в колокольню Ивана Великого, и мазали от души.
По оживлению толпы и восклицаниям «Ленин! Ленин!» я понял, что на площади появилась вся большевистская верхушка.
Антисемитизм в нашей семье презирался. Но в те месяцы во мне тлела злость окопного клопа. Более нелепой картины видеть мне не приходилось! Торжественный вход раввинов в православный храм Красной площади: Бронштейны, Розенфельды, Янкели Мираимовичи, Гершен Ароновичи – исключительные радетели за православную веру и продубленные войной патриоты России. Хотя какие же они раввины – это зверье!
Чуть позже я видел, как они расстреливали раввинов с семьями, рубили шашками беззащитных мусульман. Через год на Северо-Западном фронте мы научились отличать советскую сволочь в пенсне от растерзанных ими евреев. Нет знака равенства между Бронштейном и Левитаном. Бронштейны мстили Романовым. А Левитан служил России.
Издали Ленин показался мне коротышкой в окружении таких же коротышек в пальто и военных шинелях. Со своего места я почти ничего не видел. Но сейчас мне кажется, что тогда я разглядел даже его треугольное лицо, калмыцкие скулы и прищуренные глаза. Нет! Это игра воображения: прищуренные глаза я видел в кино.
По обе стороны от Исторического музея и на Никольской уже толпились колонны трудящихся с красными флагами и транспарантами.
Тут произошло то, что иначе, как чудом, не назовёшь. Кто поднимался в штыковую под пулемётным огнём и пережидал в окопе артиллерийский обстрел, знает, о чём я.
День был прохладный. Но ясный и безветренный. Вдруг по кумачовой драпировке над Никольскими воротами словно наотмашь полоснули мечом справа налево. Кровавое полотнище сорвалось вниз. Идеально ровный срез над головой надвратной иконы открыл лик Николая Чудотворца. Наступила такая тишина, что был слышен окрик приказчика с Ильинки в Охотном ряду. Жуткая тишина! Чистый лик святого спокойно взирал в нимбе из пуль от последнего штурма. Кирпичная стена изуродована, а лик неприкасаем! Ни один свинцовый шмель не осмелился ужалить святого!
Еще в октябре известие о том, что ни одна пуля не попала в лик, взбудоражило москвичей. Вернувшись в Москву, я тоже ходил смотреть. Потому так точно описываю то, что не мог разглядеть от рядов.
По толпе прокатился гул удивления. Кто-то крикнул, что те, кто стоял ближе к лику, один за другим валились на колени. Конная милиция принялась теснить толпу от иконы. Началась суматоха. Завизжал оркестр, чтобы заглушить вопли баб и крики.
Вся верхушка тянула головы, пытаясь разглядеть, что происходит.
Я понял, что другой возможности у меня не будет. Я крепко сжал в кармане наган, чтобы его не сразу вырвали, когда я начну стрелять. И тут мою руку через шинель кто-то сжал, как тисками. В первый миг я решил, что это тайный соглядатай, и дернулся.
«Не надо, Ваня! Ты напрасно погубишь себя!» – горячо прошептали мне в ухо.
Справа меня теснил рослый детина в паре и в резиновом поясе, заменявшем ему жилетку. На голове котелок. В руках трость. И только взглянув в усатое лицо незнакомца, я узнал дерзкий и весёлый взгляд Коли Ситковского, поручика нашего батальона…
—
…Я никогда не видел Ситковского в гражданской одежде. Потому не узнал. А узнав, обрадовался. На фронте солдаты и офицеры любили его. Солдаты – за то, что он никогда их не обижал. Офицеры – за весёлый нрав и бесстрашие. Он служил в разведке и был награждён орденом Святой Анны 4-й степени с надписью «За храбрость».
С Колей у нас были дружеские отношения, так сказать, замедленного действия. Оба добровольцы, мы прошли путь от рядовых и знали цену офицерским погонам. Встречаясь, мы разговаривали, как друзья, но встречи наши были среди сослуживцев, и этим встречам не хватало уединённости. На третьем году службы мы почти ежедневно участвовали в разведывательных разъездах на Волыни, и медленно складывавшиеся наши дружеские отношения как бы стали вступать в силу. Раза два мы были близки к тому, чтобы поссориться, как настоящие друзья. И огорчали друг друга, как могут огорчать близкие люди. Коля был одним из немногих на фронте, к кому я привязался.
«Пойдем! Здесь больше не будет ничего интересного!» – сказал Ситковский.
Мы протиснулись через толпу и пошли по Ильинке.
В линялой офицерской шинели без погон и в фуражке без кокарды вид у меня был затрапезный. Солдатские патрули косились на нас. Но, смерив уважительными взглядами богатырскую фигуру Ситковского, нас не останавливали. Николай с пижонской тростью и в котелке напоминал циркового артиста или преуспевающего мещанина.
Ни Коля, ни я не любили разговоры о политике. Когда офицеры, озлобленные войной, ядовито спорили по пустякам в землянке, Коля уходил курить. Споры были тем злее, чем дольше мы торчали в окопах без дела. Бессмысленно спорить о пустяках, если в следующую минуту тебя могут убить.
Отец Николая был гласным городской думы – сейчас уже не помню, где.
Мы с Колей никогда не говорили о Боге. Но мне кажется, Коля глубоко религиозен.
В тылу он оказался по ранению, как и я. На фронт не вернулся по причинам, которые стали мне понятны позже…
—
…Ситковский пожурил меня за «мальчишество» и посоветовал не замыкаться на пустяках. Он рассказал, что за Лениным следят те, кому надо, со времени, как он въехал в «Националь» в сто седьмой номер. Правда, «вождя» проморгали: неделю он, неузнанный, ходил в Кремль без охраны. Теперь большевики хватились: по приказу Дзержинского Ленину меняют машины: «Роллс-ройс», «Паккард», «Делоне бельвиль» – боятся мести. А в бывшей прокурорской квартире Сенатского дворца его теперь не достать!
Молва утверждала, говорил Коля, что Ленин спит на железной койке и ходит в единственном поношенном костюме – а это для черни посильнее всякой охраны и силы дивизий. «Керенский сразу на царские перины полез!»
Коля рассказал, что большевики готовят списки всех кадровых офицеров и их семей, в том числе «курсовиков», как мы, – офицеров, окончивших краткие курсы, – для мобилизации в Красную армию: им нужны «кадровики», умеющие воевать. «Согласия спрашивать не станут. Расстреляют за уклонение!» – добавил он. Поэтому надо спешить.
Он рассказал, что на днях с группой офицеров полковника Мышкина отправляется в Харбин под начало генерала Хорвата. Группа усилит охрану КВЖД. Из Японии ждут адмирала Колчака. Русский посланник в Пекине князь Кудашёв предложит Колчаку объединить разрозненные отряды атаманов Семёнова, Орлова и Калмыкова в армию. К ним присоединятся добровольцы. Колчак, наступая с востока, при поддержке Добровольческой армии генералов Алексеева и Корнилова на юге, возьмёт в клещи и разгромит большевистские отряды в Центральной России. Оплачивает восточный поход известный промышленник и председатель правления Русско-Азиатского банка Путилов.
Сведения получены из английской дипломатической миссии в Петрограде.
При всём уважении к Николаю, мне кажется сомнительным, что хоть и доблестный офицер, но рядовой служака, он знал о планах стратегической важности. Скорее всего, я узнал об этом позже из собранных мною чужих мнений и догадок.
Со слов Николая, патриарх Тихон с группой Мышкина передал Колчаку цветную фотографию надвратной иконы Никольской башни. Новый образ назвали Никола Раненый. Патриарх надеялся, что икона поможет адмиралу справиться с большевиками.
Спустя годы я часто вспоминаю то, что мы видели с Колей в тот день на площади. Верил ли я в Бога? Не знаю! Война кое-чему учит. Можно верить и погибнуть. Быть преданным делу и проиграть. И всё-таки я убеждён: чтобы выжить, надо верить.
Студентом я восхищался Колчаком, еще задолго до того, как он стал известным флотоводцем. Тогда им восхищалась вся Россия за мужество в поисках пропавшей экспедиции известного полярного исследователя барона Толя. За этот подвиг Императорское Русское географическое общество наградило Колчака Константиновской медалью. До него медаль получали лишь три полярника: Нансен, Норденшельд и Юргенс.
В юности я бредил путешествиями. Поэтому старший брат выписал специально для меня «Известия Русского географического общества», где я читал отчёт об экспедиции.
Я спросил Ситковского: можно ли мне с ними? Коля дружески положил мне руку на плечо и ответил, что с ранением мне до Китая не доехать. Но дел хватит всем…
—
…Накануне своего отъезда Ситковский привел меня в резиденцию Московского митрополита в Троицком подворье на Самотёке.
Когда мы вошли в небольшую комнату со сводчатыми окнами, святейший патриарх Тихон в рясе, простоволосый и с двумя панагиями на груди, рассматривал за большим столом тот самый кусок материи, который упал с надвратной иконы. Кумач патриарху привёз митрополит Вениамин.
Материю действительно отсекли, словно ножом. Местами ткань была испачкана в земле. Поэтому постелили скатерть и убрали со стола канцелярские предметы.
Внешне Тихон напоминал графа Льва Толстого – такие же грубоватые мужицкие черты, только выражение лица мягче, чем у писателя. Он ласково взглянул на нас умными, глубоко посаженными глазами. Поздоровался.
После его знаменитого воззвания против большевиков я думал увидеть упрямого и неуступчивого старика, эдакого патриарха Никона. В их жизни действительно есть много схожего: раскол, кровопролитие, предательство, лишение сана. (Настоящие беды Русской церкви начались позже.) Но Святейший производил впечатление человека мягкого. Говорил негромко и грамотно. В разное время Тихон был ректором Холмской и Казанской семинарий. Много лет служил в Польше и Литве, на Аляске и в Северной Америке. Свободно изъяснялся на нескольких языках. Был настолько популярен среди верующих, что за благословением к нему приходили даже старообрядцы и католики.
Из священников в комнате были еще келейник и письмоводитель патриарха Яков Полозов. Он сидел за секретером. Патриарх, говорят, доверял Полозову безоговорочно.
Тут же на стульях расселись полковник Мышкин – сухощавый человек с бритым лицом и в костюмной паре, и два офицера – тоже в гражданской одежде.
Я надел единственный свой выходной костюм.
Впрочем, в деталях я могу ошибаться…
—
…За неделю до того в трактире купца Тарарыкина на Арбате Коля предложил мне поучаствовать в опасном деле. Але и другим близким говорить о нём запрещалось. Потому что если наш заговор раскроют, всех его участников расстреляют. Мне разрешили лишь посоветоваться с семьей о том, уезжать на неопределенное время из Москвы или нет.
А о чём советоваться? Война многих изменила. Я отвык от мирной жизни. Прозябая в Москве, что я мог дать жене и дочке? В отличие от братьев, способностей к архитектуре у меня нет. Зарабатывать талантом я не умел. Окончив Поливановскую гимназию и историко-филологический факультет Московского университета, я получил самое бесполезное образование. Хорошо я умел лишь воевать.
Ситковский представил меня патриарху и своим товарищам как храброго офицера. Перечислил мои награды и поручился за меня.
Полковник усомнился, смогу ли я, раненый, выполнить задание. Офицеры поддержали его. Я пошутил, что лучшее лекарство – дело, и сказал, что, вне зависимости от их решения, собираюсь на Северо-Западный фронт в армию Родзянко. Коля рассказал, как я, раненый, две недели добирался из плена к своим. Полозов заметил, что в подвиге со мной был Бог. Святейший одобрительно улыбнулся. Мышкин уступил…
—
…После антибольшевистского воззвания патриарха новая власть ополчилась против Церкви. Митрополита Киевского убили. Печерскую лавру разграбили. Патриарх велел перенести из придворной церкви Спаса Нерукотворного Зимнего дворца в гатчинский Павловский собор святые реликвии – десницу Предтечи вместе с Филермской иконой Божией Матери и частью Древа Животворящего Креста Господня.
Но и в Павловском соборе оставлять реликвии стало опасно. Святыни были одним из символов единства самодержавной власти и Русской православной церкви. В Эстонии формировался Северный корпус генерала Родзянко. Все ждали наступления белых. Сознавая ценность реликвий, большевики могли изъять их. Поэтому патриарх просил присмотреть за святынями. И кроме того, перевезти в Гатчину ценности Чудова и Вознесенского монастырей Московского Кремля, где, по слухам, новая власть собиралась устроить пулемётные курсы и гимнастический зал.
Из Гатчины реликвии можно было переправить за границу, чтобы спасти от вандалов и не отдавать новой церкви, организованной большевиками.
Нетленная правая рука Иоанна Крестителя – одна из самых почитаемых святынь христианского мира. Святой евангелист Лука перенёс Длань в Антиохию, где та хранилась тысячелетие. Когда к власти пришёл Юлиан Отступник, мощи святых сжигали. Христиане спрятали святую руку в одной из башен города. По другой версии, Длань до гибели Отступника хранилась в Александрии. После падения Антиохии Десницу переправили в Халкидон и в Константинополь. Когда турки захватили город, руку отправили на Родос, а тридцать лет спустя – на Мальту. Лишь после того, как российский император Павел I стал великим магистром Мальтийского ордена, Десница очутилась в России. Тогда же для реликвии изготовили золотой ковчег и написали особую службу на Принесение честные руки Предтечевы. Реликвии долго хранились в столице и ежегодно с середины века, со дня окончания строительства гатчинского Павловского собора, в ноябре на месяц привозили в храм для поклонения.
Заслуженная рука!
Добавлю, что Десница не имеет двух пальцев – мизинца и безымянного. Мизинец хранится в музее Стамбула. Безымянный – в итальянской Сиене.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.