Текст книги "Старая ветошь"
Автор книги: Валерий Петков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Он словно смотрел поверх ствола, сносил неудобства стоически, принимая их как временные. А глянуть в перекрестье прицела, наклонить голову к правому плечу, плотно слиться с прикладом и плавно потянуть к себе спусковой крючок – секундное дело.
* * *
Он смахнул полотенцем неуступчивую влагу. В проталине зеркала отразилась «впалая грудь с дряблыми сосками», живот среднего размера, подретушированный дорожкой чёрных жёстких волос до пупка, подпирающий «шерстистость груди». Он встал в картинную позу, убрал живот, сдержал дыхание, оглядел не строго, скорее грустно-умудрённо, эту часть себя, сцепил крест-накрест ладони, напряг обвислость бицепсов, встряхнул и подтянул их, как культурист на подиуме.
– Жентельмен на пляже! – Приободрил взглядом канатики мышц, улыбнулся впервые после пробуждения.
Он глубоко вздохнул, прислушался к себе.
– Нет! Сердце в норме. И лёгкие, и «нелёгкие»!
Потом надел большие, серые в клетку, свободные трусы с планочкой и двумя пуговками спереди. Этакой изящной шириночкой, невидимой для других, но совпадающей с зиппером брюк и джинсов и удобной в быту, когда надо быстренько сделать «пур ле пти».
Плавки и тесные трусы не любил, потому что они подпирали «бока» и мешали по ходу дня.
Из длинной, изогнутой трубки крана что-то ещё вытекало, потом покапало и почти успокоилось. Неожиданно остатки воды, как текучие сопли начинающегося насморка, плюхнулись одномоментно в решётку слива, и ему явственно послышалось:
– Иди сюда… иди сюда.
Он вздрогнул, окончательно проснулся и бодро потопал к завтраку – склевать горсть утренних зёрен и обрести силу Геркулеса.
Сытный запах был приятен, он понял, что голоден, и маленькими порциями слизывал с ложки еду. В пустом животе громыхнули гулкие шары и укатились вниз, освобождая место душистой каше.
– Изнасилованный жизнью! – хмыкнул он, насыщаясь, не жуя, тёплой, густой массой. – Мы поцеловались с ней и изнасиловали друг друга! А сейчас я слизываю и слизываю – «слизняк» какой-то! Зато жевать не надо!
Изредка попадались в каше волглые чешуйки, липли к дёснам, зубам.
– Как плохие воспоминания, – подумал он, но не расстроился, просто откладывал на край тарелки колючие, назойливые и неуступчивые частички.
Вся неказистость жизни вокруг была фоном, вроде бы неприметным для него, но копилась в глубине души, и однажды невесть откуда наезжало тяжёлым катком угнетённое состояние. Он стремился преодолеть его, словно из-под толщи мутной воды выскочить на поверхность, чтобы не взорваться изнутри от долго сдерживаемого дыхания. Взлететь туда, где светло и радостно от вкусного кислорода и высокого неба, глотнуть его, становясь сильнее, и смело плыть дальше сажёнками, не боясь, что унесёт быстрым течением далеко от намеченной цели и сделает все усилия бесполезными.
Это состояние какое-то время гнуло его к земле, и с возрастом он стал понимать, что меняется давление, переменчива погода, а всё вместе стало так зыбко и зависимо одно от другого, и он уже зависим от того, что раньше вообще не замечал.
Нападал на него непредсказуемо «синдром вагонного попутчика», настойчиво тянуло пообщаться, хотелось поделиться с кем-то, рвалось неудержимо наружу «словесное недержание».
– Увидел человека в толпе, хочешь с ним поговорить – подойди и поговори, – вспоминал он слова Уитмена, примиряющие его с собственными сомнениями.
Он мог привести множество разных цитат, практически к любой ситуации, это иногда сильно выручало, если в компании просили произнести тост «по случаю».
Он вставал не спеша, видно было, что собирался с мыслями. Начинал издалека, плавно заводил речь о другом, старался не улыбаться, особенно если финал задумывался смешным, лишь глазами давая это понять, многие попадались на эту удочку, и тогда от его серьёза застольцам бывало ещё смешнее.
Был в нём скрытый артистизм, не выпяченный, а так, «под разговорец», настроение и компанию. Однако именно с людьми случайными, на пробеге, а таковых встречается больше всего, потому что придуманная им острота обыгрывалась многократно. Отшлифовывалась долгое время в частых повторах, приводя его в восторг своим неожиданным вторым смыслом, и повторы требовались постоянно, но знакомые не всегда разделяли такую оценку и, бывало, даже вслух говорили, не выдерживали:
– Алексей, ты же в сотый раз нам этот каламбур рассказываешь!
Чему он искренне, по-детски удивлялся и обижался молча, не помня предыдущих озвучиваний, досадуя такой «куриной слепоте». Хотя согласитесь, в таком отношении к слову был – «абсолютный слух» на слова, или что-то детское, когда ребёнок раз за разом просит поставить одну и ту же кассету с песней или сказкой. Что-то он там находит, неприметное взрослым, открывает или – «отрывает», достаёт из глубины и то, что было изначально, возвращает, отскабливая налипшую грязь с затёртого слова, ставшего привычным для взрослых ушей.
Была в нём и ещё одна черта – он мог до неприличия долго вглядываться в предмет или лицо, поразившее чем-то необычным, репродукцию, малую искорку на блестящем изгибе дверной ручки, подлокотнике кресла, завитушке рамы. Словно это был вход в загадочное пространство, чего другие не замечали, а для него было чрезвычайно важно, потому что он собирался это запечатлеть.
В такие моменты он испытывал лёгкое волнение, отключался от окружающей реальности. Отвечал невпопад, молча восторгаясь обнаруженным ненароком. Оно так увлекало воображение и манило его в невероятные лабиринты, что присутствующие даже ревновали к такому его «выпадению». Особенно если это было чьё-то лицо, а тем более – женское. Старались перефокусировать его внимание, говорили:
– В конце концов, Алексей, что ты так вперился – это неприлично! Дырку во лбу высверлишь!
Но он лишь странно улыбался и молчал.
Ничего особенного в этом он не усматривал и обид всерьёз не принимал, потому что никакого коварства не таил.
– Уметь примечать невидимое – значит быть мудрым, а учитывать это – значит быть благородным, – отговаривался он высказыванием китайских мудрецов, но ни мудрым, ни благородным, в смысле происхождения, не был, да и сам себя таковым не считал. Просто это была очередная цитата, он использовал её как неоспоримый аргумент. Но бывало, что какую-то свою мысль он выдавал за цитату, преподнося в виде восточной мудрости, и, если никто не возражал, начинал тихо радоваться в душе, понимая, что мысль получилась удачной и он словно принадлежит к всемирному сонму мудрецов.
Алексей не был болтлив, но иногда «вспыхивал», и тогда фонтанировал словесный протуберанец. Он с увлечением рассказывал, и весьма недурно, в лицах, с мизансценами, будто очнувшись от некоего внутреннего созерцания или захваченный оригинальной идеей, занятной информацией. К удивлению собеседника, отметившего такую метаморфозу, он смеялся, радовался нечаянному озарению.
Вечером, после работы, засыпая в неуютном овражке чужого диванчика, вспоминал о том, что «растопырился» перед непонятно кем, и жалел, что зря «растопырился», зря выплеснул идею, и импровизация осталась неоценённой. – Бисер метнул перед свинками, – досадуя думал он. Но именно «свинками», потому что ему казалось, что даже мысленно сказанное «свиньями» может обидеть.
Такую «пьеску» он мог отыграть и перед совсем незнакомым собеседником – на автобусной остановке, в метро, в очереди. Хотя и помнил булгаковское – «никогда не разговаривайте с неизвестными», он вёл себя как деревенский житель, провинциал, который обязательно должен поздороваться со всеми встречными, расспросить о здоровье близких, поговорить о себе, уловках заокеанских политиков, видах на урожай в Краснодарском крае и непрогнозируемых причудах сошедшей с ума природы.
Он мгновенно создавал оригинальную теорию применительно к какому-то незначительному предмету или событию, вызывая удивление таким напором и открытостью, был похож на чудака, городского сумасшедшего, но как только начинал понимать, что его принимают за чокнутого, мгновенно замыкался и торопился уйти.
Рассказы для незнакомых он называл «мои публикации» и, смеясь, говорил:
– Не все ведь сочинения должны быть напечатаны! Они летают, как паутинки осенью, что-то хорошее напомнят и вызовут восторг.
О том, что паутинки могут противно липнуть к лицу и рукам, он не думал. В этом не было романтики.
Некоторые опасливо сторонились, другие же охотно пытались поддерживать разговор. Вскоре Алексей определял, кто перед ним, что за человек. Ему становилось неинтересно с людьми недалёкими. Он замыкался, мрачнел, соглашался, угукал, как голубь весной на карнизе, но казнил себя за нечаянный каламбур и старался уйти, вызывая удивление таким неожиданным перепадом настроения.
Интеллигентные, воспитанные люди на его посулы не откликались, подчёркнуто дистанцировались.
Он понимал, что не нужен ни тем, ни другим, остро ощущая одиночество.
Удивительно было то, что он ни разу не попал в нехорошую историю по причине такой открытости с незнакомыми, случайными людьми, никто не накостылял ему ни разу, даже не одёрнул зло, не попенял обидным словом «болтун» или того хуже – «словоблуд».
Он иногда задумывался об этом, глядя криминальную хронику по «ящику», созерцая очередную поразительную историю человеческой глупости, добровольно сотворённую людьми, вот так же «задружившими» с незнакомцами и погибшими просто, а оттого ещё более необъяснимо и жутко, словно глупые птицы, завороженно летевшие в смертельное свое отражение в зеркальных стёклах высоченных небоскрёбов.
Это буквально бросалось в глаза. Он чётко видел надвигающую смерть, сидя по эту сторону экрана, и готов был даже закричать. Ведь – вот же она, за правым плечом… под локтем… у сердца. Они не заботились о том, что отступают от мещанской заповеди – не раскрывайся, не высовывайся из панциря, пусть и хрупкого, известкового, даже рожки-антеннки спрячь, хотя бы из элементарного чувства опасности, здесь лес пострашнее дремучей чащи, и твою мякоть слизнут, вытянут на раз из ненадёжного убежища, проглотят, не поперхнутся, а лишь облизнутся, забудут и не вспомнят через пяток минут и тотчас новую жертву наметят, кинутся ею завладеть.
– Чужая душа – потёмки! – дивился он вслух, переводил дух, переживал за пострадавших, расстраивался, но приходил к выводу, что его искренность обезоруживает, посылает флюиды добра, лишает природной злобы, помрачения и он надёжно защищён от гибельной глупости случайных, преступных людей.
Редко, но глотал таблетки «валсартана», чтобы понизить подскочившее после таких репортажей давление.
* * *
В детстве они переезжали всей семьёй из города в город. Один чемодан был в парусиновом чехле на пуговках, спереди. В чемодане «батюшка» хранил многолетнюю переписку со всякими инстанциями, на случай, «если его не станет, а какая-нибудь метрика понадобится». Чемодан стал со временем неподъёмным. Мама умоляла бросить его, отец не спорил, но таскал его по городам страны, обрывая руки. По первой специальности был он каллиграф, окончил педагогический техникум. Но ничтожный заработок учителя отринул его от школы.
Отец любил процесс «творения и созидания». Он относился к чистому листу не просто как к чему-то, что надо заполнить набором конструкций из букв и арматуры знаков препинания. Это был ритуал творчества, воплощения на бумаге последовательно излагаемых мыслей. То, что мешало их рождению, надлежало разрушить. Поэтому всё начиналось с тщательного обдумывания.
Отец не спеша готовился, раскладывал ручки, бумагу, думал, пристально и незряче глядя перед собой, примериваясь плавным движением руки, вызывая любопытство Алёши к предстоящему письму. Потом же начинал писать, скругляя плечики наклонённых вправо букв, отмечая верхней перекладиной «т», а нижней – «ш». Он был похож в эти минуты на писателя, который озабочен поиском одного верного слова, чтобы донести свою мысль и быть понятым единственно точно и безошибочно.
В такие минуты дома строго следили за тишиной, чтобы не мешать сосредоточенной собранности отца.
Потом отец с удовольствием зачитывал вслух своё творение. И надо сказать, что у него получалось всегда очень убедительно.
Всей семьёй сидели вокруг стола, сверху лился похожий на солнечный свет из-под большого жёлтого абажура с кистями, слегка помятого и растерявшего часть тонкой ручной росписи – китайского водопада – от частых переездов с одной стройки на другую.
Китайское было мечтой! Качественное, натуральное, недорогое, всегда в дефиците.
Отец, не видя неудобств временного пристанища, мысленно воспарив, неспешно, через улыбку проговаривал слова ёмким баритоном. И тогда они звучали необычно, раскрывали свою тайну присутствующим, передавали какой-то новый смысл, о котором Алёша прежде не догадывался. Приходя от этого в восторг, гордясь талантом отца, уважая его за это, понимая, что у других отцы так не могут и другие способности меркнут рядом с этим!
Царило – слово!
Он представлял, много позже, что именно так знаменитый писатель Томас Манн собирал вечером вокруг стола жену, шестерых детей и читал очередную главу бессмертной семейной саги о Будденброках.
Изредка Алексей отмечал, что внутренний восторг отца тихо изливался слёзкой из-под очков. Стёкла туманились, чтение замедлялось, чему Алексей немало дивился, не заметив ничего необычного в прозвучавшем предложении, но догадываясь о том, что были какие-то невидимые ему поводы к такой восторженности, о которых он ничего не знает. Некая семейная тайна, истоки которой ведают только родители и которую ему – не откроют. И только много лет спустя она вдруг обнажит перед ним истину, спрятанную в слове.
Телевизионные спектакли отец не пропускал, но в самых волнительных сценах выходил на кухню выкурить «цигарету»: от избытка чувств и чтобы домочадцы не видели слёзы в его глазах.
Любил отец отвечать на письма родных, они читали и восхищались его «литературным талантом». Отец окончил обычную сельскую школу, но был у него замечательный литератор, прошедший три войны, который писал стихи, по доносу был привлечён органами и в небольшой школе оказался вместо колымской или какой-то иной ссылки. Он-то и заронил такое трепетное отношение к слову.
Отец закончил педучилище, отработал три года и завербовался на большие заработки в мостостроители.
Получив письмо, он долго обдумывал ответ, бывало, не одну неделю, прежде чем садился к столу, разгладив скатерть, примеривался ручкой к листу, к началу, красной строке – «истоку» предложения, окидывал мысленным взором всё повествование, словно перо в чернильницу окунал, а уж потом только предстояло вывести первую фразу:
– Дорогие наши родные! Спешу сообщить, что письмо ваше мы получили.
Алексей смеялся, говорил:
– Ну как же – спешим! Письмо-то пришло вон когда!
Отец был заядлым книгочеем, несмотря на усталость, тяжёлую работу клепальщика, находил время сходить в библиотеку, обставить ритуал чтения как маленький праздник. Читал с удовольствием, выразительно, вдруг отвлекался от книги, если Алексей начинал вести себя невнимательно, непоседливо. Тогда он смотрел на него поверх очков, находясь ещё мысленно в магическом пространстве сюжетных перипетий, образа, и говорил какую-нибудь многозначительную фразу:
– Ты дикое растение улицы. От тебя пахнет асфальтом.
Хотя в рабочем посёлке мостостроителей пахло раскалённым железом, острым, удушливым настоем пропитанных креозотом шпал, гудрона, и асфальта не было в помине.
Отец ушёл рано.
Дом в деревне – большой пятистенок – присмотрела за зиму родня мамы. В сторону реки тянулись пристройки – кухня зимняя, с печкой и круглым чугунным котлом, вмазанным в неё для подогрева воды, дальше – летняя, поменьше, выгородка для птицы, сараюшка скотины – там жила коварная от природы коза Роза, которую Алексей окрестил «Роза-ностра», с чёрными щёлками поперёк серых навыкате глаз.
Отец подремонтировал дом, привёл в порядок просевший погреб: как без него в деревне, да ещё на юге. Мама быстро научилась печь хлебы в печи, завели небольшой огородик, управлялись с хозяйством умело и ловко, словно и не было многих лет другой, индустриальной жизни, на магазинном хлебе и продовольственных пайках.
Отец радовался садам, зелени, дивился простым вещам, от которых всю жизнь его отвлекало железо, ставшее делом взрослой жизни. Искренне и с любопытством входил в забытый мир живой природы. Радовался ему – по-детски, восторженно, замечая интересные мелочи вокруг: пение птиц, неброскую красоту бабочек-капустниц, гудение пчёл – и удивляя деревенских жителей, привыкших к местным «достопримечательностям», как говорила баба Тася, лишённым, по её мнению, какой бы то ни было внешней красивости.
Тотчас же востроглазые и приметливые старухи определили в нём безобидного чудака и разговаривали негромко, ласково, но уважительно, потому что мог сладить руками по хозяйству и на просьбу подсобить откликался. Да и бутылку самогонки ставить не надо, так – «яблучком» или «грушкой» угостить, или абрикосами, что тут же оценили одинокие старушки, и отец иногда уходил утром и приходил к обеду, когда в жару уже никто не работал, а прятались, пережидали пекло, отсыпаясь в теньке в ожидании вечерней прохлады.
Алексей и не представлял прежде, что отец может быть – таким.
Починил старый велосипед, прихватывал прищепкой низ штанины, чтобы не попала между цепью и звёздочкой, и много ездил на нём, крутил педали не спеша. В старенькой, усохшей и выцветшей от стирок спецовке, кепке с «пролетарским заломом» был похож издалека на путешествующего китайца. Щуплого и немного сутулого от вечной физической работы, склонившегося к рулю. Может быть, из-за этого сочетания – велосипед плюс форменный френч, а может быть, в старости наступает такой возраст, когда люди становятся похожими друг на друга независимо от национальности, словно напоминая, что когда-то давно и не было такого понятия – национальность, а лишь потом разбрелись, отгородились Стенами. Великими и не очень.
Дружил с кошками и собаками, угощал их чем-то, а они быстро начали плодиться, выбегали навстречу, ждали. Следом налетали суетливые куры, отец отгонял их, драчливый белый красавец-петух, с налитым кровью гребешком, наскакивал на отца, отталкивался от его колена, клокотал гневом. Поднимался невообразимый шум. Потом вся ватага провожала отца до калитки, распевая и гомоня, требуя подачек. Вослед лаяли собаки, рвались с цепи.
Он смеялся, отмахивался, не сердился.
Ласточки сидели во «фраках» на проводах, голуби баюкали деревенскую тишину. Потом возвестили в один прекрасный миг – пора!
И отец вышел из Ковчега. И птицы, и скот, и кошки, и собаки возрадовались началу новой жизни вместе с ним. И всё в природе открылось и возликовало навстречу, к обоюдной радости, а мосты были далеко, соединяли высокие берега могучих рек, но уже ослабили свои железные объятья, отпустили помятого, но ещё живого отца – на все четыре стороны.
Совсем коротко отпустили – и двух лет не пожил в деревне.
Делал красное вино, разносолы в банки закатывали с мамой, как одержимые: этому они научились, выживая в долгих командировках, впрок, на полочку в погребе, как и положено у хороших хозяев, да и детей, внуков планировали угощать и с собой в дорогу им гостинцев в сумки положить.
Казалось, закончилась вечная неприкаянность, скудный скарб сменился всем необходимым для хозяйства: большой и светлый дом заполнился человеческими приметами, исчезла грязь, потрёпанный минимум вещей переселенческой, походной бедности, граничащей с нищетой или туристическим практичным минимализмом.
– Неприкаянность – отсутствие места, где можно покаяться, усмирить душевную смуту, – подумал Алексей. – Хотя, как утверждают гностики – Бог не тот, кто создал Землю, а тот, кому доступно духовное знание. Иуда распознал это в Иисусе на Тайной Вечере.
От таких мыслей у Алексея вдруг влажнели глаза, и он вспоминал отца за чтением книг под жёлтым абажуром.
Вечерами, когда мухи, утомлённые дневными полётами и ослепшие от темноты, засыпали там, где их настиг ночной мрак, они с отцом пили домашнее чёрное вино, едва различимое в темноте, больше молчали, отламывали маленькие кусочки свежей брынзы и просто сидели, не спешили уйти в жаркий, беспокойный сон, каждый со своими мыслями.
– Гремят цикады жестяными лепестками крыл, – говорил отец и улыбался, словно просил прощения за восторженную, не истреблённую временем несдержанность.
Алексей, будто через огромное увеличительное стекло, смотрел на отца. Старость пеленала родное лицо паутиной морщинок. Всё сильнее, плотнее пригибая к земле, не давая возможности распрямиться. Такое родное лицо. Он видел его так редко прежде. Был период, когда отец чаще был на газетных полосах, чем дома, за столом. Там, где гремели канонады рапортов вослед большим стройкам.
– Тебе есть чем гордиться, – говорил Алексей. – Столько построено, возведено, стоит только оглянуться назад.
– В словах «идол» и «идеал» много схожего, – отвечал отец.
Курил, прятался за облачком сигаретного дыма, отвлекая Алексея от грустных мыслей о бренности.
Выпустил облако, а сам скрылся в другом месте.
– Девяносто девять процентов моей жизни – это ошибки, а один процент… что осталось на этот процент? Был ли он, есть ещё или уже нет и этого процента? В масштабе обычной погрешности.
Алексей готовился слушать про «романтику», но этого не случалось, хотя, возможно, она и была вначале, но позабылась, превратилась в прах при дороге, убитая «громадьём планов», горячечным бредом его выполнения под страхом тюрьмы. Ведь была военная, жёсткая дисциплина, даже гауптвахта имелась в конце барака, в котором ютились по комнатам путейские рабочие. Всё-таки дорога – железная, стратегически важный объект, следовательно, и дисциплина должна быть – железной.
Курил отец много, кажется, что и не расставался с крепкой сигаретой.
Его «списали», потому что уже сводило судорогой ноги на высоте. Руки слегка тряслись, он ронял предметы, удивляясь и не веря тому, что он, такой сильный прежде, теперь не может удержать сущую ерунду.
Он расстраивался, мама незаметно возвращала всё на место и молча гладила его по спине, плечам, успокаивала, как ребёнка.
Она быстро научилась этому и мудро старалась не акцентировать.
Отец почти не болел – «сгорел» за пару недель. Не смог прокашляться, выплюнуть скопившуюся в лёгких за жизнь ржавчину.
Много лет он мужественно тратил себя в неустроенном быте, в погоне за второстепенным, как оказалось много позже, но отца уже похоронили. В этом была высшая справедливость – он ушёл, так и не узнав, что многое, аморальное прежде, стало нормой, а ненавистное слово «спекулянт» приобрело другой смысл, совсем не оскорбительный, а, скорее, в ореоле романтики успешности.
Родители. Они выдержали это испытание, но оно опустошило их, оставило утомлённых у обочины, превратив в привычку – быть вместе, как если бы два человека в тяжёлом переходе убедились, что ни один, ни второй не подведёт, и этого достаточно, чтобы продолжать жить вдвоём и дальше, уповая на порядочность и получая за это в награду новое продолжение в детях, внуках, отвлекаясь от усталости и старости.
Дома, в котором живут каждый день, годами, передавая его как эстафету новым членам семьи, наполняя смыслом и приметами основательного, не чемоданного уюта, в котором есть другие поколения, забота о них, общие радости и «болячки», его не было очень долго.
Выделили в Астрахани квартиру двухкомнатную, но радость длилась недолго. И они всё никак не могли в ней устроиться, прожили полгода, толком не распаковав узлы, и с каким-то бесшабашным весельем, привычно собрав пожитки, освободили жилплощадь, уехали в Казахстан – строить очередной мост, потому что срочно понадобилось перевозить нефть, найденную геологами в этом регионе.
Старики-родители мамы приезжали к ним очень редко, уже когда и сами родители были немолоды. Коричневые от загара, пугливые и трогательные в городской суете. Большие, заскорузлые, скрюченные от работы, словно клешни у краба, сильные, узловатые руки держали на коленях, стеснялись их. И много ели шоколадных конфет.
Родители их баловали, как детей, покупали разные сорта, с разновидной начинкой, в праздничных фантиках, золотой фольге, скрипучие от цветного целлофана. Они разглаживали их, складывали для чего-то стопками, словно готовились отчитаться, что всё съели, вздыхали. И очень скоро начинали обсуждать, как там Зина «брыкастую» козу будет «уговаривать» при дойке, и «не потаскал бы хорь куриц».
Было странно видеть их за столом, но Алексей был им рад и ему было приятно, что они есть, хотя и не говорил вслух – «родные».
Он жалел, что его детство прошло без этих стариков, что он был лишён дедушек и бабушек.
Большое удивление вызывало его невероятное внешнее сходство с дедом с отцовской стороны. Алексей даже решил, что перед ним его собственное фото. Прочитал «Портрет Дориана Грея» и подумал:
– Это моя старость наглядно наведалась.
Загаром и узловатостью старики вызывали у него в памяти слово «корни». Далёкие, где-то неведомо глубоко, раздвигали твердь земли, огибали камни, стараясь не пораниться, чтобы изойти нежностью к кроне, гармоничной и звонкой от зелёной листвы – там, высоко и далеко. А Алексей и родители ползли по рытвинам и бездорожью морщинистой коры, как гусеницы или вечные трудяги муравьи по бесконечному стволу, открытые ветрам и злым напастям. Внутри ствола, под ними, с бешеной скоростью неслись вкусные, живительные соки, а они надрывались от усилий, надеялись доползти, свить на недосягаемой злым стихиям кроне крепкое гнездо. И тоже вкусить этого блага, задохнуться от счастья высоты, от того, что все они – вместе, раскрываясь в звонких песнях, как поют птицы, потому что это их непридуманная жизнь.
Пока же глотали пыль на семи ветрах и тратили бесценную энергию жизни во имя пустой цели. Но они верили в успех и тогда так не думали.
В мостопоезде работали мужчины. В этом железном грохоте было совсем немного места женщинам. Кто-то умудрялся попасть в бухгалтерию, кто-то в кастелянши – выдавать спецовки, кладовщицы, инструментальщицы, в медсанчасть. Основная масса женщин жила заботами семейными. Делали друг для друга – кто во что горазд. Одна была хорошей закройщицей, другая – портнихой, третья – вязала добротные тёплые вещи, кто-то торты стряпал, как заправский кондитер, на заказ, кто-то вышивал целые картины красивыми нитками, шёлковыми или мулине. Женщины общались на уровне бытовом, а кто-то уже и породниться умудрялся за две-три многолетние стройки. Делили на всех общую непростую заботу: завозили грузовиками капусту, квасили бочками, помидоры, огурцы солили, картошку на зиму сортировали – мелкую скотине, домашней птице – на запарку с отрубями.
На новом месте строились сараи, надёжные погреба рыли первым делом для хранения припасов. Не было в стране изобилия, оно было намечено впереди, но отодвигалось новым партийным съездом и не очень уже убеждало, а потому надёжа была на себя, да таких же рядом, понимающих, что надо, чтобы выжить с семьями. И что толку роптать? Некогда – надо строить объект, страну поднимать из бесконечных руин.
Потому ещё и на облигации подписывали тут же, у окошка выдачи зарплаты.
Артельно и выживали, потому что хоть и платили хорошо, а где что купишь, если до ближайшего города вёрст немеряно, а ОРС – отдел рабочего снабжения не поспевал и только самое необходимое в лавку и столовую завозил, поэтому люди привыкли надеяться на себя, на помощь соседа и взаимовыручку.
Всё и все были на виду, не спрячешься за металлической дверью, в глазок не заценишь – открыть или затаиться, будто нет дома, не отгородишься притворством, вот он ты – весь тут, как на снимке рентгеновском, рядись не рядись в разные одёжки.
Нравы были простые, истины проверенные, отношения – чёрно-белые, как на фото.
Что это было? К чему отнести такой уклад? Деревня, город, добровольные поселя́? Рабочий посёлок, одна большая семья, где каждый знает, чего ожидать от соседа, как учатся его дети, чем славны хозяин и хозяйка. Костяк был постоянный, как-то притёрлись, приноровились друг к другу, а те, что не ко двору, с гонором и повышенным самомнением, командирскими замашками, долго не уживались, тихо исчезали вдалеке от очередного полустанка, растворялись в людском равнодушии городов.
Внутри этого сообщества образовывались компании по несколько семей, они уж точно относились друг к другу по-родственному – в гости ходили, праздники отмечали сообща, денег перехватить до получки, за детками присмотреть по очереди, если куда-то надо отлучиться ненадолго.
Любили – не афишировали это важное чувство, детей на ночь не целовали.
Ни город, ни деревня, а так – «единая общность – советский народ»!
«Дети разных народов, мы единою дружбой сильны»!
Какое время – такие и песни, такие и тосты.
Но и секреты мелкие тоже водились, конечно же – в каждом домушке, то есть вагончике – свои погремушки. Не страшные. Так, кто-нибудь чего-то не то ляпнет, на работе опростоволосится, пока эта глупость от уха к уху не налетается, не перемелется с одного языка на другой, в пыль пустую, да и улетит в степь, в ковыле запутается. Или за высокую скалу на берегу завалится. А может, и в лесок ближайший под кусток завернёт, в перегной превратится вместе с прошлогодним листом. И получалось, что секретов никаких нет в таком скученном пространстве, а лишь видимость.
Начальство было на виду, ему быстро оценку ставили, точную и безошибочную. И если проходил эту проверку, то мог смело «рулить народом», имея такой заслуженный авторитет. А нет – могли выйти на свежий воздух и кулаками доказать скоро свою правоту. Не насмерть, а так – поучить и разрядиться.
Мама вязала оренбургские пуховые платки. Приносили пух серый – персюк. Почему и где его так назвали, для Алексея было тайной. Казалось ему, что из Персии привозят, в тюках, между горбов величавых верблюдов.
– Ну что, Алёшенька? – смеялась мама, приобнимала за плечи. – Поможешь?
Он не мог отказать, краснел.
Чесал пух, делал его чистым, невесомым как дым. Втискивал ноги в основание деревянного треугольника – навершие спаяно из острых, крепких, длинных, блестящих зубьев в несколько рядов. Нанизывал посередине пучок на эту колкость, раскачивал влево-вправо, зажав между большим и указательным пальцами, продёргивал сквозь зубья несколько раз, пока не оставалась тонкая, плотная полоска мусора, каких-то мелких щепочек, тонких скруток, а то и просто грязи. Руки темнели, кожа трескались на сгибах пальцев, а пух светлел, стлался невесомый и нежно-тёплый под руками.
С трудом отмывал пальцы. Ныли плечи, затекали ноги от долгого сидения.
Потом мама пряла пряжу. Вязала не глядя, по памяти. Мелькали руки, помнили воздушное плетение «паутинки», и пела, высоким, чистым голосом, старинные песни.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?