Текст книги "Охота на убитого соболя"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Разумею я, Санёк, неладное что-то у тебя, а? – Мироныч прошел в каюту и сел на диван. Глаза у Мироныча были маленькими, хитрыми, источали особый внутренний свет, лицо было схоже с отщепленным користым наплывом старого дерева – сплошь в морщинах и порезах, ни одного гладкого места, когда Мироныч смеется, то все морщины у него на лице шевелятся, живут своей жизнью, даже, кажется, передвигаются от висков к срезу челюсти, а потом в обратном направлении. – Чайка, что ль, красная, эта самая… революционная, она повлияла, а?
Как в воду глядел хитрый помполит – практически в десятку ударил.
– Повлияла, – Суханов рассмеялся.
– Ну а все-таки? – спросил Мироныч, ему во всем нужна была ясность, каждое дело, за которое он брался, независимо от того, какое это дело, большое или малое, Мироныч привык доводить до конца. Постучал носками валенок друг о друга, звук был ватным, слабым. – Мы ведь с тобою друзья, Санек. Поведай уж мне, старому хрычу… А вдруг советом помогу, а? Что-нибудь на берегу случилось?
– Хитер, хитер, Мироныч, – Суханов увидел, как распустилось, обмякло лицо Мироныча. Со словами надо быть осторожнее: все-таки Мироныч – не ровесник, это другое поколение и к сказанному относится не так, как завсегдатай из «Театрального», – Мироныч принимает сказанное, умножает на мнение, которое имеется у него самого, делит пополам, вносит поправку на реакцию окружающих: а как-то отозвались люди на вылетевшее слово? Суханов покачал головой и спросил: – Кофе хочешь?
– Хочу, – сказал Мироныч, хотя кофе не любил, да и сердце не позволяло ему баловаться крепкими напитками. Суханов стал готовить кофе. – Понимаешь, Санёк, у каждого человека, как я разумею, есть три характера: первый – это тот, который он приписывает сам себе, вот такой, мол, я есть! Сильный, храбрый и удачливый. Второй – тот, что человеку приписывают окружающие, тут, как правило, светлых сторон бывает мало – и сила у человека не та, и храбрости не больше, чем у зайца, и удачливости, как у табуретки – в том только удача и сокрыта, что верхом на нем сидят и если повезет, то седок может оказаться чуть поменьше весом; и третий характер – тот, что есть на самом деле. В соответствии с тремя характерами, Санёк, и человек действует трояко, вот ведь закавыка какая.
– Мудрено что-то говоришь, Мироныч, – Суханов быстро сготовил кофе, быстро разлил по чашкам.
– Рад бы сказать проще, да таланта нет. Вот так и говорю – длинно и путано.
– Мудрено, но все-таки понятно.
– Ну да, да-а… Извини, Санёк, что меня, как старый фаэтон, заносит на поворотах, ободами за углы цепляю. Ты вот, Санёк, откройся мне, как самому бы себе открылся: что тебя мучает?
Суханов усмехнулся, тень проползла у него по лицу. Опасаясь, что ее движение увидит Мироныч, нагнул голову – он знал, он чувствовал, когда у него физиономия меняет выражение, будь она неладна, и стремился уйти в сумеречное место.
– Мироныч, с чего ты взял, что со мною происходит неладное? У меня что, на карточке это написано? – В конце концов, Суханов не третьеклассник, а Мироныч – не пионервожатый, и разговор их – не школьное разбирательство.
– Написано, Санёк, написано, – вздохнул Мироныч. – Я на фронте когда был, знаешь, как лица своих ребят изучил. Научился все разбирать – у-у-у! Ни один психолог того не угадает, что я мог угадать. Я через это, можно сказать, рано и… – Он подергал жесткую искристую прядь волос, – в седого бобра обратился. Иногда человек живой ходит, смеется, шутит, а по лицу его уже видно, что через два часа, когда будем отбивать немецкую атаку, парня заклюют пули. Насмерть. Если удавалось отослать парня в тыл с каким-нибудь делом – отсылал, оттягивал смертный час, не удавалось – ничего не мог сделать: либо под автоматную очередь солдат попадал, либо осколком гранаты сшибало. Так что, разумею я, Санёк, у тебя тоже не все в порядке.
– Что ж это выходит, Мироныч, мне грядет фью-ють? – Суханов прищелкнул пальцами и сделал круговое движение вверх. – Труба сигнал подает, барабан в горних высях дробь сыплет?
– Типун тебе на язык, Санёк. – Морщины на лице Мироныча ожили, заиграли, Мироныч сделался озабоченным, каким-то горестным, на лбу возникла резкая прямая складка – хотел Мироныч помочь Суханову, искренне хотел, а ничего у него не получается. Морщинки под глазами распустились, обвяли, стали снова видны глаза – слабо поблескивающие, добрые, выдающие готовность всегда прийти на помощь – в этом, собственно, и заключалась жизненная суть Мироныча. Он вытянулся на диване, прислушался к тяжелой дрожи судна, произнес: – Кажется, ходу прибавили?
– Шестьдесят процентов готовности, – Суханов приподнял светлую синтетическую занавеску над иллюминатором. Шли по непрочному ледовому полю. Черные стрелы ломин, возникавшие у борта, пулями уносились в сторону.
Ночью, когда смотришь из иллюминатора, возникает ощущение, будто ледокол идет по заснеженной целине, рубит корпусом, стесывает ее тяжелым телом, наносит боль, а земля со всеми ее лощинками, снеговыми застругами, заячьими стежками, припорошью покорно, почти беззвучно раздвигается, потом раздается тихий хряск, и земля перестает быть землей, ледовое поле разъезжается. Синевато-слепящий прожектор выхватывает из вязкой ночной сини очередной мерзлый массив, ползет по нему, считая плоские, присыпанные снегом заусенцы, опускается в черный бездонный провал, из которого наверх выхлестывает дым, втягивается под литой грузный форштевень, прилипает моросью к бортам. Провал часто бывает схож с только что поднятой наверх пашней, свеженькой еще, теплой, парной, а на самом деле это стылая дурная вода, в которую не дай бог сорваться.
Шарится прожектор по безлюдной бели, ищет что-то и, кажется, находит: вот-вот из пространства вытает шальной длинноухий заяц, пойдет метить снег лапами, ан нет – ничего и никого не видно, только лед и лед, лед, и еще вода. Нос высвечен ярко, швартовое отверстие, вырезанное по самому центру носа, оплавлено огнем; качается на ходу, черкая воздух, прут-антенна, желтеют окрашенные в охристый цвет стрелы кранов, уложенные по-походному на рогатки, чугунными обабками смотрятся кнехты и роульсы.
В следующий миг вдруг все стихает, тряски никакой, словно ледокол катится на колесах, – двери не стучат, будильник не ездит по столу, ручки не сваливаются на пурпурный синтетический ковер, в двух местах залитый вином – свидетельство недавнего прощания с берегом.
– Красная чайка эта, – снова подал голос Мироныч, – неразгаданное чудо природы, в котором никакой загадки нет, – голос его сделался скрипучим, старческим, надсаженным.
– Чего так, Мироныч?
– После как-нибудь скажу, – скрипучим голосом, совсем как луговой коростель, что любит стричь траву на взгорках, проговорил Мироныч, – расшифрую. А ты, Санёк, никогда про белого дельфина не слышал?
– Нет, – сказал Суханов, хотя, честно говоря, что-то слышал, но что именно – забыл. Г-господи, смешно все это, примитивно, даже глупо, нелепо. И вообще, раны надо лечить не рассказами про белого дельфина. Раны, получаемые в бою, в бою же и должны зарубцеваться. – Нет, – повторил Суханов.
– Тебе это неинтересно, – грустно произнес Мироныч. – Ты технократ, Санек, продукт двадцатого века, тебя больше интересует формула Луны, из чего она состоит, а не лунный свет, о котором написано столько стихов.
– Почему, интересно. Ну не обижайся на меня, Мироныч, – Суханов подсел к помполиту, обнял за плечи. – Ну пожалуйста! Давай, гони про белого дельфина.
– Вот-вот – «гони», – Мироныч грустно покачал головой. – Мы привыкли гнать, и вон как гнать – без передышки, порою даже на последнем дыхании, высунув язык, исходя потом. Все гоним и гоним, а нет бы остановиться и посмотреть назад, оглядеть то, что сотворено, сделать прикидку, рассчитать дальнейший бег. Но куда там, снова о скорости думаем, о пробеге без капитального ремонта. Что машина, что человек. Когда я читаю, что какая-то грузовая машина прошла полмиллиона километров без капитального ремонта, мне грустно становится. Нашли, чем хвалиться! Да за это не хвалить, а бить надо. Потому что машина пройдет еще пятьдесят тысяч и рассыплется на гайки и шайбы, раскатится по кюветам. Ничего потом не найдешь. Была машина и тьфу, нет ее, осталась одна баранка в руках шофера-дурака…
– Мироныч, ты, наверное, не с той ноги сегодня встал.
– С той, – хмуро пробурчал Мироныч.
Суханов отдавал должное позиции Мироныча – хорошо, что тот не плутает по переулкам, не темнит и не делает хорошую мину при плохой игре, это не в характере Мироныча, – Суханову плохо, и Миронычу, так же как и Суханову, плохо, так же саднит горло, сердце сбивается с ритма, то утихает, сходя на нет, мертвея и не справляясь с самим собою, то вдруг начинает колотиться оглушительно, норовя выскочить из грудной клетки – ну будто работает последние минуты.
– А если машину вовремя подремонтировать, подштопать, заменить уставшее железо на свежее, еще не работавшее, глядишь, машина пробежит еще полтора миллиона и пользы немало принесет. А так ее загнали, профукали последние лошадиные силы, что в ней были, и оставили гнить на обочине.
– Погоди, погоди, Мироныч. A как же насчет белого дельфина?
– Тебе все равно неинтересно.
– Этого я не говорил, – Суханову неожиданно сделалось жаль Мироныча, себя, все человечество! Человечеству неплохо бы вернуться в двухмерное, в одномерное измерение, подобреть, заняться самим собою, людям надо бы посмотреть в глаза друг другу, сочинять коллективные стихи, что-нибудь спеть, сплясать, поговорить за общим столом, а не потрясать кулаками. Пусть уж лучше будет убаюкивающая зыбь, чем шторм и черные тучи на небесах.
– Сам я белого дельфина не видел, но разумею, что это все-таки сказочка, – проговорил Мироныч по-стариковски ворчливо, помял пальцами морщинистое лицо, словно хотел разгладить на нем складки, но не разгладил, а только еще больше добавил. Что-то сомневающееся возникло в его морщинах, вызвало далекую улыбку, а возможно, это и не сомнение было, возможно, он просто сочувствовал Суханову. Ах, Мироныч, Мироныч! Что-то признательное, теплое, благодарное родилось в Суханове – всякое общение не проходит для человека бесследно, обязательно оставляет след, метки, вешки, зарубки – что угодно, важно не определение, важна суть, и по этим вешкам человек потом ориентируется. – А впрочем, ч-черт его знает, – Мироныч почесал затылок. – Может, это и не сказочки. В общем, ты лучше меня знаешь, что есть в морском пространстве несколько опасных мест, которые заклеймены, – все время там случается что-нибудь неладное: то пароход ни с того ни с сего пропадет, и сколько ни ищут – ни тебе ответа, ни тебе привета, хотя пароход был, то вдруг вода опустится, и донные камни на поверхность вылезут, и пароход со всего маху насадится на них, как бифштекс на вилку; то вдруг человек за бортом ни с того ни с сего окажется, то рация вырубится, то локатор перестанет работать – в общем, в море, я разумею, тысячу моментов можно сыскать, когда пароходу бывает хуже, чем человеку. И пять тысяч причин, почему это происходит. Одним из таких мест был некий коварный пролив, где суда часто терпели аварию. До той поры, Санек, пока не появился в том хитром и бурном проливе дельфин. Особенностей у этого дельфина было три. Первая – то, что он понимал человеческую речь, вторая – что он, как лоцман, проводил корабли между рифами: возникал ни с того ни с сего из пучины морской и начинал делать крути около парохода, приглашал следовать за собой, и если пароход шел за ним, то все оканчивалось благополучно, судно было целым, капитан довольным, команда счастливой, дельфин возвращался обратно, а пароход следовал дальше, третья – что дельфин был белым. – Увидев, что Суханов покосился в иллюминатор, с тоскою поглотил взглядом огромное муторно-белое пространство, будто присыпанное сахарной пудрой, наводящее на недобрые мысли своей безбрежностью, Мироныч добавил: – Вот-вот, таким же белым. Я, конечно, дельфинов-альбиносов видел, но это были не те дельфины, это сущие дураки по сравнению с тем дельфином. Дурашки, танцоры, любители повеселиться, и все. А тот дельфин работал. Слава о нем скоро пошла, его знали капитаны, специально угощение готовили, старались чего-нибудь сладенького привезти, поскольку дельфин сладкое любил – торты, шоколад и сахарные головы.
– Ну уж и сахарные головы, – усомнился Суханов, – дельфин о сахарную голову все зубы себе переломает. – Суханов поморщился, у него заныли десны. У тех, кто работает в Арктике, зубы часто бывают слабыми, кровоточат, шатаются, лишнюю костяшку не разгрызешь, а если разгрызешь, то может статься, это будет последняя твоя костяшка, после которой и манную кашу трудно будет есть, сухари народ употребляет только вымоченными в чае, конфеты в «талом» виде. – Да потом, сахарная голова, замоченная в горько-соленой морской воде, – это вкусно?
– Вкусно, – убежденно отозвался Мироныч, – дельфину все бывает вкусно, у дельфина иные понятия о еде, чем у нас, и не перебивай, пожалуйста, старика, – голос Мироныча сделался ворчливым. – В общем, так: люди полюбили дельфина, а дельфин полюбил людей. И потому произошло такое, что у дельфина с людьми родственная душа была. Я так разумею, – Мироныч поднял вверх указательный палец. – Но всякий слышит лишь то, что понимает. Нашелся один капитан, который решил сделать из белого дельфина чучело, и когда дельфин подплыл близко, хлопнул его из винтовки. Убить не убил, а ранить ранил. Белый дельфин нырнул в глубину и пропал. Прошло несколько лет, того капитана моряки то ли на рее вздернули, то ли судоводительский диплом отобрали, не знаю, в общем, люди отомстили ему, и капитан исчез. И дельфин исчез. Несколько кораблей раскололось в том проливе – не смогли без дельфина пройти, десятка два человек погибло – неприятностей, словом, было много. И вот в один прекрасный миг, – Мироныч снова поднял вверх палец, – белый дельфин появился снова. Подплыл к одному пароходу. А там моряки сразу в замешательство, не знают, идти им за дельфином или нет. А вдруг, если пойдут, дельфин в отместку за выстрел посадит их на камни, а? Тут тысячу раз надо подумать, голову набок самому себе свернешь, прежде чем стронешься с места. В конце концов капитан решился: а-а, будь что будет, и двинул пароход за дельфином. И дельфин не обманул – провел судно честь по чести, без сучка без задоринки. Не помнил он худа, вот так. Как и человек не должен помнить.
– Человек всегда все помнит.
– Не всегда.
– Красивая история. Что-то слышал я про белого дельфина, но вовсе не это, – Суханов вздохнул. – Загадка природы. Во всяком случае, мне хотелось садануть по красной чайке из ружья. Хряп – и в зоологический музей!
– Э-э-э, как скоро и примитивно: хряп – и в зоологический музей, – проворчал Мироныч, – а у папуасов из-за этой красной чайки произошло бы смещение, все птицы поднялись и перелетели на другой материк, рыба отошла бы от берега в море – «крокодил не ловится, не растет кокос». Начался бы великий голод. К-как все просто: хряп – и в зоологический музей! – Мироныч словно бы новобранца поучал: и пули, мол, свистят, и земля под брюхом взрывается, когда неожиданно наползаешь на противопехотную мину, и ноги вместе с сапогами уносятся под облака, но все равно жизнь прекрасна, надо ценить каждый ее миг, каждый поворот и движение, потому что пока жив – есть надежда, что живым останешься, ну а если не повезет и когда смерть придет, то нас уже не будет. Доля секунды в расхождении – и расплылись, как в море корабли, встреча не состоялась. Смерть осталась по одну сторону межи, солдат по другую.
Наверное, счастлив человек, который умеет жить не только вечностью, но и минутой – коротким, сжатым в щепоть отрезком времени, в течение которого и сделать-то ничего нельзя, а все равно оказывается, что вечности без этой минуты не бывает. Чуточку недостает какой-то рыбьей костяшки в громадном скелете, а скелет не стоит на ногах, все время падает. Вон, оказывается, как бывает дорога бросовая вещь, нечто неустойчивое, временное, маленькая ячеечка, без которой немыслимы большие соты. Прав Мироныч в том, что пришел навестить его, малахольного, невзирая на ломоту в костях и кучу дел, сгрудившихся вместе с бумагами на столе. На судне полно новых людей, все они – миронычева забота, с каждым надо пообщаться, узнать, чем дышит иной отрок, чем питается, не тоскует ли по маме, если отрок очень уж юн, помочь ему оглядеться, по судну пройти, в сухопарке побывать.
Но плакаться Миронычу в жилетку не стоит. Таких как Суханов полным-полно в каждом городе, на любом судне, в конце концов на зимовках и радиостанциях, на льдинах, в экспедициях. Суханов, как и все, одинаково счастлив и одинаково несчастлив, в нем всего понемногу.
Хотя и говорят, что жизнь оценивается по количеству счастливых дней, выдавшихся в ней, все-таки абсолютно счастливых людей нет. И быть не должно. Иначе надо переоценивать человеческие ценности, менять эталоны, делать им ревизию. А нужна ли ревизия-то? Абсолютно счастливыми людьми могут быть, наверное, только дети, еще не знающие, что такое темный цвет, и ни разу не плакавшие, да дураки. Еще, может быть, анекдотные персонажи, но и тут есть вопрос.
– Хряп – и в зоологический музей, на варево, – продолжал кропотать Мироныч, его лицо то подбиралось, то распускалось, морщины жили, двигались, маленькие глазки, прикрытые сверху кустистыми бровями, мокро поблескивали, он был растерян, Мироныч. Не подобрал он ключа к Суханову. А надо было бы расколоть этого щеголеватого и неглупого мужика, надо бы, да как? Вот Мироныч и мялся, что, собственно, Суханову рассказывать, он и сам все знает, – начитанный, ловко умеет уходить, ты ему кость, а он ее битой, как в городках, иногда так отмахнет, что забываешь, о чем говорил.
– Не ругайся, Мироныч, – попросил Суханов, – у меня, ей богу, все в порядке.
Мироныч поднялся. У него было ощущение, что все патроны на этой охоте он расстрелял вслепую – бил в молоко, в воздух, в то самое, что в руки не взять, – и ни разу не попал в цель. А может, это только кажется? Цепким сердитым взглядом оглядел Суханова, попытался изгнать в себе ощущение пустоты, слепой стрельбы, но ничего не получилось, и он проговорил недовольно:
– Эх, Санек, Санек! – и, не прощаясь, припадая на одну ногу – теплые валенки не спасали, боль и ломота добивали Мироныча, когда только перестанут доставать его лендлизовские американские ботинки? – вышел из каюты.
Особенно трудно бывает идти там, где речной лед спаивается с морским. Морской лед – слепяще-голубой, горький, впросолонь, осколок можно кинуть в суп – и заправлять солью не надо, он много мягче, уступчивее речного льда, у него другая структурная сетка, а речной лед – твердый, как железо, бить его трудно, поддается неохотно – бывает, что машина раны сама себе наносит, калечится, а со льдом так и не справляется. Речная вода замерзает быстро, охотно, стоит только поприжать студи, морская при минус три-четыре держится, лишь дымком нехорошо постреливает. Хуже всего – это сморози речного и морского льда, нагромождения, взметывающиеся под самый форштевень судна.
Ледокол на такие сморози наползает тяжело, иногда боком, хрипит, стонет, будто живой, – трудно ему, давит грузным туловищем лед, а льду ничего не делается, сталь наехала на сталь. Отрабатывает ледокол задний ход, стаскивает свое тело со льдины, пятится, пятится, потом снова дает полный вперед, и снова врубается в сталь, хрипит, не в состоянии одолеть ее, со столов и с полок летит все, что не закреплено, люди стискивают зубы, чтобы их не вытряхнуло из челюстей.
И хорошо, если ледокол один, без сопровождения идет, а если у него к корме крепко, без люфта, как говорится, привязан огромный сухогруз?
Ледокол ровно никогда не идет, он выбирает лед послабее, крутится, виляет, срезает углы, судно, уткнувшееся носом в ласточкин хвост, специально вырубленный в корме, случается, не выдерживает лихих казацких скачков, калечится – в корпусе появляются дыры, нос, свернутый набок, смотрит невесть куда. Усы – толстые стальные концы, связывающие ледокол с ведомым судном, – рвутся почти беззвучно, только отдельные нитки, искрясь и стреляя электрическими брызгами, разматываются, да слышен звук стонущей стали; не дай бог кому-нибудь в этот момент попасть под удар уса – перерубит пополам. Туловище на ведомый пароход перебросит, ноги на родной палубе останутся.
А бывает так, что ледокол дернется, встанет, а ведомое судно сорвется с усов и начнет скользить по железистой прочной поверхности моря вдоль ледокольного борта, сдирая релинги и вышибая торчащим из клюза якорем иллюминаторы, давя их один за другим, словно семечки, как это сделал теплоход «Моссовет», которого строптивая льдина протащила мимо ледокола «Микоян». Тут и до большой беды недалеко, тут и вовсе на дно нырнуть можно было. Капитан «Моссовета» до последней секунды не терял хладнокровия и чувства юмора, обойдя ледокол и содрав с него часть кожи, он дал два длинных гудка, а потом один короткий, что означало: «Следуйте за мной!»
Из помещения в такую погоду носа не высунешь: до костей пробивает ветер, мороз такой, что лицо мгновенно твердеет, из-под ресниц текут слезы и жгучими льдистыми каплями застывают на щеках, сиплое дыхание деловитый ветер заталкивает назад, в глотку, ноздри ошпаривает болью белесый покров, расстилающийся вокруг, начинает туманиться, дрожать, подпрыгивать, двоиться, тяжелый черный радар, вбитый в череп надстройки, превращается в чудище, и сама надстройка с верхним ходовым мостиком исчезает, она словно бы проваливается в преисподнюю.
Невольным сочувствием проникается тот, кто знает, что это такое, к старым ледовым капитанам. К Павлу Акимовичу Пономареву, к Федору Ивановичу Федосееву – дедам, что не признавали теплых рубок, улыбок и лощеных манер – вахту несли на открытом воздухе, под ветром, примерзали к телу родного судна, но не уходили вниз, и молодых учили тому же – учили понимать лед, север, погоду, обращали их в настоящую арктическую веру, натаскивали на трудностях, и человек, прошедший школу Пономарева – Федосеева, никогда потом не пасовал, помнил своих отцов-наставников. Ныне по северу плавает судно «Пономарев», а вот «Федосеева» нет – проштрафился дед на старости, перед последним пределом, перед самым финишем, так ему грехи даже сейчас, после смерти, не прощают. Между прочим, среди тех, кто не прощает, – его ученики. А жаль – грехи надо уметь прощать, и вообще тому, кто причастен к северу, душу нужно иметь великую, ибо без этой великой души там, в Арктике, делать нечего.
Север, плавание, одиночество – одиночество среди людей, такое тоже часто случается, – проверяют человека на качество: каков он?
В работе забываются дом, земля, близкие, свои неудачи – работа вытряхивает из человека все, что только можно вытряхнуть, в работе и раны лечатся, как у солдата в бою: саднила, кровоточила рвань в груди и, глядишь, подернулась защитной пленкой, малость усохла по краям, начала смыкаться – дело пошло на поправку. Так будет и с Сухановым – так будет. Нo пока работа настоящая еще не наступила – все впереди, пройдут горловину Карских ворот, врежутся в море, там все и начнется. Соединятся по радио со штабом, тот растолкует, куда дальше курс держать и что делать.
А сердцевина Баренцева моря и его восточная часть – самые поганые места для связи: и с Мурманском не свяжешься, все глохнет под напором арктического эфира, в шуме и треске, и с Диксоном, где расположен штаб, ничего не разобрать, человеческий голос превращается в коростелиный скрип, а что этот скрип обозначает – поди угадай. Такие участки хмурые, задерганные радисты называют дырой – попал в дыру, ноги увязли, уши ватой заткнуло, шея болит, голос пропал, в рации все шестеренки полетели, питание село, ветром антенны порвало, медведи под бортом гуляют, ревут косолапые, мешают, тьфу!
С начальником рации Медведевым Суханов дружил. Леша Медведев был угрюм, широкоплеч, носил темную, сшитую из второсортной джинсовой ткани куртку, часто ругался – особенно если что-нибудь делали кривыми руками, которыми только ломать, но не делать, и тогда Леша начинал кропотать, ходить кругами на каком-нибудь крохотном пятаке – свободного места на судах мало, особо не развернешься, каждый метр пространства на учете, поэтому Медведев, чтобы не закружилась голова, ходил очень осторожно, с расчетом, вначале в одну сторону, потом в другую, потом снова переменит направление.
– Ох, хитер бобер! – говорил Суханов, глядя, как Леша выписывает баранки. – Баранка, баранка, крендель пшеничный. Хлебопек ты, Леша. Булочник, – в тоне Суханова звучало что-то тихое, любящее и одновременно снисходительное. – У меня соседка одна была, девушка шестидесяти четырех лет…
– Такие не бывают!
Суханов сделал грустное лицо, покивал головой:
– Бывают, Лешенька, бывают. В медицинской практике даже восьмидесятилетние встречаются. Так вот у себя на работе до обеда эта девушка чертила кружочки в одну сторону, после обеда – в другую. Меняла направление, чтобы рука не уставала.
Леша Медведев угрюмо покосился на Суханова, пожевал губами. Он словно бы что-то хотел сказать, но ничего не говорил – заклинило Лешу. Лицо у него было тяжелым, из тех, что умелые литераторы бойко зачисляют в разряд квадратных. Прямо так и пишут: герой такой-то имел квадратное лицо, либо квадратную фигуру, хотя вряд ли кто из нас когда-либо видел квадратного человека. Нет таких людей! Как нет и квадратных лиц. Лицо может быть угловатым, круглым, вытянутым – каким угодно, но только не квадратным. Медведев был пострижен коротко, под ежика. Черты лица при всей массивности были мелкими, какими-то игрушечными, а вот глаза, они существовали отдельно от лица – беспомощные, добрые, выдавали застенчивый Лешин характер.
Иногда казалось, что Лешей управляют некие неизвестные силы, совершенно неведомые простому человеку, – он все время к чему-то прислушивался – к самому себе, к треску эфира, который он, похоже, слышал без наушников и рации, к движению льда, что лютый норд прибивал к берегу, мял, давил, лед стонал, скрипел, и не дай бог в эту белую стынь попасть какому-нибудь суденышку – лед раздавит, словно куриное яйцо, всосет в водную рвань и сверху накроет тяжелой хрустальной крышкой.
– Что ж, у тебя довольно уютно, – сказал Суханов, оглядев медведевскую каюту, – гнездышко! Ничего не изменилось, а стало уютнее. Театр начинается с вешалки, а моряк с каюты… Кстати, Леша, как ты думаешь, чем кончается театр? А? Аплодисментами, занавесом, парадным подъездом, у которого никогда не поймать такси, чем?
Леша переступил с ноги на ногу, стер со лба пот, поморгал глазами. Произнес в тон Суханову:
– Театр, Ксан Ксаныч, кончается пилюлями от головной боли.
– Тоже верно, – кивнул Суханов. – Особенно когда спектакль плохой.
Начальник рации Медведев жил по принципу, что в Арктике он не гость, а хозяин, здесь его дом, здесь можно скрыться от опостылевшей жены, от надоевших однокашников и тех, с кем когда-то в паре любил резаться в домино. Дома у себя он – гость, временный жилец, а здесь – хозяин. Поэтому каюту свою Медведев обиходил не хуже Суханова, только на другой манер – обзавелся зеленью, посадил два лимона. Те прижились, растут, дали в прошлом году завязь, из которой вылезли маленькие, по-стариковски сморщенные, размером чуть больше сливы, плоды – желтые, ноздреватые, почти без запаха, но кислые – страсть! Один из них радист попробовал, так потом полчаса не мог отдышаться, из глаз потекли слезы, пропал пульс – пришлось вызывать лекаря. А с чаем лимоны ничего, вполне сносный напиток получается.
Растет у Леши и березка, только кора у нее желтовато-серая, лаковая, с черными рисками, а когда березка станет белой – всю кадушку разнесет – корни у нее цепкие, мощные, не любят, если встречают сопротивление, есть фикус, есть столетник, посаженный в прочный пенопластовый ящик из-под импортной радиоаппаратуры – тара пестрая, оклеенная броскими винными этикетками – и каких только этикеток тут нет, целая коллекция! – есть полдесятка кактусов, самых разных, размером от бусинки до дыни, ощетинившихся колючками, похожих на злых ежей, целое ежиное семейство – и папа, и мама, и детишки.
А на деревянной приступке, прикрученной к стенке под иллюминаторами, у Леши целый огуречный лес. По ниткам, продернутым к потолку, тянется, распуская зеленые кудри, бойкая молодая завязь – у Медведева растут огурцы двух сортов: «зозуля» и «алма-атинские». Сегодня на календаре двадцать шестое марта – к Первому мая у Леши будут огурцы. Настоящие, зеленые, нежными пупырчатыми огурчиками пахнущие. Только если говорят, что огурцы состоят на восемьдесят процентов из воды, то Лешины будут состоять на все сто. В Арктике другие огурцы не вырастают – они питаются только водой. Срезав с нитки, их надо тут же, свеженькими, есть. Иначе огурцы через полчаса-час растекутся. Но все равно даже эта вода, имеющая форму огурца, – радость.
Медведев даже землю специально на судно привозит, готовит ее, как иногда готовят вкусное блюдо – с приправами, со «специями», всегда берет с собой запас, целый мешок – столько, сколько может унести на своих литых плечах, ухаживает за этой землей, следит, чтобы не запарилась, не закисла и не умерла. На севере, на островных зимовках у Леши друзья, они обязательно попросят эту землю, почва там худая, мерзлая, ядовитая, что ни посадишь в нее – ничего не растет.
Пока стояли на рейде да готовились к отходу, Леша умудрился еще порубить и посолить в большой кастрюле капусту, накрыл ее фанеркой, сверху придавил гантелями. Теперь зарядку делать не с чем, гантели заняты.
– Может, в лавке гири попросить, заменить тяжесть на тяжесть, а? – Медведев озадаченно чешет затылок. Хотя по лицу его видно, что шило на мыло не стоит менять, где гантели лежат, там и пусть лежат – зарядку-то все равно делать неохота, тем более в Арктике, где каждый глоток воздуха кажется последним, тело разрывает кашель, человек становится сонным, вялым, и его постоянно тянет опрокинуться набок.
Пока идет акклиматизация, человек перемещается, как амеба, сонно раздвигает воздух руками, предметы на пути ощупывает, главная цель у него – поскорее добраться до дивана, подсунуть под голову что-нибудь мягкое и забыться. Когда организм мало-мальски освоится в обескислороденном сухом воздухе – человек вновь превращается в человека.
– Мне бы твои заботы, гражданин учитель, – хмыкнул Суханов, сел на вертящееся, мертво приклепанное к полу кресло. – Давай, угощай чаем!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?