Электронная библиотека » Валерий Шубинский » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 29 сентября 2014, 02:28


Автор книги: Валерий Шубинский


Жанр: Документальная литература, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 53 страниц)

Шрифт:
- 100% +
6

Уже в июле Гумилев пишет Брюсову о своем намерении отправиться осенью “в Абиссинию”.

Откуда возникла Абиссиния? К этому мы еще вернемся ниже – когда Гумилев все же доберется до этой страны.

Намерение же вновь уехать из России – результат тяжелого душевного кризиса, пережитого, по всей вероятности, в середине 1908 года.

Лето Гумилев проводит в основном в деревне – в Березках (в последний раз – имение Гумилевы продали), а затем в Слепневе. Родовое имение Милюковых (составлявшее в тот момент 250 десятин) перешло к Гумилевым после смерти дядюшки контр-адмирала Льва Ивановича Львова (1894) и его жены Любови Владимировны (1907). Точнее, теперь у Слепнева было три владельца – Анна Ивановна Гумилева, Варвара Ивановна Лампе и Борис Владимирович Покровский, кузен Гумилева, сын Агаты Ивановны. Но Варвара Ивановна передала свою долю дочери – Констанции Фридольфовне Кузьминой-Караваевой, а часть, принадлежавшую Покровскому, Гумилевы и Кузьмины-Караваевы выкупили. Таким образом, имение принадлежало пополам двум родственным семьям. У Кузьминых-Караваевых было трое детей – Сергей, ровесник Николая, и две дочери – Ольга и Мария. О них у нас еще будет повод упомянуть. Едва ли имение приносило сколько-нибудь заметный доход. Крестьяне “тверской скудной земли” были вечно в долгах перед “барыней” и ее родственниками. Позже, в 1912 году, по случаю рождения Льва Гумилева долги за несколько лет простили; без сомнения, на смену им выросли новые.

В Царском Селе Гумилев лишь ненадолго появляется в августе – за эти две-три недели он успевает (нарушив принятое, казалось бы, в Севастополе взаимное решение) мимолетно встретиться с приехавшей сюда Анной Горенко. Видимо, любовь, обида, уязвленное самолюбие продолжали мучить его. Гумилев сделал все, чтобы остаться в памяти культуры “сильным человеком” – и у него это вышло. Но пока мы видим мальчика, буквально раздавленного двумя сильными людьми – взрослым мужчиной, который согласился стать его строгим учителем, и девушкой, которая не отвечает ему взаимностью. Человек, в конце жизни видевший доблесть в том, чтобы, получив отказ, “улыбнуться, и уйти, и не возвращаться больше”, – в юности вел себя совершенно иначе.

Но это не было единственной причиной его дурного настроения.

Литературные дела Гумилева на первый взгляд шли благополучнее некуда. “Успех продолжает меня преследовать, – пишет он Брюсову 20 августа. – Мною заинтересовался Петр Пильский, пригласил в “Новую Русь”. В “Речи” мне хотят прибавить гонорар. Я никогда не думал, что все это может быть так неинтересно”. Тем временем “Скорпион” изъявляет желание издать со временем его следующую книгу. Но при этом молодой поэт чувствует себя еще неуверенней, чем прежде.


Все это время совершался перелом во взгляде на творчество вообще, а на мое в частности. И я убедился в своем ничтожестве. В Париже я слишком много жил и работал и слишком мало думал. В России было наоборот; я научился судить и сравнивать… Ваше творчество отмечено всегдашней силой мысли. Вы безукоризненно точно переводите жизнь на язык символов и знаков. Я же до сих пор смотрел на мир “пьяными глазами месяца” (Нитше), я был похож на того, кто любил иероглифы не за смысл, вложенный в них, а за их очертания и перерисовывал их без всякой системы… Надо начинать все сначала или идти по торной дорожке Городецкого.


Здесь любопытен трезвый взгляд на творчество сверстника, который через несколько лет станет товарищем и сподвижником Гумилева. Такое же трезвое понимание пустоты звучных стихов рано вошедшего в моду Городецкого видно и в гумилевской рецензии на книгу “Русь”, напечатанной впоследствии в первом номере “Аполлона”. Но по отношению к Брюсову о трезвости не было и речи. Гумилев никак не понимал, что время ученичества кончилось, что учитель больше ничего не может ему дать – особенно в том, что касается духовной сущности поэзии.

Между тем уже зимой – весной 1908-го из-под пера Гумилева выходят такие неожиданно зрелые – прежде всего по мироощущению – вещи, как “Выбор” и “Основатели”. В этих стихах, может быть, впервые прорывается та весть о “месте человека во Вселенной” (цитируя его великого друга), которую несут вершинные гумилевские книги – “Костер” и “Огненный столп”.


 
Но молчи: несравненное право —
Самому выбирать свою смерть.
 

И:


 
“Здесь будет цирк – промолвил Ромул, —
Здесь будет дом наш, открытый всем”.
“Но надо поставить поближе к дому
Могильные склепы”, – ответил Рем.
 

И уже совсем немного отделяло Гумилева от его первых шедевров – таких как “Заводи” или “Молитва”.


5 сентября 1908 года Гумилев пишет Кривичу:


…Очень и очень сожалею, что не могу воспользоваться Вашим любезным приглашением, но я уезжаю как раз сегодня вечером. Ехать я думаю в Грецию, сначала в Афины, потом по разным островам. Оттуда в Сицилию, Италию и через Швейцарию в Царское Село. Вернусь приблизительно в декабре.


Таким образом, покидая Петербург, поэт сам не знал, куда направляется – то ли в Швейцарию, то ли в Абиссинию. Денег при этом с собой у него было очень мало – очередное “паломничество Чайльд-Гарольда” совершалось вопреки воле отца. Скорее всего, Гумилев потратил на него гонорары из “Речи”.

7 сентября Гумилев приезжает в Киев, где проводит два дня.

9 сентября он выезжает в Одессу, откуда 10-го в 4 часа пополудни на пароходе Русского пароходного общества через Синоп, Бургос, Константинополь, Салоники отбывает в Александрию.

В Египет он прибыл 1 октября и провел там пять дней.


Египетская история и культура в начале XX века были для европейцев несколько более экзотичны и таинственны, чем для нас. Собственно, до наполеоновской эпохи европейцы знали о Египте только то, что поведали им греки. А для греков Египет с его пирамидами, сфинксами, царственным инцестом тоже был загадкой – соблазнительной и раздражающей, как всякая древняя, пережившая свой золотой век цивилизация для цивилизации молодой. Эллины и презирали варваров из нильской дельты, и приписывали им невероятные познания, восходящие к незапамятной древности. Эти представления унаследовала средневековая Европа. В XVI веке Европу охватило увлечение “герметическими книгами”, из которых якобы почерпнули всю свою мудрость Платон и другие греческие философы. Адептами герметизма были Парацельс и Джордано Бруно. Уже спустя столетие было доказано, что эти сочинения, приписывавшиеся некоему Гермесу Трисмегисту, египетскому магу, – подделка поздней эллинистической эпохи. Но оккультисты XIX века, которых читал Гумилев в Париже, охотно ссылались на герметическую премудрость. “Египетские жрецы забыли многое, но они ничего не изменили…” – писала, в частности, Блаватская. По ее словам, “тайные знания”, содержащиеся в египетских свитках, восходят к Атлантиде.

Когда генерал Бонапарт в сопровождении десятков тысяч солдат и десятков ученых прибыл в Египет, положение стало меняться. В 1822 году Шампольон расшифровал иероглифы, и настоящая египетская цивилизация, земледельческая и бюрократическая, совсем не таинственная, но богатая и сложная, возникла перед глазами европейцев. Она интересовала, к примеру, молодого Мандельштама – и не слишком интересовала Гумилева. В малоудачной пьесе “Дон-Жуан в Египте” он (метя в своего приятеля-неприятеля Владимира Шилейко) высмеивает ученых-египтологов, “лакеев”, возящихся со всякими там Псамметихами.

Потом был эллинизм, великая Александрия, этот античный Петербург, эпоха Птолемеев, Антоний и Клеопатра. Подплывая к Александрии, Гумилев (должно быть) мысленно повторял чуть ли не самые знаменитые строки своего любимого мэтра:


 
О, дай мне тот же жребий вынуть,
И в час, когда не кончен бой,
Как беглецу, корабль свой кинуть
Вслед за египетской кормой!
 

(“Египетской кормой” “вся Москва” за глаза именовала Нину Петровскую.)

Впрочем, может быть, Гумилев вспоминал и “Александрийские песни” из книги “Сети” нового, недавно дебютировавшего поэта Михаила Кузмина, которую он отрецензировал для “Речи”. Александрия Кузмина – это как раз город эпохи эллинизма, город ученых поэтов и безумных философов-гностиков, возвышенной любви и утонченного разврата…

…А еще потом были Рим, Византия, арабы. С 1250 года Египтом владели мамелюки – правители, называемые рабами; именно так – “раб” – переводится слово “мамелюк”. Это и были сначала рабы – тюркские рабы-воины, купленные местным султаном и свергнувшие его. В 1382-м очередной султан уже новой, мамелюкской, династии, чтобы меньше зависеть от своих соплеменников, купил новых мамелюков – черкесов. История повторилась в точности: теперь к власти в Египте пришли черкесские мамелюки.

Мамелюки полтысячелетия были полными хозяевами Египта, на словах признавая верховный суверенитет Порты. Это продолжалось вплоть до начала XIX века, когда власть в стране захватил Мухаммед Али, албанец. Он добился официального признания автономии и начал модернизацию страны. Наконец в 1882 году Египет оккупировала Англия.

История предопределила структуру египетского общества. Наверху – очередная власть: мамелюки, турки, албанцы, англичане. Ниже – арабы. Еще ниже – копты, собственно египтяне, феллахи, то есть крестьяне, потомки народа фараонов.


 
Пусть хозяева здесь – англичане,
Пьют вино и играют в футбол,
И Хедива в высоком Диване
Уж не властен святой произвол!
 
 
Пусть! Но истинный царь над страною
Не араб и не белый, а тот,
Кто с сохою или с бороною
Черных буйволов в поле ведет.
 
 
Хоть ютится он в доме из ила,
Умирает, как звери, в лесах,
Он любимец священного Нила
И его современник – феллах.
 

Александрия начала XX века была типичным колониальным городом. Хотя из 227 тысяч человек, населявших город, европейцы (“франки”, как их по древней традиции здесь называли) составляли лишь 20 процентов, европейская часть города была гораздо больше туземной. Здесь, на главной площади, украшенной памятником Мухаммеду Али, находились консульства европейских держав. В Александрии жили греки и итальянцы, англичане и французы. Город рос и богател, превращаясь в респектабельный средиземноморский курорт. От времен Александра Македонского и Клеопатры, Феокрита и Каллимаха почти ничего не осталось. Лишь иногда, торопясь на свою муниципальную службу, проходил по улицам тихий большеглазый человек. Не исключено, что он повстречался и молодому Гумилеву. Конечно, тот не догадывался, что перед ним – соплеменник Каллимаха, великий поэт и великий знаток александрийских древностей Константинос Кавафис. Впрочем, Гумилеву его имя ничего не сказало бы. Ничего не сказало бы имя Кавафиса и автору “Александрийских песен”, побывавшему здесь в 1895 году.

Мусульманская часть города находилась на перешейке между морем и озером Мареотис. Правда, и здесь, в узких улочках, среди домиков с окнами во двор, все больше появлялось особняков в “франкском стиле”, принадлежавших богатым туркам. И все-таки здесь Гумилев повстречал ту экзотику, ради которой он отправился в такой далекий путь.

В дальнейших поисках экзотики он поехал (3 октября) в главный город страны, резиденцию хедива (вице-короля) – в Каир.

Каир (в начале XX века – город с четырехсоттысячным населением) моложе Александрии на тысячу с лишним лет, но нет эпохи, которая не оставила бы здесь свой след. Христианский Вавилон Египетский: античная Башня Аполлодора, а рядом – каменные коптские церкви с инкрустированными костью резными дверями, где суровые люди с лицами, напоминающими фаюмские портреты, истово отстаивают двенадцатичасовые службы (в том числе церковь Сергия – на месте, где, по преданию, жила в Египте Мария с младенцем Иисусом). Мусульманский Каир: цитадель Саладина – победителя и друга Ричарда Львиное Сердце, древние мечети Аль-Ахзар и Гассана, и новая громадная мечеть, построенная реформатором Мухаммедом Али. А совсем рядом с городом – пирамиды и Сфинкс.


 
Точно дивная Фата-Моргана,
Виден город у ночи в плену.
Над мечетью султана Гассана
Минарет протыкает луну.
 
 
На прохладных открытых террасах
Чешут женщины золото кос,
Угощают подруг темноглазых
Имбирем и вареньем из роз.
 
 
Шейхи молятся, строги и хмуры,
И лежит перед ними Коран,
Где персидские миниатюры —
Словно бабочки сказочных стран.
 
 
А поэты скандируют строфы,
Развалившись на мягкой софе,
Пред кальяном и огненным кофе
Вечерами в прохладных кафе.
 


Открытка, посланная Н. С. Гумилевым В. Я. Брюсову из Каира, 1908 год. Институт мировой литературы (Москва)


Удивительно, что в прошлом Гумилева интересуют прежде всего сказки и мифы – “Апис белоснежный, окровавленный цепью из роз”, “хороводы танцующих жриц”; в настоящем же он внимателен к быту – правда, идеализированному, увиденному с чисто декоративной стороны. Впрочем, цитируемое стихотворение написано в 1918 году. В 1908-м, десятилетием раньше, Гумилев был погружен в себя, и мысли его были заняты другим: несчастной любовью и сомнениями в своем даре. Хотелось бы сказать, что инициация в саду Эзбекие и впрямь состоялась (если не годом раньше, то сейчас), что из Египта вернулся другой человек – повзрослевший, сильный, уверенный в себе. Тот, что “в каждом шуме слышал звоны лир, говорил, что жизнь – его подруга, коврик под его ногами – мир”. Хотя, пожалуй, это не до конца правда… Инициация была впереди, и выглядела она несколько иначе. Но, может быть, безумная, с точки зрения здравого смысла, поездка и сделала Гумилева немного мудрее, сильнее, свободней.

Согласно Лукницкому, Гумилев побывал и в Луксоре (древних Фивах), в Верхнем, отдаленном от моря, Египте, где (помимо прочих достопримечательностей) увидел знаменитый Луксорский обелиск – двойник того, что украшает Place de la Concorde в Париже (площадь Согласия – ту самую, где некогда стояла гильотина; это ведь не российский приоритет – назвать день рокового переворота “днем национального согласия и примирения”). Стихи Теофиля Готье, посвященные двум этим памятникам, он впервые прочтет – и блистательно переведет на русский язык – несколько лет спустя.

Однако в коротком письме к Брюсову, отправленном из Каира, Гумилев печалится, что ему не удается проникнуть “вглубь страны”. Вместо этого молодой путешественник собирается отправиться “в Палестину или в Малую Азию”. Но тут у него совершенно неожиданно кончаются деньги.

Каким-то образом добирается он до Александрии, где день или два голодает; должно быть, ему становится худо от голода – в порту рабочие, сжалившись, кормят его хлебом и помидорами. Наконец он занимает деньги у ростовщика (заложив колечко?), покупает билет на пароход (6 октября) и возвращается, согласно Лукницкому, тем же путем – через Одессу и Киев.


Когда Гумилев вернулся в Царское Село?

Ахматова пишет, что путешествие его продолжалось “шесть недель”. Значит, оно должно было закончиться примерно 20 октября. Утверждение Панкеева, согласно которому Гумилев 29 ноября (!) прибыл из Египта в Париж и уже оттуда вернулся в Россию, можно даже не комментировать.

В письме к Брюсову от 27 ноября Гумилев пишет, что вернулся в Царское недели три назад. То есть около 9 ноября.

Попробуем посчитать. Если Гумилев возвращался из Египта “тем же путем”, он должен был прибыть в Одессу 27 или 28 октября, в Киев – 30-го или 31-го, в Петербург (если считать, что в Киеве он провел не больше двух дней) – между 3 и 5 ноября. Впрочем, пароход из Каира в Одессу мог доплыть и несколько быстрее: все зависело от продолжительности стоянок в портах. Существует письмо Гумилева к В. Кривичу, при публикации[49]49
  Р. Тименчик. Неизвестные письма Н. Гумилева // Вестник АН СССР. 1987. № 1.


[Закрыть]
датированное “26 октября, Каир”. В этом письме он обещает “быть через несколько дней” в Царском Селе. Может быть, надо читать не “Каир”, а “Киев”? (Тем более что из Каира добраться до Царского Села за несколько дней в ту эпоху было физически невозможно.) Если так, Гумилев должен был вернуться домой примерно к 1 ноября.

Таким образом, его поездка заняла не шесть, а по меньшей мере семь с половиной недель. Из них в Египте – пять дней.

Так вот путешествовали без малого сто лет назад…

Глава пятая
Инициация

1

В Царском Селе Гумилев поселяется с родителями – сперва на Конюшенной улице, 35, в доме Белозеровой (ныне дом 29), потом (с 1909 года) – на Бульварной улице, 49, в доме Георгиевского. Семикомнатная квартира в доме Белозеровой была тесна для огромной семьи: больной отец, мать, Николай, Дмитрий, Александра с сыном и дочерью. Николаю было трудно, потому что уже никто в семье (кроме матери) не был для него в эти годы по-настоящему близким человеком: ни Дмитрий – заурядный молодой офицер, ни отец, ни Александра, которую В. Срезневская, общавшаяся с ней в 1910-е годы, называет “злой, завистливой и чрезвычайно неумной”[50]50
  Воспоминания Срезневской были отредактированы самой Ахматовой; без сомнения, здесь отразилось ее собственное отношение к свояченице. Заметим, однако, что Ахматова ни разу в жизни не сказала худого слова об А. И. Гумилевой.


[Закрыть]
. У Гумилевых жила еще и собака – Молли, сука английского бульдога. Летом 1912 года она принесла щенков; в 1916-м она была еще жива и здорова. Поэт относился к ней с большой нежностью.

Нижний этаж занимала семья художников – Дмитрий Николаевич Кардовский, видный книжный график и сценограф, и его супруга Ольга Людвиговна Делла-Вос-Кардовская, живописец, с дочерью и прислугой. Гумилевы и Кардовские продолжали общаться и после переезда на Бульварную. Ольга Делла-Вос-Кардовская написала в ноябре 1908-го (т. е. сразу же по возвращении из Египта) портрет Гумилева, привлеченная не столько его поэтическим даром, сколько “какой-то своеобразной остротой в характере лица”. Удивительно, что общепризнанно некрасивая внешность Гумилева становилась предметом интереса стольких художников – в течение всей его жизни.

Продолжаются и другие царскосельские знакомства.



Дмитрий Кардовский, 1900-е


Чаще, чем прежде, видится он в это время с Анненским, который, как вспоминал он позднее, “поражал пленительными и необычными суждениями”. Видимо, те воспоминания, которые зафиксированы в стихотворении “Памяти Анненского”, относятся именно к этому времени:


 
Я помню дни: я робкий, торопливый,
Входил в высокий кабинет,
Где ждал меня спокойный и учтивый,
Слегка седеющий поэт.
 
 
Десяток фраз, пленительных
и странных,
Как бы случайно уроня,
Он вбрасывал в пространства
безымянных
Мечтаний – слабого меня.
 

Мы довольно мало знаем про “живое” общение двух поэтов. Разумеется, ни в коем случае нельзя воспринимать как мемуарное свидетельство чисто беллетристический текст Г. Адамовича “Вечер у Анненского”, где автор (которому в момент смерти Анненского было семнадцать лет) гостит у Анненского вместе с Гумилевым и Ахматовой (которая не была с Анненским знакома и которая в 1909 году ни разу не была в Царском Селе). Несомненно одно: только в эти годы Гумилев, сам искавший новые пути для своей поэзии, приближавшийся к черте зрелости, по-настоящему оценил гений своего гимназического “грека”. Именно Гумилев открыл поэзию Анненского сверстникам и способствовал его вхождению в круг деятелей “нового искусства” – круг, от которого Иннокентий Федорович долго был отлучен обстоятельствами.

Образовательный разрыв между переводчиком Еврипида, ученейшим филологом, и недавним гимназистом-двоечником был велик. Но если Гумилев многое знал приблизительно и понаслышке, то базовые вещи помнил хорошо – и бывший директор Царскосельской гимназии имел случай оценить это. Делла-Вос-Кардовская вспоминает, что “он однажды спорил с Анненским о каких-то словах в произведении Гоголя и цитировал на память всю вызвавшую разногласие фразу. Для проверки мы взяли том Гоголя, и оказалось, что Николай Степанович был прав”.



Ольга Делла-Вос-Кардовская, 1900-е


В годы, когда Гумилев находился в Париже, в Царском Селе появился еще один поэт. Человек лет под тридцать, высокого роста, плотный, коротко остриженный, с очень румяным лицом, он ежедневно подолгу прогуливался по царскосельским паркам – с тростью в руках и с завернутыми штанинами. Но царскоселы знали, что этого (на вид) здоровяка, графа Василия Алексеевича Комаровского, заставила поселиться в пригороде у пожилой тетушки неизлечимая “падучая болезнь”. Сам он мог спокойно рассказывать “о своем бесновании в комнате с мягкими стенами”. Юность его, как у князя Мышкина, прошла в европейских нервных лечебницах. Кроме эпилепсии, он страдал тяжелейшим пороком сердца. У него были основания не ожидать особенно долгой жизни…

Гумилев познакомился с Комаровским у Делла-Вос-Кардовской, позируя ей для портрета.


За чаем между ними возник спор о поэзии. Василий Алексеевич отстаивал необходимость полного соответствия между формой и содержанием. Н. С., насколько я помню, отстаивал преимущественное значение формы. Во время спора Комаровский сильно волновался, говорил быстро и несвязно. Гумилев был, как всегда, спокоен и сдержан, говорил медленно и отчетливо. Чувствовалось, что на Комаровского он смотрит как на дилетанта. Того это, конечно, особенно задевало. Простились они холодно и, казалось, разошлись врагами. Мне при уходе Н. С. тогда же сказал, что Комаровский большой чудак и что с ним невозможно разговаривать.

Каково же было мое удивление, когда на другой день на свой очередной сеанс Н. С. пришел вместе с Комаровским. Оказалось, что последний был у него с утра и между ними произошло полное примирение. Впоследствии они неоднократно бывали друг у друга, и их отношения окончательно наладились. Тем не менее Комаровский всегда старался как-нибудь поддеть Гумилева и иронизировал над его менторским тоном. От портрета Н. С. он был в полном востроге и говорил:

– Он вот таким и должен быть со своей вытянутой жирафьей шеей.

Шея изысканного жирафа…

Дружба эта, впрочем, всегда была довольно странной – о, мягко говоря, неоднозначных отношениях между Гумилевым и Комаровским свидетельствует вот такая, не слишком добродушная, эпиграмма последнего:


 
Между диваном и софою
Когда на кресла с вами я сажусь,
Мы как товарищ – гусь с свиньею.
Не удивляйтесь: вы не гусь.
 

Комаровский был поэтом, прозаиком и искусствоведом. Его “Таблица главных живописцев Европы с 1200 по 1800 год” была высоко оценена специалистами. Из его прозаических сочинений сохранился один рассказ Sabinula – странное для своей эпохи, какое-то “постмодернистское” сочинение, стилизация ренессансной подделки античного текста. В этом человеке жил мистификатор того типа, который расцвел именно в XX столетии. Он сочинял изобилующие мельчайшими бытовыми подробностями стихи о своем путешествии в Италию – путешествии, которого не было, которое он лишь надеялся когда-нибудь совершить, если здоровье позволит.



Николай Гумилев. Портрет работы О. Л. Делла-Вос-Кардовской, 1908 год


Единственную книгу стихов Комаровского, “Первая пристань” (1913), Гумилев отрецензировал в “Аполлоне” сдержанно хвалебно. Ахматовой он говорил в те годы, что это он “научил Васю писать – до этого его стихи были какие-то четвероногие”, а у самого Комаровского допытывался: “К чьей же школе вы все-таки принадлежите – к моей или Бунина?” Но спустя несколько лет после выхода “Первой пристани” и смерти ее автора градус отношения Гумилева к полузабытому уже на тот момент царскоселу резко изменился. Гумилев читал его стихи своим студистам, а в 1921 году, за несколько месяцев до гибели, в разговоре с Адамовичем утверждал, что “единственный подлинно великий поэт среди символистов – Комаровский. Теперь, наконец, он это понял и хочет написать о Комаровском большую статью”. В том же разговоре Гумилев – впервые в жизни! – отрекся от любви к Анненскому: “он поэт “раздутый” и незначительный, а главное – неврастеник”. Но ведь в свое время именно Гумилевым в огромной степени была создана репутация Анненского!



Василий Комаровский. Портрет работы О. Л. Делла-Вос-Кардовской, 1909 год


Надо очень осторожно относиться к любым воспроизведениям устных суждений Гумилева. В частных разговорах он склонен был к преувеличениям и эпатажу. Вероятно, та ревизия царскосельской поэзии начала века, которую он наметил, в статье выглядела бы осторожней (ведь на занятиях своих студий в те же годы он всегда поминал Анненского с пиететом и любовью). Но, как всякий поэт и как всякий человек, он не был способен на абсолютное беспристрастие. Неприятие “неврастении” могло заставить его на время усомниться в величии Анненского; оно же могло побудить его сверх меры прославить сильный, но лишь в малой степени реализованный дар Комаровского. Пожалуй, здесь дело не только в эстетике. В творческом и человеческом складе своего давнего царскосельского знакомца Гумилев мог увидеть родственные себе черты. Поставленный жизнью в неблагоприятные условия, ставший в ранней молодости инвалидом, Комаровский не позволил себе никаких жалоб, никакой сентиментальности – на краю безумия и гибели он небрежно “фланировал” по царскосельским паркам, читал Гюисманса, вел светские беседы – а тем временем тайно корпел над искусствоведческими трудами и чеканил безупречные ледяные ямбы, в которые отливался подлинный, совсем не эстетизированный ужас:


 
Гляжу: на острове посередине пруда
Седые гарпии слетелись отовсюду
И машут крыльями. Уйти, покуда мочь?
……………………………………….
И тяготит меня сиреневая ночь.
 

Комаровский был эстетом старой закалки. Он получил отличное классическое образование, “любил читать Цезаря” и лишь зрелым человеком познакомился с азбукой декаданса – с “Портретом Дориана Грея” и “Так говорил Заратустра”. Зато он превосходно знал и любил (и переводил) Бодлера – любимого поэта Гумилева.

В 1913 году Комаровский переехал в Петербург, чтобы самолично наблюдать за изданием своей “Хронологической таблицы…”. Но до выхода ее он так и не дожил. Известие о начале мировой войны стало для него слишком сильным потрясением: его болезни обострились, и через два месяца он умер от сердечного приступа во время эпилепсического припадка. Ему было тридцать три года.

Окружение Комаровского составляли несколько эстетов помоложе. Каждому из этих людей суждено впоследствии занять в русской культуре свое место. Уже упоминавшийся выше Николай Николаевич Пунин (1888–1953) – выдающийся искусствовед. Судьбы Пунина и Гумилева еще несколько раз пересекутся. Князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский (1890–1939) – сын известного либерализмом министра внутренних дел, в те дни – кавалергардский офицер, “преторианец”, как, посмеиваясь, называл его Комаровский, человек резких и непримиримых суждений и притом вполне грамотный стихотворец символистского круга, позднее – известный литературный критик и переводчик, белогвардеец, потом – эмигрант, потом – евразиец, потом – советский писатель, потом – узник ГУЛАГа. Биография, при всей своей извилистости, достаточно характерная. Наконец, Лев Евгеньевич Аренс (1890–1967) – биолог и поэт-дилетант.

С семьей Аренсов Гумилев познакомился, вероятно, еще до отъезда в Париж, но сблизился лишь в 1908 году. Вера Евгеньевна Аренс (1883–1969), малозначительная поэтесса, впоследствии занимавшаяся детской литературой, принадлежала к числу его постоянных корреспондентов. Отношения Гумилева с ней были чисто дружескими – хотя и с оттенком возвышенной галантности; ее сестра Зоя была в Гумилева несчастно влюблена, он же относился к ней настолько равнодушно, что раз, когда Зоя Аренс с матерью пришла к нему в гости, он на минуту вышел в соседнюю комнату – и там самым неучтивым образом заснул. Третья сестра, Лидия, в кратких мемуарах Льва Аренса не упоминается[51]51
  Как и Анна Евгеньевна Аренс – позднее первая жена Н. Н. Пунина, годами делившая с ним и с Ахматовой кров в Фонтанном доме.


[Закрыть]
, но о ней говорила Лукницкому Ахматова. По ее словам, увлечение Лидии Аренс Гумилевым привело к разрыву с семьей; она жила отдельно от родных, снимала квартиру… Ахматова думала о том, что, когда Гумилев в ее приезд в Царское говорил ей о своей любви, “этот роман был в самом разгаре”. Но это как раз сомнительно. В июле-августе 1908 года Гумилев был в Царском Селе очень недолго и едва ли успел бы завести какой-то роман. Близкие отношения с отвергнутой семейством Лидией Аренс могли иметь место лишь в самом конце 1908-го или начале 1909-го.



Сестры Вера, Зоя и Анна Аренс, ок. 1910 года


Да и обстоятельства встречи Николая и Анны в августе 1908 года не располагали к любовным излияниям.


Когда АА была в Петербурге (АА была в Царском Селе у Валерии Сергеевны Срезневской) и послала Николаю Степановичу записку, что едет в Петербург и чтобы он пришел на вокзал. На вокзале его не видят, звонок – его нет… Вдруг он появляется на вокзале в обществе Веры Евгеньевны и Зои Евгеньевны Аренс. Оказывается, он записки не получил, а приехал просто случайно… (Acumiana)


“Просто случайное” появление в обществе двух знакомых молодых дам на железнодорожном перроне – вещь малоправдоподобная (Ахматова с ее умом должна была бы это понять). Вокзал – не место для случайных прогулок. Николай Степанович, конечно, получил записку; конечно, описанная сцена – неловкая попытка продемонстрировать свою независимость. Тем не менее для демонстрации этой Гумилев выбирает двух женщин, с которыми у него заведомо “ничего не было”.

Ну а те (очередные) признания, которые Ахматова имеет в виду, происходили, скорее всего, в Киеве, по пути в Египет, две или три недели спустя.



Вокзал в Царском Селе. Открытка, 1900-е


В целом в Царском Селе у Гумилева друзей завелось немного. Тип царскосела за прошедшие годы не изменился, статус bizarre в их глазах если и повысился, то не сильно. Как писал Н. Н. Пунин (имея в виду именно эти годы), “царскосельские часы стояли на смерти Надсона. Мы жили по этим часам, время от времени ездили в Петербург и, возвращаясь, чувствовали, что живем в городе мертвых”. Это высказывание по тону почти не отличается от приведенных выше отзывов Срезневской и Ахматовой. Декаденты по-прежнему были предметом насмешек. “Над ними смеялись снисходительно или нагло, в зависимости от их места в царскосельской иерархии. Вежливо смеялись в спину уходившего Анненского, хихикали над Комаровским, нагло осклабясь, смотрели в лицо Гумилеву”. Место Гумилева “в царскосельской иерархии” по-прежнему было ниже, чем даже у присяжного городского чудака Комаровского. А то, что “гадкий утенок” неожиданно для окружающих стал известным литератором, печатающимся в солидных газетах, не меняло дела. Скорее литературные успехи Гумилева вызывали раздражение.

4 апреля 1908 года (еще до возвращения Гумилева из Парижа!) в газете “Царскосельское дело” появляется фельетон П. М. Загуляева “Царица-Скука” – из серии, посвященной “городу Калачеву”, в котором легко узнается Царское Село. В очередном фельетоне выводится и местный “гениальный поэт”.


Это был молодой человек очень неприятной наружности и косноязычный, недавно закончивший местную гимназию, где одно время высшее начальство самолично пописывало стихи с сильным привкусом декадентщины… Этот многообещающий юноша побывал в Париже, где, по его словам, приобщился к кружку, служившему черные мессы, и, вернувшись в Калачев, выпустил книжку своих стихов, которая быстро разошлась по городу, так как желавший только славы автор рассылал их совершенно бесплатно.



Баболовские ворота в Большой Каприз в Царском Селе. Открытка, 1900-е


Как мы убедимся чуть ниже, отношение к Гумилеву единственного местного периодического издания не изменилось и полтора года спустя.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации