Текст книги "Зодчий. Жизнь Николая Гумилева"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 53 страниц)
Глава четвертая
Нил и Сена
1
Чтобы выехать за границу, подданному Российской империи требовался заграничный паспорт. Паспорт выдавался губернатором или градоначальником; для получения его необходимо было полицейское свидетельство о благонадежности, которое, впрочем, могло быть заменено ручательством заведомо благонадежного лица. Если в данном случае проблем у Гумилева возникнуть не должно было, то другое ограничение касалось его напрямую: был (как, собственно, и в наши дни) ограничен выезд за границу мужчин призывного возраста, не прошедших воинскую комиссию и не имеющих законной отсрочки. Очевидно, и здесь помогло ручательство отца.
Покладистость Гумилевых-родителей почти необъяснима. Они послушно подписывали все бумаги и оплачивали путешествие великовозрастного сына в Париж. Каким образом мог Гумилев объяснить свое желание учиться не в Петербургском университете, а непременно в Сорбонне – при весьма ограниченных познаниях во французском языке? Конечно, юноша не поверял родителям истинной цели своего путешествия в “столицу Мира” – оккультные штудии, которым он собирался предаться. Узнав из “Весов” о существовании “тайных наук” и по неопытности придав этим обрывочным сведениям невероятное значение, он, должно быть, воображал, что в Париже (а может, и прямо в Сорбонне) есть некие школы, где учат эзотерической мудрости – учат “быть, как боги”.
Скорее всего, радость родителей при мысли, что великовозрастный сын получил все же аттестат зрелости, не знала границ. А может, Анна Ивановна помнила, как после долгого тоскливого уединения в дедовском поместье смогла поездить по миру, увидеть Францию, Италию и не хотела лишать того же своего любимого отпрыска?
Дорога в Париж должна была в то время занять дня четыре. Сутки занимал путь до последней русской станции – Вержболово. Там можно было переночевать – а в шесть тридцать утра уходил поезд на Париж, прибывавший к месту назначения на следующий день в четыре часа пополудни. На Трансъевропейском экспрессе можно было, конечно, доехать быстрее – но и дороже. Поезда, шедшие через Берлин, приходили в Париже на Северный вокзал, откуда экипаж за один франк пятьдесят сантимов (что соответствовало шестидесяти копейкам) доставлял путешественников в центр города.
Вероятно, именно этот путь впервые проделал в июле 1906 года Николай Гумилев, чтобы провести в Париже в общей сложности девятнадцать месяцев: по апрель 1907-го, вновь с июля по октябрь и с ноября 1907-го по май 1908 года.
Париж – это слово с давних пор магически действовало на русский слух. На заре русской поэзии воспел этот город влюбленный в него студиозус Василий Кириллович Тредиаковский: “Красное место! Драгой берег Сенски! Где быть не смеет манер деревенски…” Три четверти века спустя Иван Иванович Дмитриев посмеивался над своим другом Васильем Львовичем Пушкиным, тоже отправившимся в “красное место”: “Друзья! Сестрицы! Я в Париже!” И многих, многих русских путешественников повидал этот город: тут и 17-летний граф Строганов, идущий со своим гувернером штурмовать Бастилию, и мадам Курдюкова со своими “сентенциями”, и победоносные гусары 1814 года, и сам Карамзин, молодой и щеголеватый, и капризный Тургенев-Кармазинов, и Рудин на баррикадах, и пучеглазая Блаватская, и 20-летний наглец Serge de Diagileff, начинающий свою карьеру с европейского турне, включавшего визиты к литературным, художественным и театральным знаменитостям.
В начале XX века в Париже (считая предместья) проживало около трех миллионов человек, из них 250 тысяч – иностранцы. По численности населения это был второй город в Европе после Лондона. Город уже имел мало общего с тем, который видели Карамзин и Тредиаковский. Узкие улицы, средневековые фахверковые дома – все это так же ушло в прошлое, как древняя Лютеция, стольный город галльского племени паризиев, где когда-то сидели римские наместники, где был провозглашен цезарем Юлиан Отступник. Во второй половине XIX века Париж пережил такую же градостроительную революцию, как Москва в 1930-е годы. Три префекта департамента Сена, последовательно исполнявшие эту должность, – Шаброль, Рамбюто и Осман – перестроили город. Особенно велика роль барона Жоржа Эжена Османа (1809–1891), занявшего свой пост в 1853 году, при Наполеоне III. Он прорубал свои бульвары сквозь тело парижских улиц так же безоглядно, как Лазарь Каганович – свои проспекты сквозь уголки старой Москвы. В 1865-м за несколько недель были снесены средневековые дома острова Сите – и Нотр-Дам остался в одиночестве, в окружении свежепостроенных буржуазных кварталов.. Так родился новый город, город белых домов с мансардами, каштанов и светящихся витрин, стремительно наполнившийся новыми образами и новыми тенями, – Париж пейзажей Писарро, Боннара, Утрилло.
Панорама Парижа, 1900-е
Сорбонна, куда по меньшей мере теоретически направлялся Гумилев, находилась на левом берегу Сены. Ее окружал Латинский квартал – студенческий район Парижа. Как указывает Лукницкий, Гумилев поселился на бульваре Сен-Жермен, 68 – в самом центре Латинского квартала. Затем он почему-то переселился на рю де ла Гетэ, 25 (на “веселую улицу”, чья репутация соответствовала названию). В 1907–1908-м он жил на рю Бара, 1. Известно, что он “поступил в Сорбонну”, но что это значило? Был зачислен в число студентов или посещал лекции в качестве вольнослушателя? Скорее второе – и вот почему. Действительные студенты иностранных университетов по тогдашним российским законам получали отсрочку от призыва. Гумилев же отсрочкой не пользовался и вынужден был в 1907 году явиться в Россию для прохождения воинской службы (от которой затем был освобожден). Да и как мог полноценно учиться в Сорбонне Гумилев в 1906 году – с его тогдашним французским?
Известно, что из дома ежемесячно он получал 100 рублей, что по тогдашнему курсу соответствовало примерно 250 франкам. Комната в Латинском квартале стоила от 50 франков в месяц, квартира – от 150. В любом случае оставшихся денег должно было хватить на скромную студенческую жизнь. Недорого поесть можно было в бульонных и молочных. Чашечка кофе, кружка пива или рюмка коньяку в небольшом кафе стоила 30–40 сантимов.
Париж, рю де ла Гетэ. Открытка, 1900-е
В Сорбонне – знаменитом парижском университете, выросшем из богословской школы, которую основал в 1253 году королевский духовник Робер де Сорбон, – училось в начале XX века больше тысячи иностранцев, в том числе 497 русских. При этом на филологическом и естественно-научном факультетах иностранцев было больше, чем французов (соответственно 680 к 404 и 172 к 135). Из 535 студенток-женщин 232 были иностранками.
Обилие русских студентов в Париже само по себе не было удивительно. В основном это были отнюдь не представители привилегированных слоев, а те, кто из-за вероисповедных или сословных барьеров не мог получить полноценного образования на родине, – например, евреи, не рассчитывавшие попасть в процентную норму. Как указывают А. Боровой и др., авторы путеводителя “Париж. Описание города”, увидевшего свет в 1914 году в Петербурге,
русские представляют разительный контраст с здоровой, сытой, веселой парижской молодежью. Они впервые знакомят Париж с тем истинно русским университетским пауперизмом, с тем полуголодным существованием, которое среди французской учащейся молодежи встречается лишь в виде редчайшего исключения.
Во Франции, в отличие от России, диплом не был возможностью “выбиться в люди” для выходца из низов. Учились те, у кого были для этого средства.
Париж, Сорбонна. Открытка, 1900-е
Русские упрекали своих французских товарищей в буржуазности, в конформизме. На первый взгляд это было несправедливо. В 1893 году в Латинском квартале дошло до уличных боев и увольнения префекта полиции. В 1908 году – новые беспорядки и драки с полицией, вызванные введением новых экзаменов. Но, как и позднее, вплоть до хваленого 1968 года, парижские студенческие бунты были лишь “праздником непослушания” сытых и любимых детей в буржуазном доме. Родион Раскольников с философическим топором и огнеглазый террорист с адской машиной – персонажи явно не из Латинского квартала.
Боровой и его соавторы колоритно описывают здешнюю жизнь:
На улицах Латинского квартала вы встретите в любой час целые фаланги бесконечно фланирующих молодых людей. Вы их легко узнаете по средневековым беретам, бархатным курткам, широчайшим шароварам, по живописной копне волос… Украшенные чудовищным галстуком, с вечной трубкой в зубах, сидят они часами на террасе какого-нибудь кафе, наслаждаясь опаловым отливом ядовитого абсента.
Учебными занятиями эти юноши явно не злоупотребляли. По словам Борового и К°, на лекции присутствовало обычно 10–15 человек, в том числе прохожий, зашедший переждать дождь, милующаяся в уголке парочка, старичок и старушка – рантье, ходящие на университетские лекции из прихоти – и несколько иностранцев.
Достопримечательностью квартала были местные шансонье. Одним из них был Марсель Лега, подвизавшийся в кафе Noctambules —
широкий, короткий старик, лысый, с огромным животом, с красным опухшим лицом, с длинными космами седых волос, не то апостол, не то пьяница, живущий последними остатками своего когда-то громоподобного голоса… Но так велик артистизм этого Силена… что скоро перестаешь видеть жилистое напряженное лицо, слышать рыкающие ноты исчезающего голоса и отдаешься всецело обаянию благоухающих песен.
Это могло стать (для молодого русского стихотворца) примером древнего, бесстыдного, площадного, еще не отделенного от музыки бытования поэзии.
В Латинском квартале сохранилось несколько памятников, напоминавших о прошлом города: университетская церковь времен кардинала Ришелье, термы, оставшиеся от дворца Юлиана Отступника, наконец, Клюни – средневековый дом, в котором расположен великолепный археологический музей. На юге Латинский квартал переходит в другой район Парижа, слава которого в те времена лишь начиналась.
Париж, Монпарнас. Открытка, 1900-е
Еще в ту пору, когда Монпарнас был предместьем, полудеревней, знаменитой вишневыми садами (изображенными на одной из картин Ван Гога), сюда иногда забредали великие – здесь недолго живали Бальзак, Гюго; здесь Рембо делил кров с художником Фореном, пока тот, раздраженный неопрятностью и пьянством своего соседа, не съехал. (По воспоминаниям Форена, Рембо и заходивший за ним ежедневно Верлен предавались скорее Бахусу, чем содомии.) Здесь жил Гоген со своей яванской Лолитой. Но золотой век Монпарнаса начался в 1905 году, когда этот район стал усердно застраиваться. Правда, новые дома, появившиеся в ту эпоху, казалось, пришли из старого, доосманновского Парижа. Только здесь на разных этажах одного и того же дома могли жить почтенные буржуа и представители социального дна. При этом и в самых приличных квартирах электричество и газ считались (до Первой мировой войны) роскошью, “ванные комнаты даже не предусматривались, а имелись лишь туалеты… Добропорядочные граждане считали ножную ванну по воскресеньям вполне достаточной гидротерапией”[33]33
Ж. А. Креспель. Повседневная жизнь Монпарнаса в Великую эпоху. 1905–1930 гг. СПб. 2000.
[Закрыть]. Во многих домах отхожие места находились во дворе – и их строили подальше от дома: такое зловоние от них исходило. Художников, облюбовавших мансарды, это не смущало. В крайнем случае можно было умыться в фонтанчике, расположенном во дворе. Достопримечательностью квартала был чистоплотный Амедео Модильяни, начинающий живописец, еврей из-под Ливорно: он ежедневно мылся в цинковом тазу. Правда, в других отношениях его образ жизни нельзя было назвать здоровым и упорядоченным.
Если парижское студенчество было сравнительно с русским богатым, довольным жизнью и чистоплотным, то парижская богема была сравнительно с петербургской и московской более нищей, пьяной, неопрятной, безумной. В тогдашней России человек искусства, вышедший из дворянской или буржуазной среды, продолжал пользоваться семейными доходами и входить в семейный круг – каким бы дерзким декадентом он ни был. Да и меценаты в России были щедрее – собственно, и французское искусство во многом существовало благодаря широте души русских коллекционеров. Если мысленно заменить “андроповку” и портвейн абсентом и ромом, анашу – эфиром, ЛОСХ – Салоном, а КГБ – буржуазным истеблишментом, скорее можно найти немало общего между парижской богемой классической эпохи и жизнью советских (особенно ленинградских) неофициальных художников 70–80-х годов.
К концу десятилетия на Монпарнас с обуржуазившегося Монмартра переместился цвет парижской богемы – Пикассо, Аполлинер, Жакоб, Сальмон, Мари Лорансен. Уже довольно давно жил на Монпарнасе Таможенник Руссо. (Лишь Утрилло, у которого не было денег на переезд, остался на Монмартре.) Монпарнас был интернационален: многочисленные выходцы из Восточной Европы соседствовали с французским поэтом греческого происхождения, одним из основателей символизма Жаном Мореасом (чье творчество особенно привлекало Гумилева в последние годы жизни) и с переселившимся во Францию японским художником Фудзитой. Вся эта публика собиралась в кафе La Closerie des Lilas (“Хуторок в сирени”). Гумилев там бывал, как и в дешевых кафе Латинского квартала – Panthéon, D’Harcout, La Source. Знаменитое кафе “Ротонда” откроется лишь несколько лет спустя, в 1911 году.
2
Чем, собственно, занимался Гумилев в Париже?
Никаких следов посещения лекций или академических занятий в его письмах нет.
Известно, что он бывал в парижских музеях – не только в Лувре, но и в естественно-научных, посещал Jardin des Plantes – ботанический сад и зоопарк, где с интересом рассматривал экзотических животных – в том числе, вероятно, крокодилов, гиппопотамов и жирафов, поминающихся в его стихах этой поры. Все же не во всем был неправ учитель Газалов: в мальчике дремал зоолог.
Что еще – оккультизм?
Интерес к оккультизму в Латинском квартале и среди русских парижан был распространен куда меньше, чем в кругу московских декадентов. Господствовали позитивистские идеи Ренана и Ипполита Тэна. Интуитивизм Бергсона лишь начинал входить в моду. Поскольку знакомых французов у Гумилева поначалу почти не было (и уж во всяком случае – французов, причастных к оккультным кругам), изучение прикладной мистики было, по-видимому, по большей части теоретическим. В письмах к Брюсову Гумилев несколько раз упоминает о “занятиях оккультизмом”, о чтении оккультистов (“очень слабых” – и вперемежку с парнасцами). Но в письме от 11 ноября 1906 года есть любопытное признание: “Теперь я вижу, что оригинально задуманный галстук или удачно написанное стихотворение может дать душе такой же трепет, как вызывание мертвецов, о котором так некрасноречиво трактует Элифас Леви”.
Альфонс Луи Констан, называвший себя Элифасом Леви (1810–1875) – один из наиболее прославленных парижских мистических шарлатанов. В молодости он был монахом, потом оставил монастырь и женился; позднее его жена, увлекшись другим, добилась признания брака недействительным на том основании, что мсье Констан все еще является духовным лицом. Некоторое влияние оказал на него мистик Мапа, утверждавший, что он является воплощением Людовика XVII, а его жена – Марии Антуанетты. (Ситуация довольно пикантная, если учесть, что исторические Людовик XVII и Мария Антуанетта были матерью и сыном). В свою очередь, реинкарнацией Элифаса Леви считается Алистер Кроули, известный черный маг XX века, чьи трактаты, тоже “некрасноречивые”, по занимательности примерно эквивалентные инструкции по пользованию стиральной машиной, имеют, однако, своих горячих приверженцев до сих пор, в том числе и в России (как, впрочем, и труды Леви, Папюса и прочих).
Заслугу Элифаса Леви специалисты видят в том, что он первым соотнес 22 Старших Аркана Таро с буквами еврейского алфавита и аспектами Бога. Кроме того, Леви развил теорию астрального света, которая была основана на идее “животного магнетизма”[34]34
Концепция “животного магнетизма” принадлежит австрийскому врачу Ф. Месмеру (1734–1817), пользовавшемуся большим успехом во Франции перед Революцией.
[Закрыть]. По его мнению, астральный свет был подобен флюиду жизни, который заполняет все пространство и все живые существа. Эта концепция была весьма популярна в XIX столетии, Леви привнес в нее то, что, “управляя астральным светом, маг может управлять всеми вещами; воля и власть квалифицированного мага безгранична[35]35
См. сайт Pans asylum camp, http://www.oto.ru
[Закрыть].
Чтение такого рода книг было для Гумилева, однако, не без пользы. По всей вероятности, именно из сочинений Папюса, Леви, возможно, Блаватской и пр. он узнал об индийской философской и религиозной традиции – без этого знания не было бы многих поздних стихов (таких, как “Прапамять”). Кроме того, мистическая литература, может быть, и не самого высокого пошиба, расширяла его поэтическое воображение – как в детстве книги о географических открытиях. Фантастическая история мира, разворачивающаяся в книгах Папюса и Блаватской, история сменяющих друг друга небывалых рас и эпох начиная с Лемурии и Атлантиды – в конце концов, неплохой материал для поэзии, и Гумилев этим материалом в свое время воспользовался. Наконец, оккультизм способствовал, как говорит Гумилев, формированию его собственной “теории поэзии”. Для Гумилева очень важно представление о магической природе слова. Верный эпитет, удачная рифма были для него чародейством, нечто меняющим на иных уровнях бытия. И, как последователи оккультизма, он был убежден, что магии можно учиться и учить.
О практических занятиях черной магией есть лишь одно свидетельство – на грани “исторического анекдота”. В 1908-м, после возвращения из Парижа, Гумилев рассказывал своей царскосельской знакомой Делла-Вос-Кардовской о предпринятой им попытке “вместе с несколькими сорбоннскими студентами” увидеть Дьявола.
Для этого нужно было пройти через ряд испытаний – читать каббалистические книги, ничего не есть в продолжение нескольких дней, затем в назначенный вечер выпить какой-то напиток… Все товарищи очень быстро бросили эту затею. Лишь один Н. С. прошел все до конца и действительно видел в полутемной комнате какую-то смутную фигуру.
Очень важно осознавать разницу между периодами в жизни человека. Мучительно не уверенный в себе парижский декадент – это не бравый “гусар смерти” и не напористый петроградский мэтр. Юноша, вызывающий дьявола, – не тот Гумилев, который “крестится на все церкви”. “Мы меняем души, не тела…” Но есть преемственность между этими разными душами, есть нечто, связывающее их.
В Париже Гумилев продолжал свое знакомство с Ницше. Без сомнения, в первые месяцы он усиленно совершенствуется во французском языке и читает в оригинале поэтов-модернистов. В круг его чтения входят также (примечательно!) “старинные французские хроники и рыцарские романы” (14.01.1907). Затем наступает время нового обращения к России, к отечественной культуре. В письме к Брюсову от 22 января 1908 года Гумилев говорит о том, что перечитывает Пушкина и Карамзина. Соблазнительно предположить, что в случае последнего это были именно “Письма русского путешественника”. Более чем естественно молодому русскому поэту, оказавшемуся в Париже в годы русских смут, открыть книгу, написанную сто с лишним лет назад русским писателем, который был в “Юлиановом граде” свидетелем великой смуты французской.
А какова была реакция Гумилева на “русскую смуту”? Единственный отклик – стихотворение “1905, 17 октября”, выражающее довольно яростное (но скорее эстетически, чем политически мотивированное) неприятие молодого российского конституционализма:
Захотелось жабе чёрной
Заползти на царский трон,
Яд жестокий, яд упорный
В жабе чёрной затаён.
Двор смущённо умолкает,
Любопытно смотрит голь,
Место жабе уступает
Обезумевший король.
Впрочем, едва ли эта позиция (хотя и гармонирующая с пассеистическими вкусами и мистическими настроениями молодого поэта) была намного более глубокой и прочувствованной, чем сравнительно недавняя “революционность”. Скорее это была эпатажная поза, порою самим же поэтом вышучивавшаяся. В письме к Анненскому-Кривичу от 2 октября 1906 года он пишет:
Что же касается поэмы, посвященной Наталье Владимировне (Н. В. Анненской – жене Кривича и сестре Штейна. – В. Ш.), то, продолжая Ваше сравнение с железной дорогой, я могу сказать, что все служащие забастовали и требуют увеличенья рабочего дня, глубокого сосредоточенья и замкнутой жизни, а я как монархист не хочу потакать бунтовщикам, уступая их желаньям. Впоследствии, когда я перейду в “Союз 17 октября”, может быть, дело двинется быстрее.
Но, вероятно, частью знакомых такого рода заявления принимались всерьез. Брюсов в письме, написанном в последних числах августа 1907 года, предлагая Гумилеву сотрудничество в газете “Столичное утро”, осторожно осведомляется, не противоречит ли “правым” взглядам молодого поэта участие в левой прессе. Так или иначе, Гумилев и в эти, и в последующие годы публиковался в изданиях самой разной ориентации – октябристском “Слове”, кадетской “Речи” (особенно активно), левой “Руси”, но не в черносотенных: они в принципе были закрыты для декадентов. А события 1905–1906 годов в основном прошли мимо него: он был слишком погружен в свою внутреннюю жизнь.
Но именно отчасти из-за политических событий Париж наполняется русскими литераторами, в том числе самыми прославленными деятелями “нового искусства”.
Бальмонт в 1905 году писал революционные стихи, в которых дошел до пределов плоскости и кровожадности, свойственных данному жанру: “Кто начал царствовать Ходынкой, тот кончит, став на эшафот…”, “Вспомните Францию! Вспомните звон гильотины!”.
В Великой Французской революции были светлые и были темные стороны. Красный террор с массовым убийством, с гильотиной, на которой погиб, между прочим, и Андрей Шенье, был самой темной из темных. Призывать его в Россию можно только или в последнем ослеплении, или в детской беспечности, не ведающей, что творит, —
увещевал друга Брюсов[36]36
Весы. 1906. № 9.
[Закрыть]. Но, когда “гильотина” стала явью, роли распределились совсем не так, как можно было ожидать. Пока же – с началом столыпинского умиротворения – сладкозвучный певец, попытавшийся стать революционным бардом, отправляется в эмиграцию, конечно, в “столицу мира” и поселяется “на тихой улице за Люксембургским садом” (А. Биск). Немедленно по прибытии в Париж Гумилев написал ему письмо с просьбой о встрече, но ответа не получил. Гордого юношу это оскорбило – от возможности прийти к Бальмонту с рекомендательным письмом Брюсова он отказывается. “Знаменитый поэт, который даже не считает нужным ответить начинающему поэту, сильно упал в моем мнении как человек”.
Зато (в конце декабря 1906-го или в самом начале января 1907-го) он наносит визит Мережковским, печально знаменитый визит, известный в разных описаниях.
Андрей Белый, “Между двух революций”:
Однажды сидели за чаем; я, Гиппиус; резкий звонок; я – в переднюю – двери открыть; бледный юноша, с глазами гуся, рот полуоткрыв, вздернув носик, в цилиндре, шарк – в дверь.
– “Вам кого?”
– “Вы… – дрожал с перепугу он, – Белый?”
– “Да!”
– “Вас, – он глазами тусклил, – я узнал”.
– “Вам – к кому?”
– “К Мережковскому, – с гордостью бросил он: с вызовом даже”.
Явилась тут Гиппиус; стащив цилиндр, он отчетливо шаркнул; и тускло,
немного гнусаво, сказал:
– “Гумилев”.
– “А – вам что?”
– “Я… – он мямлил. – Меня. Мне письмо. Дал вам. – Он спотыкался; и с силою вытолкнул: – Брюсов”.
<…>
– “Что вы?”
– Поэт из “Весов”.
Это вышло совсем не умно.
– “Боря – слышали?”
Тут я замялся; признаться – не слышал… – Вы не по адресу… Мы тут стихами не интересуемся… Дело пустое – стихи…
<…>
Гиппиус бросила:
– “Сами-то вы о чем пишете? Ну? О козлах, что ли?”
Мог бы ответить ей:
– “О попугаях!”
Дразнила беднягу, который преглупо стоял перед нею; впервые попавши в “Весы”, шел от чистого сердца – к поэтам же; в стриженной бобриком узкой головке, в волосиках русых, бесцветных, в едва шепелявящем голосе кто бы узнал скоро крупного мастера, опытного педагога?
Почему только – “о козлах”? О каких козлах? Если были эти слова сказаны – что они значили? Если нет, откуда вплыли они в текст Белого? Из его же статьи “Штемпелеванная калоша”, про петербургских “мистических анархистов”, эпигонов (так казалось ему) московского символизма, у которых высокая мистерия “превращается в мерзейший танец – козловак”? (А что трагедия – “козлиная песнь”, это, благодаря Вагинову, в России уже не забудут не только эллинисты.) Или из скандальных строк Брюсова: «…Мы натешимся с козой, где лужайку сжали стены”?
Сам Гумилев описывает этот визит в письме к Брюсову от 7 января. Рекомендательное письмо у него было не от Брюсова (как пишет Белый), а от Веселитской-Микулич – автора “Мимочки”.
Кроме Зинаиды Ник., были еще Философов, Андрей Белый и Мережковский. Последний почти тотчас скрылся. Остальные присутствующие отнеслись ко мне очень мило, и Философов стал расспрашивать меня о моих философско-политических убеждениях… Я отвечал, как мог, отрывая от своей системы клочки мыслей, неясные и недосказанные. Но, очевидно, желание общества было подвести меня под какую-нибудь рамку. Сначала меня сочли мистическим анархистом – оказались неправы. Учеником Вячеслава Иванова – тоже. Последователем Сологуба – тоже. Наконец сравнили с каким-то французским поэтом Бетнуаром или что-то в этом роде… На беду мою, в эту минуту вышел хозяин дома Мережковский, и Зинаида Ник. сказала ему: ты знаешь, Николай Степанович напоминает Бетнуара. Это было моей гибелью. Мережковский положил руки в карманы, стоял у стены и говорил отрывисто и в нос: “Вы, голубчик, не туда попали! Вам здесь не место. Знакомство с Вами ничего не даст ни Вам, ни нам. Говорить о пустяках совестно, а в серьезных вопросах мы все равно не сойдемся. Единственное, что мы могли бы сделать, это спасти Вас, так как Вы стоите над пропастью. Но ведь это…” Тут он остановился. Я добавил тоном вопроса: “…Дело неинтересное?” И он откровенно ответил “да” и повернулся ко мне спиной. Чтобы сгладить неловкость, я посидел еще минуты три, потом стал прощаться. Никто меня не удерживал, никто не приглашал. В переднюю меня из жалости проводил Андрей Белый.
Белый, между прочим, ничего не пишет об участии в разговоре Дмитрия Философова, как известно составлявшего с супругами Мережковскими тройственный духовный союз.
Что Гумилев держался нелепо – неудивительно: “Не забывайте того, что я никогда в жизни не видал даже ни одного поэта новой школы или хоть сколько-нибудь причастного к ней”, – пишет он Брюсову 30 октября 1906 года. В действительности-то Гумилев видел, и не раз, одного из лучших поэтов новой школы – но еще не догадывался об этом. Масштаб творчества Анненского и степень его новаторства он осознает позднее. Совершенно не представляя себе, каковы настоящие декаденты, он пытался соответствовать некоему вымышленному стереотипу. Но взрослые люди, к которым он пришел, могли бы встретить его подобрее.
З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов, Д. С. Мережковский, 1900-е
Еще не получив письма Гумилева, Брюсов осведомляется у Гиппиус, были ли у нее его брат Александр[37]37
Любопытно, что о встрече с А. Я. Брюсовым, близким Гумилеву по возрасту, никаких свидетельств нет. Зато родителей В. Я., наведавшихся в Париж, Гумилев в январе 1907 г. посещает – они передали Гумилеву книгу своего сына и “были так добры, что показали” две его фотографии.
[Закрыть] и “юноша Гумилев”. “Первого не рекомендую, второго – да”. Вот что отвечает Гиппиус:
О Валерий Яковлевич! Какая ведьма “сопряла” Вас с ним? Да видели ли вы его? Мы прямо пали. Боря имел силы издеваться над ним, а я была поражена параличом. Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции старые, как шляпка вдовицы, едущей на Дрогомиловское. Нюхает эфир (спохватился) и говорит, что он один может изменить мир. “До меня были попытки… Будда, Христос… Но неудачные…” После того, как он надел цилиндр и удалился, я нашла номер “Весов” с его стихами, желая хоть гениальностью его строк оправдать Ваше влечение, и не смогла. Неоспоримая дрянь.
Белый в письме к Брюсову характеризует Гумилева еще короче – “паныч ось сосулька[38]38
Реминисценция из “Вия”.
[Закрыть], и сосулька глупая”.
В общем, при всех расхождениях суть ясна: беззащитного молодого поэта зачем-то грубо обидели.
Теперь растерянный Гумилев боится идти к Рене Гилю, к которому его настойчиво направляет Брюсов. На первых порах причиной страха мог быть и плохой французский. Так или иначе, пока редактор “Весов” остается его единственным мэтром. “Я бесконечно благодарен, что Вы не переменили своего мнения обо мне как о человеке, – пишет Гумилев Брюсову 14 января 1907 года, – и прислали мне такое милое письмо после отзыва г. Мережковской, вероятно, очень недоброжелательного. И я надеюсь, что при нашем свидании, которое очень возможно, так как я думаю вернуться в Россию, я произведу на Вас менее несимпатичное впечатление”.
Если Мережковские в общении с Гумилевым проявили себя с самой несимпатичной стороны, то Брюсов – надо это признать – выказал в общении с юношей лучшие черты своей неоднозначной личности. Он не скупился на советы, не отказывал молодому поэту в разборе его опытов, старался помочь ему в литературно-практических делах. Учеником Гумилев был образцовым, даже несколько в средневековом духе: старательным, почтительным, послушным. Письма этой поры переполнены комплиментами произведениям учителя (стихам, рассказам, роману “Огненный ангел”), просьбами о советах и благодарностями за советы.
Вот несколько цитат:
Меня страшно интересует вопрос, какие образы показались Вам, по Вашему выражению, “действительно удачными”, и, кроме того, это дало бы мне известный критерий для писания последующих стихов (30.10.1906).
Ваше письмо пробудило меня. Я поверил, что если я мыслю образами, то эти образы имеют некоторую ценность и теперь все мои логичесекие построения опять начинают облекаться в одежду форм, а доказательства превращаются в размеры и рифмы. Одно меня мучает, и сильно, – мое несовершенство в технике стиха. Меня мало утешает, что мне только 21 год, и очень обескураживает, что я не могу прочитать себе ни одно из моих стихотворений с таким же удовольствием, как, напр., Ваши “Ахилл у алтаря”, “Маргерит” и др. или “Песню Офелии” Ал. Блока… Некоторые Ваши строки, как составная часть, вошли не в мое миросозерцание (это было бы слишком мало), но в формулировку смутных желаний моего астрального тела (24.03.1907).
Если бы мы жили до Р. Х, я бы сказал: Учитель, поделись со мной мудростью, дарованной тебе богами, которую ты не имеешь права скрывать от учеников (15.08.1907).
Я еще раз хочу Вас просить не смотреть на меня как на писателя, а только как на ученика, который до своего поэтического совершеннолетия отдал себя в Вашу полную власть (12.05.1908).
Человеку самолюбивому и ревнивому, Брюсову это обожание, безусловно, льстило. Но, с другой стороны, у него хватало в те годы юных обожателей и подражателей. Ни к кому из них он, однако, не относился так “по-отечески”, как к Гумилеву. И даже в те годы, когда он размашисто предавал все и всех – все же для Гумилева, убитого властью, которой он, Брюсов, ревностно служил, частью которой он стал, у него нашлись какие-то уважительные и человеческие слова… Об этом в свое время мы скажем подробнее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.