Текст книги "Записки русского, или Поклонение Будде"
Автор книги: Валерий Заморин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Валерий Заморин
Записки русского, или поклонение Будде
«Спокойным, чистым, сверкающим выглядишь ты, Сарипутта. Откуда ты идешь?» – «Я был один, Ананда, в мысленном экстазе… пока я не поднялся над восприятием внешнего мира в бесконечную сферу познания, и она, в свою очередь, не растаяла, превратившись в ничто. Пришло прозрение, и я различил небесным зрением путь мира, стремления людей и их появление на свет – прошлое, настоящее, будущее. И все это возникло во мне и прошло без единой мысли о превращении в “Я” или превращении во что-либо, к нему относящееся».
Из Типитаки
1
– На допросе Емельян Пугачев отвечал: «Богу угодно было наказать Россию через мое окаянство». Кто нынче скажет: «Через мое окаянство»? – Куприян взял со стола газету, стал читать вслух:– «В одной только Москве в прошлом году убиты собственными родителями 216 детей в возрасте до четырех лет. В возрасте от пяти до девяти лет 171 ребенок – взрослыми, подростками или сверстниками. 630 – столько умерли от убийств или самоубийств подростков в возрасте от десяти до четырнадцати лет». – Куприян положил газету, взгляд его синих миндалевидных глаз устремился куда-то вверх, стал отрешенным.
– Офицер, вернувшийся из Чечни, – сказал Николай, – рассказывал мне, что ему приходилось чуть ли не ежедневно разминировать в грозненском морге трупы русских солдат – боевики начиняли их минами. Меня поразил равнодушно-будничный тон, каким он говорил об этом, полное отсутствие эмоций. «Машина с железным безразличием выполняет любую работу», – подумал я.
– При подобной работе эмоции – опасное излишество, – сказал Филипп. – Все правильно, други мои, все закономерно: мы, русские, надо честно признать, дерьмовыми экспериментами над собой вполне добросовестно заслужили собственную долюшку-судьбинушку. И нечего, как говаривали в старину, вопиять и стенать – не лучше ли нам вновь призвать князя Рюрика со дружиною? – Филипп усмехнулся, покачал головой. – Бедные люди в бедной стране, покрытой снегом и льдом; никогда, мне думается, на ее огромных евразийских просторах не восторжествует мудрость. Что-то всегда толкает нас то в одну, то в другую бездну.
Друзья продолжали говорить, а перед внутренним взором моим возникло озеро, окруженное лесистыми холмами; над водной гладью его кружит одинокая чайка, там – в безмятежной ли красоте озера, в полете ли чайки – сокрыта истинная мудрость, недоступная нам, невыразимая словами. Единственный, кому открылась она во всеобъемлющей полноте, – это великий Будда. Будучи еще Гаутамой, скитался он, страдал, мучительно ища ее, пока не обрел Просветление, став Татхагатой. Ему одному, Просветленному, верю и поклоняюсь я. Как хотелось бы мне вслед за ним, Всезнающим, воскликнуть: «Я все победил, я все знаю; при любых дхаммах я не запятнан. Я отказался от всего – с уничтожением желаний я стал свободным. Учась у самого себя, кого назову я учителем?»
Увы, я не могу сделать этого. Что знаю я, не приобретший ни земных благ, ни небесных? – ничего. Что победил в себе я, по-русски ленивый и нерешительный? – ничего. (Знать, про таких, как я, сказал Всеблагой: «Если кто лентяй, обжора и соня, если кто, лежа, вертится, как большой боров, накормленный зерном, – тот, глупый, рождается снова и снова»). От чего отказался я? – увы и увы, крепки цепи сансары, сковавшие меня.
2
В сквере – толпа митингующих. Мы остановились поодаль.
– Оглянитесь вокруг! – восклицал щупленький с землистым лицом оратор. – Мы разучились работать и жить. Мы отравили землю нашу химическими и ядерными отходами, наша страна мало-помалу превращается в огромную свалку. Мы бездарно растранжирили то, что оставили нам предки наши, – оратор как-то странно воздел руки и покачнулся – чувствовалось, что питается он плохо и много курит. – А разве вам не видна та печать вырождения, что стоит на пьяной русской физиономии? Пора перестать петь дифирамбы загадочной русской натуре, надо трезво взглянуть на себя со стороны!
– Да за такие слова – я тебя, сука!.. – замахал кулачищами в толпе слушателей огромный детина. Он взгромоздился на трибуну, оттолкнул щупленького от микрофона и начал вещать трубным голосом: – Братья! Не слушайте этого хлюпика! У великой России свой особый путь! Вшивые американцы пытаются окружить нас со всех сторон врагами, им нравится, что западные хохлы топчут сапогами во Львове нашу святыню – Андреевский флаг, что азиатские князьки лепечут там что-то о своей «победе» над Россией… тьфу! Но пусть американцы, эти сраные супермены, дрожащие за свою шкуру, знают, что русские в отличие от них никогда не боялись умирать. Русский перенес столько страданий, что его ничем не удивишь и не испугаешь!
Детину на трибуне сменил старичок в роговых очках.
– Дорогие мои, – почти нараспев начал он, – не надо сгущать краски. Русский человек добр и долготерпелив, в его жилах течет кровь славянина, викинга, ария, финна и тюрка, поэтому он может позволить себе, если хотите, с мазохистским равнодушием славянина и финна подставлять то одну, то другую щеку для пощечин. Правда, есть черта, переступать которую недругам не стоит, ибо за этой чертой кончается долготерпение русского и вскипает в нем бешеная кровь викинга.
Из группки молодежи, насмешливо внимавшей страстным речам ораторов, отделился парень, атлетического сложения гигант, и, пародируя последнее высказывание старичка-оратора, попытался изобразить взбешенного викинга. Он оскалил зубы, придав лицу зверское выражение, и, дико вращая глазами и угрожающе рыча, стал надвигаться на маленькую пухленькую блондинку в огромных очках. Девчушка, испуганно взвизгнув, попятилась назад, запнулась обо что-то и грохнулась наземь. Платье ее задралось, толстые ляжки оголились, очки съехали на кончик носа – смех, вырвавшийся из молодых глоток, перекинулся на всю толпу и, заразив ее, гомерическим хохотом взметнулся над сквером. Смех объединил недавних идеологических противников, даже старичок-оратор подхихикивал около микрофона. Филипп посмотрел на старичка и, усмехнувшись, сказал:
– Соло для фальцета.
Мы покинули толпу митингующих и направили стопы наши в городской парк.
В заброшенно-диковатом восточном углу парка под огромной кедровой сосной стояла скамья, на ней мы и расположились. Кажется, давно ли толстый слой снега лежал на земле, а сейчас трава покрывает ее изумрудным ковром, на котором, будто желто-оранжевые языки пламени, полыхают цветущие одуванчики. Недолговечна красота этих солнцеподобных цветиков, милых северным сердцам, – скоро-скоро белыми парашютиками отлетит она…
Откуда-то из динамика донесся до нас голос диктора, объявившего музыкальный номер в исполнении итальянского трубача Нино Росси.
Пение трубы, выводившей до боли нежно-пронзительную мелодию, обволакивало и гипнотизировало нас; казалось, даже деревья и травы внимали ему.
– Мурашки по коже… – сказал задумчиво Куприян, когда динамик умолк. – Мистическая мелодия… Неожиданно вновь вспыхнуло во мне то чувство, которое я испытал, когда десятилетним парнишкой вычитал в одной книжонке, что однажды Земля покинет свою орбиту и упадет на Солнце: все окружавшее предстало вдруг передо мной во всей своей наготе полнейшей бессмысленности – ужас охватил меня! Удивительно, в детстве какие-то миги прозрения частенько вспыхивают в тебе… словами не объяснить этого. Например, читал я у деда в саду Пушкина и вдруг «вспомнил»: все это знакомо тебе, ты был там. Твое тело ощущает тепло одежды той эпохи, оно еще не забыло дикой скачки на горячем скакуне, – а разве не ты сидел перед камином и отрешенно смотрел на огонь?…
– Нечто подобное и со мной случилось однажды, – сказал Филипп. – Июльская ночь, поезд мчится по Русской равнине, серебряной от лунного света; до Орла еще около сотни километров. Я, румянощекий, восемнадцатилетний, стою в тамбуре, зачарованный, впавший в транс от охватившего меня необъяснимого чувства. Сердце мое бешено бьется, в висках стучит, я слышу, чудится мне, беззвучный шепот равнины: «Я твоя родина (не Урал, где ныне твой дом), здесь ты родился и жил много столетий назад, ты просто забыл об этом». М-да… вероятно, грязь взрослого существования погребла в каждом из нас истинное сознание, нечто изначальное и безусловное скрылось глубоко в сердце.
Николай неожиданно засмеялся и сказал:
– Года три назад натолкнулся я на карте на городок Луза, что в Вятском краю, и, верите ли, с тех пор что-то колдовское тянет меня туда, будто там я буду необычайно счастлив. Иногда во сне я живу в этом городке такой полнокровной жизнью, какую ни Москва, ни Париж, ни Нью-Йорк не могут дать мне, – Николай пожал плечами. – Бредни ли, фантазии ли иногда втемяшатся в голову человека, трудно избавиться от них.
Господи, думал я, слушая друзей, наша глупая русская мечтательность, наши беспорядочные мысли, что значат они? А я? Сумею ли я когда-нибудь вырваться из плена ежедневных пустопорожних грез?
Учил Благословенный: «Пусть мудрец стережет свою мысль, трудно постижимую, крайне изощренную, спотыкающуюся, где попало. Стереженная мысль приводит к счастью».
3
– Вы говорите, наше поколение сделает жизнь в России более осмысленной? – сказал Юрий, сын Алевтины. Взгляд добрых глаз юноши был отсутствующим, в голосе – то ли грусть, то ли легкий оттенок сарказма. – Я сомневаюсь в этом. Ваше поколение было фанатично предано спорту и литературе хотя бы. Мало кто из моих сверстников умеет стоять на лыжах или на коньках, – а где вы сейчас увидите толпы молодых людей, жаждущих приобщиться к новинкам поэзии? Я много раз безуспешно пытался стать «своим парнем» в рядах моего поколения, посещал дискотеки, различные религиозные и неформальные объединения… Куда только одиночество не толкало меня соваться! И всюду испытывал еще большее одиночество. Все так фальшиво и примитивно – неестественные веселость и восторженность, подогретые алкоголем и наркотиками; дым сигарет, бравирование грязным матом, тупая трясучка – тоска и тоска! Ощущаешь себя не то уродом, не то иностранцем в собственной стране: вокруг меня люди – я не понимаю ни их языка, ни их мыслей и устремлений, ни их образа жизни. Единственный, кто был мне братом по духу, – это Майя, но вы знаете, что она уехала в Израиль, живет сейчас в Хайфе.
– Кто-то отсюда – в Хайфу, а наш Лева – сюда из Хайфы, – засмеялся Филипп. – Скажи, Лева, почему ты вернулся? Знаменитый археолог, все там у тебя было – почему?
– Почему? Я и сам толком не могу объяснить себе этого, – сказал Лев. – Может, моя многострадальная кровь еврея стала закисать от сытой и комфортной жизни, может, зов пращура (в Израиле я вплотную занялся своей родословной и оказалось, что один из моих предков командовал на Куликовом поле каким-то там конным отрядом на правом фланге), а может, на роду мне написано метаться от берега к берегу, хотя… – красивое лицо Льва озарилось улыбкой. – Как-то давненько рассказал мне знакомый хирург про одного пациента своего, чудаковатого старика. В палате все над стариком подшучивали, колдуном его прозвали, потому что он пытался то одному, то другому судьбу предсказать. Однажды старик говорит хирургу:
«Доктор, вам надо каждый день Боженьке молиться». «Зачем мне, уважаемый, Богу молиться? – говорит хирург. – Я атеист». «Не будете, доктор, молиться – заколоворотит вас, потому как я вашу судьбу вперед вижу. Сто тропинок вокруг вас будут лежать, и не будете знать без Боженьки, на какую ступить, закрутит-заколоворотит вас, упадете и не встанете боле». Вот, Филипп, пожалуй, и ответ: «коловоротит» меня. Кстати, Юрий, – обратился Лев к юноше, – я встречал в Хайфе Майю. Она замужем. Сказала, что часто вспоминает тебя.
Пятнадцатилетним пареньком приходил Юрий под окна Майи, стучал по водосточной трубе, и когда девушка высовывала свою головку в форточку, падал спиной в сугроб, раскидывал руки и громко декламировал стихи, которые рождались тут же, экспромтом. Стихи, конечно же, были посвящены ей, необыкновенной Майе.
А однажды он нанял за несколько пачек дорогих сигарет двух парней, доморощенных певцов, чтобы те исполнили для Майи серенаду. Плата устроила парней, и они в холодную январскую полночь затянули под аккомпанемент гитары под окнами Майи… жалостную блатную песню. Других песен, как оказалось, они не знали. Майя потом частенько подшучивала над Юрием, вспоминая столь оригинальный вариант серенады.
– Эх, Юрий! – сказал Николай. – Пройдут годы, постареешь, будешь говорить деткам своим: «А вот во времена моей молодости… А вот наше поколение…» Прошлое, детство и юность твои, будет видеться тебе в розовом свете – и куда только денется жесткость суждений и оценок! В течение жизни мы все ищем для себя некую истину, опираясь на которую, как на посох, можно шагать по земному пути. Кто-то, кому повезет, находит ее, кто-то – нет, бредет вслепую. В одной книге говорится, как пожилой человек отвечает юноше: «С тех пор, как я родился, прошло шестьдесят лет, но ты спрашиваешь, сколько я живу? Жизнь ведь существование, а существование вне истины ничто; этого-то и не было у меня до последних двенадцати лет».
Николай прошелся по комнате, остановился у окна, закурил папиросу.
– Да, Юрий, часто за деревьями мы не видим леса, – поддержал Николая Лев. – В развалинах Вавилона был найден горшок, возраст которого свыше трех тысяч лет, на нем была надпись: «Эта молодежь растленна до глубины души. Молодые люди злокозненны и нерадивы. Никогда они не будут походить на молодежь былых времен. Младое поколение сегодняшнего дня не сумеет сохранить нашу культуру».
– Я знаю мое поколение изнутри, – упрямо качнул головой Юрий, – а вы, оценивая его, скользите по поверхности. Роман, мой однокурсник, сказал однажды: «Мы серые, худосочные дети беспутных отцов. Мы существуем в параллельных мирах, между нами нет даже извечного конфликта отцов и детей».
«Милый юноша! – подумал я. – Сколько еще предстоит испытать тебе с твоим-то сердечком!»
Вспомнилось: Юрий, тогда еще восьмилетний мальчуган, держит в ладонях умирающего воробышка, склонив над его тельцем русоволосую головку свою; горько плача, он что-то ласково шепчет, будто слова его могут вернуть жизнь в этот остывающий комочек плоти. Я пытаюсь успокоить мальчика, говоря, мол, не только воробьи умирают, но и каждый из нас умрет в свое время, а если бы никто не умирал, то другим воробьям и другим людям, родившимся позже, не хватило бы места на земле. Мои слова приводят к обратному результату – неутешный плач ребенка переходит в громкие рыдания.
Я взглянул на Юрия: где тот мальчик? Как быстро летит время! Из глубин памяти всплыла строфа из Типитаки:
И пусть даже сотню лет
Ты проживаешь или больше,
Все равно от близких уйдешь,
Расставшись с жизнью здешней.
Я давно привык к быстротечности времени – в сердце моем нет грусти.
«Пересекая поток существования, – учил Просветленный, – откажись от прошлого, откажись от будущего, откажись от того, что между ними. Если ум освобожден, то, что бы ни случилось, ты не придешь снова к рождению и старости».
4
– Все-таки уезжаешь в Германию? – спросила Алевтина, обращаясь к Татьяне, дочери Николая.
– Да! – нервная тень скользнула по лицу Татьяны. – Не могу больше лицезреть ни толстозадых учительниц, калечащих детей в школах, ни самодовольных сыто-холеных физиономий депутатов, толкующих о благе народа, ни толстомордых нуворишей, разъезжающих в «мерседесах», – меня тошнит от одного только вида всей этой сволочи, своры воров и демагогов. А злые лица на тротуарах или в общественном транспорте… вам не становилось страшно, когда чей-нибудь взгляд с беспричинной ненавистью пронзает вас насквозь? Хочу жить в нормальной стране, хочу, чтобы сыновья мои учились в нормальной школе.
– И проживут они добропорядочными бюргерами скучную жизнь, – сказал Николай.
– И слава Богу, папа! – Чувствовалось, что дискуссия между дочерью и отцом длится не первый месяц. – Мне нет еще и тридцати, а я уже наполовину седая, истеричка, мало-помалу превращающаяся в психопатку. От любой детской шалости моих мальчиков я взрываюсь, как котел с дерьмом. Я ежедневно травмирую сыновей, а ведь я люблю их больше собственной жизни. Человеческая жизнь у нас не стоит ломаного гроша: сплошные убийства и убийства – я боюсь читать газеты, боюсь смотреть телевизор.
«Жизнь и смерть человека такая же иллюзия, как и все остальное», – подумалось мне. «Он не убивает, его не убивают», – откуда это? Не могу вспомнить. Потом как-нибудь обдумаю это хорошенько, попытаюсь проникнуть в глубину.
– Что ж, чему тут удивляться, – сказал Филипп, – у нас всегда так было: как только прекращался террор сверху, обязательно начинался террор снизу.
– Все уже было под солнцем на Руси, – сказал Лев. – Поделят собственность, утихомирятся, река вернется в родные берега. Будущие историки, вероятно, будут изучать наш период как Второе смутное время. Мне есть с чем сравнивать. Я все чаще и чаще прихожу к выводу, что, несмотря на всю нашу многоплеменную российскую безалаберность, только здесь человек проживает не желудочную, а по-настоящему человеческую жизнь. Трудно объяснить это. Пожалуй, каждый из тех, кто родился на Руси, где бы ни жил он потом – в Штатах, в Германии или в Израиле, – может вслед за поэтом сказать об этой бедной земле: «Где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил», – Лев подошел к книжной полке, окинул взглядом корешки книг, добавил: – Поверь мне, Таня, что-то неуловимое, заколдованное будет тянуть тебя в Россию, по себе знаю.
– Ну уж нет, я это «что-то» и на порог не пущу! Все это квасная философия. Все у нас нынче философствуют, и в прошлом философствовали, и в будущем будут продолжать философствовать, а вокруг ничего не меняется, все та же русская мерзость. Мудрый Конфуций – недавно я натолкнулась на одно его изречение – окончательно убедил меня в правильности моего решения уехать, – Татьяна взяла с полки книгу, отыскала нужную страницу, процитировала: – «Будь глубоко правдив, люби учиться, стой насмерть, совершенствуя свой путь. Страна в опасности, ее не посещай, в стране мятеж, там не живи. Когда под небесами следуют пути, будь на виду, а нет пути – скрывайся. Стыдись быть бедным и униженным, когда в стране есть путь; стыдись быть знатным и богатым, когда в ней нет пути».
– Вряд ли это изречение истинно, – сказал, покачав головой, Филипп, – нам нигде не спрятаться от самих себя.
– А также от времени, в котором нам суждено проживать нашу жизнь, – добавил Лев. – Но мы можем меняться.
– Наша Танечка всегда была упрямой, – в дверях кухни появилась Надежда с ярким жостовским подносом в руках, в центре которого стоял пузатый кофейник, окруженный фарфоровыми чашками, как новогодняя елка хороводом. – Пусть едет!
После кофе я попрощался с друзьями и отправился домой, где в малюсенькой холостяцкой квартирке моей поджидала меня Линда, немецкая овчарка, – исстрадалась от одиночества, наверно, бедная!
Я не спеша шел по аллее сквера; аромат цветущей липы вызывал во мне какие-то ускользающие ассоциации, нечто из детства, неуловимо-зыбкое.
(Детство… Быть может, тогда сердце мое обладало мудростью Будды, кто знает… Но, увы, на жизненном пути я растерял эту мудрость. Что я сейчас? – сосуд, заполненный грязью жалких знаний, желаний, несбыточных грез.)
Тут и там группы мужчин и женщин, расположившихся на скамьях или прямо на траве под кронами деревьев, распивали водку, запивая ее пивом. Грязный мат раздавался отовсюду.
Я подошел к фонтану, на бетонном обрамлении его стоял мужичонка в куцем пиджаке. Он взывал:
– Сограждане, пьяницы и алкоголики, мы попали в рабство к алкоголю, но это не значит, что мы должны окончательно потерять стыд! Почему некоторые из вас прямо здесь среди бела дня справляют нужду – разве вы не видите гуляющих по скверу детей?! Неужели четвероногий скот более целомудрен, чем наше двуногое стадо? – Опомнитесь!
Кто-то метнул в мужичонку камень, но он, к счастью, пролетел мимо и шлепнулся в воду. Мужичонка с необычайной проворностью соскочил с бордюра и бросился прочь.
– Господи! – перекрестившись, прошептала шедшая впереди меня опрятно одетая старушка в белом платке.
Придя домой, я первым делом накормил Линду, встречавшую меня в прихожей всегда громким лаем, в котором без труда можно было различить почти человеческие возгласы упрека в моем долгом отсутствии, выгулял ее во дворе, после чего, сев в комнате на диван, наугад раскрыл книгу с переводами из Типитаки, стал читать вслух:
«…Нельзя найти того мгновенья, начиная с которого создания, заблудившиеся в невежестве, скованные жаждой бытия, пускаются в свои странствия и блуждания. Как вы думаете, ученики, больше ли воды в четырех великих океанах, или слез, пролитых вами, когда вы бродили и скитались в этом долгом паломничестве и скорбели и плакали, ибо то, что было вашим уделом, вы ненавидели, а то, что вы любили, не было вашим уделом. Смерть матери, смерть брата, потеря родственников, потеря собственности – все это пережили вы в течение долгих веков. И, переживая в течение долгих веков все это, скитаясь и бродя в паломничестве, скорбя и плача, ибо то, что было вашим уделом, вы ненавидели, а то, что вы любили, не было вашим уделом, – вы пролили больше слез, чем есть воды в четырех великих океанах».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?