Текст книги "Febris erotica. Любовный недуг в русской литературе"
Автор книги: Валерия Соболь
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
С ростом престижа физиологии пришла и реабилитация тела, которая бросила вызов спиритуалистической тенденции предыдущей эпохи. Белинский в своем «Взгляде на русскую литературу 1846 года» приветствовал смещение литературы от «романтизма, мечтательности и отвлеченности» [Белинский 1953–1959, 10: 23] к реальности и критиковал пренебрежение человеческой телесностью, характерное для романтического поколения:
Известно, что наше тело мы сыздетства привыкли презирать, может быть, потому именно, что, вечно живя в логических фантазиях, мы мало его знаем. Врачи, напротив, больше других уважают тело, потому что больше других знают его. Вот почему от болезней, чисто нравственных, они лечат иногда средствами чисто материальными, и наоборот. Из этого видно, что врачи, уважая тело, не презирают души: они только не презирают тела, уважая душу [там же: 26].
Обращение к действительности, что характерно, для Белинского означает прежде всего обращение к телу, признание и оценку физиологической основы нравственной, эмоциональной и интеллектуальной жизни человека:
– Вы, конечно, очень цените в человеке чувство? – Прекрасно! – так цените же и этот кусок мяса, который бьется в его груди, который вы называете сердцем и которого замедленное или ускоренное биение верно соответствует каждому движению вашей души. – Вы, конечно, очень уважаете в человеке ум? – Прекрасно! – так останавливайтесь же в благоговейном изумлении и перед массою его мозга, где происходят все умственные отправления, откуда по всему организму распространяются, через позвоночный хребет, нити нерв, которые суть органы ощущений и чувств и которые исполнены каких-то до того тонких жидкостей, что они ускользают от материального наблюдения и не даются умозрению. <…> Психология, не опирающаяся на физиологию, так же несостоятельна, как и физиология, не знающая о существовании анатомии [там же]177177
Как напоминает нам Мертен в своем исследовании медицинского реализма в русской литературе, важное влияние на идеи Герцена и Белинского оказала «философия тела» Людвига Фейербаха, которая постулировала «обращение к телесности» (die Hinwendung zur Leiblichkeit) как важнейшую цель познания [Merten 2003: 19–20].
[Закрыть].
В этом отрывке Белинский находит абстрактным психологическим категориям, таким как чувство и интеллект, конкретное местоположение в теле. Критик, однако, воздерживается от использования термина «сердце» («который вы называете сердцем», – подчеркивает он) и остраненно называет его «куском мяса». Такое нежелание явно связано с романтическими и спиритуалистическими коннотациями сердца, и именно против такой романтизации человеческого тела – вплоть до потери его материальности – выступает критик (хотя вместе с тем и выражает распространенное в ту эпоху мнение о таинственной одухотворенности нервов). И действительно, говоря о мозге, Белинский не прибегает ни к каким оговоркам и перифразам, поскольку этот орган был лишен поэтического или романтического подтекста и, напротив, ассоциировался с рациональностью и прагматизмом. Таким образом, «реалисты» неожиданно испытывают то же стремление к локализации эмоций и других форм психической жизни, что и сентименталисты XVIII века. Однако акцент в этих поисках сместился в результате изменившегося исторического контекста: интерес мыслителей 1840-х заключается не столько в поиске точки взаимодействия тела и души, сколько в утверждении главенствующей роли телесного аспекта в жизни человека.
Эта тенденция отражала материалистическую ориентацию физиологии и психологии того периода, при которой в середине XIX века начала доминировать механистическая модель человека. К концу 1840-х и началу 1850-х годов, как пишет Дэвид Джоравски:
…молодые немецкие физиологи, занимавшие ведущие позиции в своей дисциплине, принесли клятву верности принципу механистической редукции, который поражает воображение, исключая из науки о живых существах что-либо похожее на дух или разум: «…Мы поклялись доказать фундаментальную истину о том, что в организме не действуют никакие силы, кроме обычных физико-химических» [Joravsky 1989: 8]178178
Клятва, о которой пишет Джоравски, была произнесена Эмилем Дюбуа-Реймоном и Эрнстом Вильгельмом фон Брюкке. Это мнение, отмечает Джоравски, разделяли такие выдающиеся физиологи, как Карл Людвиг и Герман Гельмгольц. См. примечание 25 в [Joravsky 1989: 476].
[Закрыть].
Русские периодические издания следили за этой эволюцией, и даже в литературной критике и философских дискуссиях, как мы видели, признание физико-химической основы психических процессов заменяло романтический дуализм души и тела179179
См. обзор развития материалистической психологии в 1840–1850-х годах и ее последствий в России [Merten 2003: 67–74].
[Закрыть].
Научный и медицинский дискурсы проникали и в литературные произведения, где все больше внимания уделялось телу и физиологическим корням явлений, традиционно считавшихся «мистическими», «духовными» или романтическими180180
Эта тенденция была уже заметна в жанре светской повести в конце 1830-х годов. См. [Shepard 1981: 111–162; Sobol 2001: 293–314].
[Закрыть]. Рассказчик в романе Герцена «Кто виноват?» (1847) в шутку описывает эту новую тенденцию, вспоминая русское суеверное представление об икоте как о признаке того, что икающего кто-то вспоминает: «…в наш век отрицанья икота потеряла свой мистический характер и осталась жалким гастрическим явлением» [Герцен 1954–1966, 4: 150]. Однако для романтического сознания триумф физиологического подхода к тайнам жизни и господство аналитического метода представляли собой трагедию, выразительно изображенную Одоевским в его «Русских ночах». Киприяно, главный герой повести «Импровизатор», волшебным образом обретает микроскопическую точность восприятия. Теперь он может наблюдать все физиологические процессы, происходящие в человеческом теле, в том числе и в теле своей возлюбленной, и оттого больше не способен поклоняться ей как «земному идеалу»:
Сквозь клетчатую перепонку, как сквозь кисею, Киприяно видел, как трегранная артерия, называемая сердцем, затрепетала в его Шарлотте; как красная кровь покатилась из нее и, достигая до волосных сосудов, производила эту нежную белизну, которою он, бывало, так любовался… Несчастный! в прекрасных, исполненных любви глазах ее он видел лишь какую-то камер-обскуру, сетчатую плеву, каплю отвратительной жидкости; в ее миловидной поступи – лишь механизм рычагов… Несчастный! он видел и желчный мешочек, и движение пищеприемных снарядов… Несчастный! для него Шарлотта, этот земной идеал, пред которым молилось его вдохновение, сделалась – анатомическим препаратом! [Одоевский 1975: 94]
Как и в статье Белинского, романтический образ сердца здесь заменяется точным (на самом деле, даже более точным) анатомическим описанием – «трегранная артерия, называемая сердцем». Однако у Одоевского эта замена и лежащая в ее основе идея о физиологическом фундаменте человеческих эмоций вызывает не ликование, а экзистенциальный ужас.
В русской литературе 1840-х годов конфликт между уходящим романтическим мировоззрением и новой, аналитической направленностью эпохи раннего позитивизма часто олицетворяется противостоянием между молодым, наивным героем-идеалистом и пожилым скептиком-материалистом. Этот конфликт обычно достигает своей кульминации в позициях двух антагонистов по отношению к любви и любовным страданиям: старший материалист берет на себя роль «циничного толкователя» и сводит духовный недуг любви к простому физическому расстройству. Эта модель используется в двух главных романах десятилетия, которые были опубликованы в 1847 году и часто воспринимаются как квинтэссенция идеологии и эстетики натуральной школы: «Кто виноват?» Герцена и «Обыкновенная история» Гончарова181181
Главы 1–7 романа «Кто виноват?» были опубликованы в 1845 и 1846 годах, но полный текст вышел только в 1847 году. Романы Герцена и Гончарова воспринимались как имеющие сходную проблематику и обычно сравнивались или противопоставлялись в критических обзорах, наиболее известный из которых – «Обзор русской литературы 1847 года» Белинского.
[Закрыть]. Прием противопоставления двух типов персонажей – возвышенного мечтателя и опытного, циничного рационалиста – не нов для русской литературы и был прослежен исследователями через романтическую литературу (Онегин – Ленский, Печорин – Грушницкий) до очерка Карамзина 1803 года «Чувствительный и холодный: два характера»182182
См. [Манн 1995: глава 9; Краснощекова 1996: 66–74; Сапченко 1996: 93–101].
[Закрыть]. Однако в литературе 1840-х годов эта оппозиция приобретает более конкретное культурно-историческое значение, а «скептический» персонаж становится олицетворением непосредственно материалистического и аналитического духа времени183183
Некоторые исследования творчества Гончарова склонны подчеркивать универсальное измерение конфликта, представленного в «Обыкновенной истории» [Отрадин 1994; Краснощекова 1997]. Не отрицая этого аспекта романа, я вижу отражение конкретной культурной ситуации в авторском выборе риторики, аргументации, используемой каждым оппонентом, и других особенностях противостояния персонажей.
[Закрыть]. В «Обыкновенной истории» молодой романтик Александр Адуев жалуется на беспощадный аналитический подход своего скептически настроенного дяди:
– Вы растолковали мне, – говорил Александр, – теорию любви, обманов, измен, охлаждений… зачем? я знал всё это прежде, нежели начал любить; а любя, я уж анализировал любовь, как ученик анатомирует тело под руководством профессора и вместо красоты форм видит только мускулы, нервы… [Гончаров 1997, 1: 419]
Адуев-младший, как и Киприяно Одоевского, отказывается следовать призыву Белинского ценить физиологию как чудесную основу самых утонченных чувств и интеллектуальной деятельности и вместо этого использует образ вскрытия – основной метод патологической анатомии, – чтобы осудить аналитический взгляд дяди на явления духовного мира человека. Дядя, что характерно, отвечает на эту жалобу, представляя себя всего лишь рупором преобладающего духа времени:
– …Чего я требовал от тебя – не я всё это выдумал.
– Кто же? – спросила Лизавета Александровна.
– Век [там же: 421–422].
В романах Гончарова и Герцена, о которых пойдет речь в следующих двух главах, ключевые романтические ценности подвергаются испытанию рациональной и эмпирической перспективой представителя беспощадного «века». Среди них особое внимание уделяется привилегированному статусу внутренней духовной сферы человека и, в частности, типичнейшему недугу души – любовной тоске.
Глава 3
«Febris erotica» в романе Герцена «Кто виноват?»
В романе Герцена «Кто виноват?» описывается примечательная диагностическая процедура. Лекарь провинциального города доктор Крупов узнает о намерении своего молодого друга Дмитрия Круциферского жениться на Любе, воспитаннице и незаконнорожденной дочери местного помещика Негрова. Доктор спешит отговорить молодого человека от решения, продиктованного страстью. Он измеряет пульс Круциферского и объявляет свой «приговор», диагностируя у молодого человека болезнь, которую называет febris erotica [Герцен 1954–1966, 4: 58]. Эта сцена подчеркивает противостояние между прагматичным врачом и молодым идеалистом, которое разворачивается на протяжении всего романа. Как и многие другие русские писатели до него и особенно после, Герцен использовал древний топос любви как болезни стратегически – с целью затронуть вопросы человеческой природы, научного знания и взаимодействия души и тела. Однако у Герцена был особый замысел, присущий исключительно переходному периоду, в который он создал свое самое значительное художественное произведение, – свести счеты с идеалистическим мировоззрением романтизма и его дуалистической моделью человека. Медикализация романтических ценностей, в частности страстной любви, стала мощным оружием в этой борьбе, которую тем не менее можно назвать успешной лишь отчасти.
* * *
Сам Александр Герцен, воплощавший собой тип «человека 1840-х годов», принял активное участие в антиромантической кампании своего времени. После периода увлечения романтическим идеализмом и философией Шеллинга в 1830-х годах в 1840-х Герцен (во многом под влиянием Гегеля) принял новую идеологию с ее торжеством реальности и телесности человека184184
Мартин Малиа утверждает, что взгляды Герцена в 1840-х годах оставались, по сути, идеалистическими (в том смысле, что он верил в развитие человечества и Вселенной, которое представляет собой развертывание рационального принципа, или Идеи), хотя в этот период Герцен занимает во многом рационалистическую, атеистическую и монистическую позицию, которую часто принимают за домарксистский материализм [Малиа 2010].
[Закрыть]. Одним из фундаментальных принципов мировоззрения Герцена отныне станет монизм – представление субъекта и объекта, человека и природы, души и тела как единого целого (представление, которое уже присутствовало в «философии тождества» Шеллинга, но приобрело особое значение в системе Гегеля). Поэтому нападки Герцена на романтическое мироощущение с его трансцендентальным томлением направлены прежде всего на то, что он считал ее определяющим принципом – дуализм. Вот как Герцен характеризует романтизм в серии статей под названием «Дилетантизм в науке» (1843):
Основа романтизма – спиритуализм, трансцендентность. Дух и материя для него не в гармоническом развитии, а в борьбе, в диссонансе. <…> Жизнь, постигнув себя двойственностию, стала мучиться от внутреннего раздора и искала примирения в отречении одного из начал [Герцен 1954–1966, 3: 31–32].
Эту же точку зрения он повторяет в своем главном философском произведении этого периода, «Письмах об изучении природы» (1845):
…дуализм смиренно сходит со сцены в виде романтического идеализма – явления жалкого, бедного, безжизненного, питающегося чужою кровью. <…> [Он] тщетно рвется к чему-то иному, недосягаемому, несуществующему, к прекрасным девам без тела, и горячим объятиям без рук, к чувствам без груди… [там же: 111]
Как и Белинский, Герцен связывает романтический идеализм прежде всего с пренебрежением к телесному, с неспособностью признать и принять физическую основу возвышенных эмоций – в частности, как показывает эта цитата, страстной любви.
Следует отметить, что борьба Герцена с романтическим дуализмом имела также, помимо философских и личных, идеологические корни185185
Как неоднократно отмечала Л. Я. Гинзбург, молодой Герцен (как и Белинский) в 1830-е годы находился под сильным влиянием романтического идеализма и поэтому был лично заинтересован в борьбе с романтизмом [Гинзбург 1963; Гинзбург 1982]. Дуалистическая интерпретация любви («земная любовь» против «идеальной, платонической, небесной») была распространена в кругу Герцена в 1830-х годах и выражена в его частных письмах к своей невесте. См. [Гинзбург 1982: 240–242].
[Закрыть]. Как отмечает Мартин Малиа, дуалистическое мировоззрение представляло угрозу скорее политическим идеалам Герцена, чем его философским взглядам:
Герцен с такой яростью осуждает «дилетантов» за то, что те не смогли признать единство вселенной, что можно подумать, будто это дуализм, а не самодержавие является основным препятствием прогресса в России. Причиной этой обеспокоенности было то, что дуализм предоставлял философский базис для всех уходов от действительности в абстрактный идеализм и религию… которые, в свою очередь, оправдывали существующий политический порядок [Малиа 2010: 336]186186
Другие ученые также отмечают редуктивный взгляд Герцена на романтизм и его едва ли не одержимость дуализмом как наиболее характерной чертой романтического мироощущения, несмотря на то что некоторые романтические философы (например, Шеллинг) и поэты (Кольридж) стремились преодолеть дуализм. Они также приходят к выводу, что причину следует искать в политических взглядах Герцена. Как предполагает Гинзбург, нападки на «запоздалый романтизм» в литературе и «шеллингианство» славянофилов в философии были в 1840-е годы необходимым полемическим ходом для утверждения новой идеологии (материализма, политического либерализма и «новой морали»). Показательно, что для своей характеристики романтизма Герцен выбирает наиболее спиритуалистические – и политически консервативные – его черты, включая увлечение Средневековьем и тесную связь с католицизмом [Гинзбург 1963]. Современный российский исследователь Руслан Хестанов показывает, что Герцен воспринимал дуализм на более универсальном уровне – как фундаментальную перцептивную и дискурсивную модель европейской цивилизации, секуляризованную форму христианского мифа, основу главных метафор, а также философских и социальных доктрин Запада. Он также отмечает политические последствия дуалистического мировоззрения для Герцена: «Дуализм стал, по мнению Герцена, универсальным и легитимирующим основанием всех современных форм насилия над человеческой личностью» [Хестанов 2001: 273].
[Закрыть].
Как и в пореформенный период, когда вопросы философского, научного и даже романтического порядка оказались сильно политизированы, в России 1840-х годов проблемы взаимодействия души и тела, связи психических явлений с физиологическими механизмами и природы любви были неразрывно связаны не только с философскими исканиями постромантического поколения, но и с идеологической борьбой либеральной интеллигенции против деспотического режима.
В романе «Кто виноват?» Герцен продолжает атаку на романтический дуализм и идеализм, используя как открытую полемику, так и более тонкие дискурсивные стратегии. Примечательно, что романтическая любовь – часто приводящая к болезни – занимает важное место в этом романе, полном философских споров о природе человека, о роли материальной и идеальной сфер в личности и о смысле жизни. «Кто виноват?» представляет читателю трагический любовный треугольник: провинциальный учитель Дмитрий Круциферский, возвышенный идеалист, его возлюбленная, впоследствии жена, Люба (полное имя которой, Любовь, довольно символично) и владелец соседнего имения, утративший вкус к жизни Владимир Бельтов. Последний, вернувшись в свое имение после долгих лет, проведенных в Петербурге и за границей в тщетных попытках реализовать свои многочисленные таланты и амбиции, завязывает дружеские отношения с семьей Круциферских, влюбляется в Любу и вызывает аналогичные чувства у этой доселе счастливой жены и матери. Эта запутанная ситуация причиняет страдания каждому из участников романтического треугольника и остается неразрешенной, как и вопрос, вынесенный в заглавие романа и оказавшийся в центре внимания исследователей187187
Воспринимаемый как продукт литературной практики «натуральной школы», роман часто интерпретировался как иллюстрация принципа социального детерминизма в действии. Как писал в 1865 году критик А. К. Шеллер: «Читатель, вероятно, уже понял, кто виноват в несчастии всех этих лиц… Виноваты люди, виновата среда. Она плохо воспитала своих детей, она не давала им дела, она враждебно относилась к ним – везде и всюду отзывалось на их судьбе. С таким тысячеголовым чудовищем трудно или, лучше сказать, невозможно бороться отдельной личности…» (цит. по: [Путинцев 1953: 169]). Эта социологическая интерпретация романа стала особенно популярной в советской науке, которая, помимо среды, обвиняла в бедственном положении героев институт крепостного права и политический строй (монархию). См., например, [Эльсберг 1956: 155]. Более поздние критики, однако, отвергли такое редуктивное прочтение романа и настаивали на открытости поставленного в нем вопроса: «Отвечая на вопрос „кто виноват?“… Герцен говорит: никто. Каждый прав и каждый виноват, но не личной виной, а отложившими в нем прежде обстоятельствами и нормами поведения» [Манн 1969: 266]. В. М. Маркович также утверждал, что роман, благодаря своей диалогической структуре, предлагает альтернативу принципу детерминизма и объясняет затруднительное положение героев как результат врожденной сложности и противоречивости человеческих отношений [Маркович 1982]. Сабина Мертен также утверждает, что в романе «Кто виноват?» (особенно во второй части) Герцен преодолевает ограниченный детерминизм «натуральной школы», отказывается выносить моральный приговор своим героям и демонстрирует, что исследование общества в литературе возможно только через психологический анализ отдельных персонажей [Merten 2003: chap. 7]. Светлана Гренье, однако, убедительно доказывает, что это кажущееся отсутствие суждения со стороны автора – эффект повествования, созданный Герценом, который на самом деле использует ряд конкретных риторических стратегий, чтобы подавить идею морального выбора в этой ситуации и тем самым подорвать традиционную мораль (в данном случае – супружескую верность) [Grenier 1995: 14–28].
[Закрыть]. Литературное изображение романтической любви и ее последствий, однако, представляет проблему для антидуалиста Герцена. На деле три «истории болезни», отображенные в романе, показывают, что, несмотря на кажущийся антиромантический пафос произведения, предложенное писателем лечение болезней души (как в медицинском, так и в литературном смысле) глубоко укоренено в дуалистической «психологической» традиции любви как болезни и в значительной степени наследует романтическому и предромантическому дискурсу эмоций. Стремление Герцена достичь равновесия между своими философскими принципами и доступными литературными приемами, особенно его попытки найти новый язык для описания романтической любви и ее разрушительных последствий, наиболее ярко отображают переходный характер ранней постромантической эпохи русской культуры.
В романе «Кто виноват?» циничный постромантический «век» олицетворяется фигурой доктора Крупова – добросовестного, трудолюбивого врача, который придерживается крайне приземленного, трезвого и практичного взгляда на жизнь, любовь и человечество и на протяжении всей книги критикует романтические ценности своего молодого протеже и друга, наивного идеалиста Дмитрия Круциферского. С первой же встречи Герцен изображает их как представителей двух противоположных идеологических лагерей. Даже внешность и телосложение соответствуют их убеждению и мировоззрению. Так, Крупов представлен в романе как мужчина средних лет, у которого было «здоровое, краснощекое и веселое лицо… черты его выражали эпикурейское спокойствие и добродушие» [Герцен 1954–1966, 4: 35]. Это описание не только подчеркивает физическое здоровье и эмоциональную стабильность Крупова, но и намекает на его философскую позицию: отсылка к эпикурейству косвенно указывает на материализм его мировоззрения, безразличие к духовным вещам, которое он будет пропагандировать на протяжении всего романа. Такая характеристика явно призвана создать резкий контраст с молодым романтиком Круциферским, который ранее описывается как «бледный» и «жиденький», а в истории болезни подчеркивается его болезненное и хрупкое телосложение [там же: 10]. Повествование не оставляет факт слабой конституции без объяснения: в духе натуральной школы Герцен показывает ее обусловленной, в данном случае биологически, как результат стресса, пережитого матерью во время беременности188188
Манн отмечает склонность Герцена приписывать несчастья своих героев неким отсроченным последствиям причин, лежащих вне нравственной природы персонажей и часто удаленных во времени: «[Герцен] переносит центр тяжести с непосредственного, прямого влияния среды на влияние длительное, отложившееся в героях неким потенциальным зарядом и действующее теперь в основном через них» [Манн 1969: 263]. Манн не рассматривает физиологический аспект этого «влияния», поскольку его анализ в основном касается вопроса социального детерминизма, но в обоих случаях мы ясно видим один и тот же принцип в действии.
[Закрыть]. Именно врожденной физической организацией и «нервной раздражительностью» доктор Крупов объясняет меланхоличный нрав и идеалистическую философскую ориентацию Круциферского. Во время одного из споров героев в конце романа Крупов замечает:
Вы, Дмитрий Яковлевич, от рождения слабы физическими силами; в слабых организациях часто умственные способности чрезвычайно развиты, но почти всегда эдак вкось, куда-нибудь в отвлеченье, в фантазию, в мистицизм [там же: 131].
Таким образом Крупов подчеркивает влияние телесной сферы на эмоциональную, а не наоборот. Чтобы подкрепить свой аргумент, доктор приводит пример, когда не только индивидуальный, но и национальный характер определяется физическими факторами:
Посмотрите на бледных, белокурых немцев, отчего они мечтатели, отчего они держат голову на сторону, часто плачут? От золотухи и от климата; от этого они готовы целые века бредить о мистических контроверзах, а дела никакого не делают [там же: 131–132].
Представление о «врожденной мечтательности» немцев составляло одно из клише того времени, но в то же время могло иметь особое значение для медицинского материалиста Крупова из-за негативной репутации немецкой физиологии в 1840-х годах. Главным недостатком немецкой физиологии и медицинской науки считался преимущественно умозрительный подход, который она приобрела под влиянием натурфилософии Шеллинга. Когда в 1840 году в Петербурге вышел перевод немецкого учебника по физиологии («Ручная книга физиологии человека» Эбле), рецензия в «Библиотеке для чтения» поставила под сомнение целесообразность всего проекта:
Можно вообще сомневаться в пользе переводов руководств к физиологии с немецкого. Отдавая всю справедливость познаниям, любви к истине и добросовестности германских ученых, нельзя не признаться, что из числа европейских физиологов немецкие менее всех других способны к сочинению полезной книги о физиологии. Они слишком неположительны для этого… народная германская мечтательность тотчас увлекает их в туманные области умозрения, они с удовольствием пускаются в опасные умствования, в смелые выводы из выводов, факты заменяют словами без фактического знания, и все под их пером превращается в неразглядный хаос189189
Библиотека для чтения. Т. 42. 1840. С. 41–42.
[Закрыть].
В споре с Круциферским доктор Крупов не просто ссылается на клише немецкой мечтательности, а указывает на корни этой национальной черты: как на внешние обстоятельства (климат), так и на врожденную физическую слабость представителей нации. Идея о том, что климат влияет на национальный характер или даже формирует его, была далеко не новой: она восходит к корпусу Гиппократа (трактат «О воздухе, водах и местностях»), была развита Шарлем Луи де Монтескьё и Иоганном Готфридом Гердером и стала общим местом в русском критическом и философском дискурсе, начиная с конца XVIII века190190
Радищев высказывает эту мысль в своем трактате «О человеке, о его смертности и бессмертии» [Радищев 1938–1952, 2: 59, 63; см. также комментарии к с. 373, 377–378]. Пушкин, среди прочих, упоминает о влиянии климата на национальный характер в своей статье «О народности в литературе» (около 1825 года); см. [Пушкин 1977–1979, 7: 28–29]. Доктор Крупов, однако, адаптирует и расширяет эту старую идею, чтобы усилить свою антиромантическую позицию.
[Закрыть]. Еще более показателен медицинский диагноз Крупова, который определил немецкую «национальную болезнь» как золотуху. Золотуха, туберкулез лимфатических узлов, понималась в России XIX века как «прирожденная болезнь худосочия, в которой особенно болеют железы» [Даль 1880–1882, 1: 715]. Склонность немцев к мечтательности и мистицизму, по мнению Крупова, – наследственная болезнь, передающаяся из поколения в поколение через физическое расстройство, золотуху, и усиленная внешним воздействием климата страны.
Интерпретация доктором Круповым духовного состояния или предрасположенности в терминах патологии бросает вызов романтизму и его риторике, которая, напротив, переняла медицинскую терминологию для выражения типично романтических душевных состояний. В романтическом дискурсе термины медицинского происхождения, такие как «сплин» («селезенка»), «меланхолия», «ипохондрия» или «любовный недуг», «возвысились» и стали обозначать определенные эмоциональные или даже философские склонности, а понятия из эмоциональной или моральной сферы («скука», «эгоизм» и «разочарование») подверглись «медикализации» и приобрели статус метафорических «болезней души». Физиологическая аргументация доктора Крупова в итоге лишает эту квазимедицинскую терминологию ее духовного аспекта и провозглашает чисто соматическую, органическую природу романтических состояний.
Таким образом, нападки на немцев являются частью антиромантической полемики героя Герцена. Крупов, как мы видели, устанавливает прямую связь между индивидуальным примером Круциферского – его врожденной слабостью и вытекающей из нее склонностью к фантазии и идеализму – и обобщением о типичных чертах немцев. Это сопоставление заставляет читателя вспомнить, что мать Круциферского – немка (как, что интересно, и мать Герцена) и что именно перенесенный ею стресс стал причиной физической и, как следствие, эмоциональной хрупкости героя. Более того, в данном разговоре Крупов упоминает «бледных» и «белокурых» немцев в тех же выражениях, в которых ранее был описан Круциферский – «молодой человек, лет двадцати трех-четырех, жиденький, бледный, с белокурыми волосами» [Герцен 1954–1966, 4: 10]. И телосложение, и происхождение Круциферского, таким образом, указывают на его связь с ярко выраженной немецкой чувствительностью. В какой-то момент повествования Крупов уничижительно называет своего молодого друга «немкой» – еще одно косвенное напоминание о происхождении Круциферского и роли матери в формировании его характера [там же: 68]191191
Крупов использует этот термин, чтобы подчеркнуть женоподобность Круциферского, когда пытается оспорить решение молодого человека жениться на Любе – женщине слишком волевой и страстной, чтобы быть счастливой с кротким мечтателем Круциферским, согласно Крупову. О гендерной инверсии в романе см. в [Merten 2003: 120–121].
[Закрыть].
Очевидно, что в 1840-е годы вышеупомянутые качества немцев – нации романтического идеализма и мистической мысли – означали не просто черты национального характера, но и отсылали к определенной культурной и философской традиции. Другими словами, Крупов предполагает, что романтический идеализм сам по себе – продукт чисто физических факторов, как внешних, так и внутренних, и, более того, представляет собой своего рода патологию: «Неуменье жить в настоящем, ценить будущее, отдаваться ему – это одна из моральных эпидемий, наиболее развитых в наше время» [там же: 130]. Язык заявления Крупова перекликается с прямым выпадом против романтизма из повести Герцена «Доктор Крупов» (1847), в которой одноименный герой называет романтизм «духовной золотухой» и «одной из злотворнейших психических эпидемий» [там же: 267]. Этот другой доктор Крупов, в отличие от своего тезки из романа, – психиатр, а не обычный врач, и использует физические болезни в качестве метафор для психических патологий. Наш доктор Крупов, напротив, менее склонен к метафорическому языку и прибегает к довольно буквальному медицинскому подходу к романтическому чувству:
Признаюсь, эту высоту я принимаю за физическое расстройство, за нервный припадок; обливайтесь холодной водой да делайте больше движения – половина надзвездных мечтаний пройдет [там же: 131].
В романе «Кто виноват?» романтизм, по мнению доктора Крупова, есть не что иное, как телесное расстройство, которое можно вылечить элементарными физиотерапевтическими методами. Как мы видели выше, это заболевание может быть наследственным или врожденным и неизбежно сопровождается хрупким физическим состоянием.
Неудивительно, что практичный доктор Крупов использует такой же откровенно материалистический подход и к романтической любви. Сцена диагностики, на которую я ссылалась во вступительной части этой главы и которая представляет собой обширное медицинское обследование, заслуживает подробного обсуждения и цитирования:
– <…> Ну, дайте-ка вашу руку пощупать.
– Я, слава богу, здоров, Семен Иванович.
– Вот вам и слава богу, – продолжал доктор, подержав руку Круциферского, – я знал это: усиленный и неравномерный. Позвольте-ка… раз, два, три, четыре… лихорадочный, жизненная деятельность сильно поднята. Вот с таким-то пульсом человек и решается на всякие глупости: бейся пульс ровно, тук, тук, тук, никогда бы вы не дошли до этого. Мне там, внизу, почтеннейший мой, говорят: «Хочет-де жениться», – ушам не верю; ну, ведь малый, думаю, не глупый, я же его и из Москвы привез… не верю; пойду, посмотрю; так и есть: усиленный и неравномерный; да при этом пульсе не только жениться, а чорт знает каких глупостей можно наделать. Ну, кто же в лихорадочном состоянии решится на такой важный шаг? Подумайте. Полечитесь прежде, приведите орган мышления, т. е. мозг, в нормальное состояние, чтоб кровь-то ему не мешала. Хотите, я пришлю фельдшера пустить вам кровь, ну, так, чайную чашечку с половинкой?
– Покорнейше благодарю; я не чувствую никакой нужды.
– Где же вам знать, что нужно и что нет: ведь вы медицине совсем не учились, а я выучился. Ну, не хотите кровопусканья, примите глауберовой соли… [там же: 65–66]
Следуя романтическому подходу к эмоциям, Круциферский хочет сохранить различие между любовью и болезнью, настаивая на том, что он совершенно здоров и не нуждается в медицинской помощи. Доктор Крупов, напротив, сразу же медикализирует переживания своего друга и интерпретирует возвышенное состояние влюбленности как патологию. В соответствии с медицинской моделью любви как болезни, он подчеркивает свою профессиональную компетентность как необходимую для решения проблемы: «Где же вам знать, что нужно и что нет: ведь вы медицине совсем не учились, а я выучился». Процесс диагностики доктора Крупова довольно традиционен: для анализа любви как болезни он полагается на показания пульса пациента, как было предложено еще Авиценной. Биение пульса, однако, не помогает раскрыть тайны сердца влюбленного. Для Крупова он обнаруживает чисто физиологический процесс: приток крови к мозгу. Интересно, что доктор отдельно отмечает присущий его молодому другу здравый смысл («малый, думаю, не глупый»). Значит, нынешнее иррациональное поведение Круциферского не может быть результатом работы его ума: оно должно быть, и действительно оказывается, результатом телесного расстройства, проявляющегося в нерегулярном пульсе. В его подходе к влюбленности – как и в общем взгляде на «душевные» состояния – именно тело влияет на разум, а не наоборот, как утверждали традиционные теории любовной болезни. Этот прямолинейный и односторонний материализм позже критикуется рассказчиком: «Может быть, он был хороший врач тела, но за душевные болезни принимался неловко» [там же: 69]. Однако сама логика рассказчика несостоятельна, поскольку из предыдущей сцены очевидно, что доктор Крупов не признает никаких «душевных болезней» и рассматривает сильные эмоции и страсти исключительно в соматическом аспекте.
Это становится еще более очевидным с диагнозом, который он ставит молодому Круциферскому: «…это все – febris erotica; где человеку обсудить такой шаг, когда у него пульс бьется, как у вас, любезный друг мой?» [там же: 66]. Конечно, диагноз «любовная лихорадка» вряд ли можно рассматривать как серьезное медицинское заключение в научно-ориентированной атмосфере 1840-х годов. Однако использование квазимедицинской латыни, примененное к традиционному топосу любви как болезни, превращает клише любовной горячки в научный термин и придает диагнозу ауру профессионального авторитета. Термин «febris erotica», кроме того, вписывает диагноз Крупова в медицинскую традицию, выделяющую различные виды лихорадки: действительно, если есть «перемежающаяся лихорадка», «брыжеечная лихорадка» или «гнилостная лихорадка», то почему не может быть «любовной лихорадки», тем более что четких критериев для научно-теоретической классификации лихорадок в те годы не существовало192192
См. [Фуко 2010: 219]. В десятой главе Фуко также анализирует замену в медицине онтологического и классификационного подхода к болезням (и лихорадкам в том числе) изучением патологических реакций. Ключевую роль в этом переходе сыграл Франсуа Бруссе (1772–1838), который в начале XIX века объяснил феномен лихорадки не с точки зрения симптомов и органов, а как функциональное расстройство: воспаление ткани в ответ на раздражитель [Фуко 2010: 222–234]. В России, однако, нозологический подход к лихорадке был еще жив в 1840-х годах. В одной из библиографических заметок в «Отечественных записках» упоминается книга «Краткое сведение о водолечебном заведении в Лопухинке». Среди болезней, которые особенно успешно лечатся в этой лечебнице, перечислены различные виды лихорадок (Краткое сведение о водолечебном заведении в Лопухинке // Отечественные записки. 1846. Т. 46. С. 83).
[Закрыть]. В то же самое время, прибегая к терминологии, Крупов модернизирует традиционную медицинскую теорию о перегретой крови, поражающей мозг влюбленного, и лишает новый диагноз «лихорадка» его престижных, духовных коннотаций, распространенных в конце XVIII века (как показано в первой главе). Сведенная к разновидности лихорадки, страстная любовь теперь может быть вылечена с помощью простых очистительных процедур, предложенных доктором Круповым: кровопускания и слабительного193193
Из виталистской концепции лихорадки XVIII века логичным образом следовало, что ее нужно лечить очистительными процедурами, помогающими душе «изгнать» вредные вещества из тела, такими как кровопускание, слабительные и рвотные препараты [Мирский 1995: 51]. «Глауберова соль», или Sal glauberi, была традиционным средством от лихорадки. Его лечебный эффект упоминается в «Санкт-Петербургских врачебных ведомостях» в 1794 году (О трясучках или перемежающихся лихорадках // СПВВ. 1794. Ч. 2. № 44–48. С. 141).
[Закрыть].
Считая любовь разновидностью обычной физической болезни, доктор Крупов доводит медицинскую модель до крайности; античный вариант этой модели включал немедицинский элемент, поскольку лечение – консумация желания – в конечном итоге находилось за пределами компетенции медика. В ситуации XIX века, напротив, терапия исключительно клиническая, а в случае с кровопусканием требуется специализированная помощь: доктор Крупов предлагает: «Хотите, я пришлю фельдшера пустить вам кровь». Таким образом, болезнь в этом случае оказывается не следствием любви и тем более не метафорой; эти состояния также нельзя считать «омонимичными», как это представляют себе некоторые романтические герои; один конкретный («отчаянный») вид любви не рассматривается как патология, как это было в сентиментализме. По мнению доктора Крупова, скептика 1840-х годов, романтическая любовь – всего-навсего болезнь, соматическое расстройство, которое легко классифицируется и потенциально поддается лечению194194
В русской литературе того времени взгляд на любовь как на патологию вновь встречается в «Обыкновенной истории» Гончарова (которая будет рассмотрена в следующей главе), а также в «Дневнике лишнего человека» Ивана Тургенева, написанном между 1848 и 1850 годами. Главный герой Тургенева записывает следующее наблюдение о любви: «…разве любовь – естественное чувство? Разве человеку свойственно любить? Любовь – болезнь; а для болезни закон не писан» [Тургенев 1978–2018, 4: 185].
[Закрыть].
Следует подчеркнуть, что подход рассказчика к романтизму и романтической любви не полностью совпадает с медицинским материализмом Крупова: в отличие от пожилого доктора, нарратор, как мы видели, сохраняет дуалистическое различие между телесными и духовными болезнями195195
Поэтому я не могу полностью согласиться с интерпретацией, которую Малиа дал фигуре доктора Крупова, назвав его «одним из любимых персонажей, выражавшим авторскую позицию: по существу, это и был сам Герцен в минуты своего вольтерианства» [Малиа 2010: 372]. Хотя рационализм и практичность доктора Крупова действительно предлагают отрезвляющий и освежающий взгляд на возвышенный идеализм или глубокий самоанализ других главных героев, грубый эмпиризм его мировоззрения (по крайней мере, в том виде, в каком он представлен в романе) был неприемлем для Герцена почти так же, как мечтательный идеализм людей, подобных Круциферскому. И в «Дилетантизме в науке», и в «Письмах об изучении природы» Герцен критикует односторонний эмпиризм (хотя другую крайность – романтический идеализм – он атакует еще более яростно).
[Закрыть]. Любопытно, что его характеристика доктора Крупова как хорошего врача тела, но не души, соответствует мнению городских дам, чей банальный «дуализм» тот же рассказчик изображает в явно ироническом свете:
Я уважаю Семена Ивановича; но может ли человек понять сердце женщины, может ли понять нежные чувства души, когда он мог смотреть на мертвые тела и, может быть, касался до них рукою? [Герцен 1954–1966, 4: 72]
Аналогичное различие между телом и душой, кстати, проводится в мемуарах Герцена «Былое и думы» (1852–1868) в гораздо более серьезном контексте: критикуя свое невнимание к душевным страданиям жены, которая в итоге преждевременно умерла, рассказчик (автобиографическая личность самого Герцена) заявляет: «Если б за ее больной душой я вполовину так ухаживал, как ходил потом за ее больным телом… я не допустил бы побегам от разъедающего корня проникнуть во все стороны» [Герцен 1954–1966, 10: 226]. Этот язык, вызывающий ассоциации с романтическим дуализмом, явно противоречит заявленной Герценом антидуалистической позиции. Более того, в тех же мемуарах, описывая свой знаменитый «теоретический раздор» с профессором Московского университета Тимофеем Грановским, рассказчик страстно отстаивает «нераздельность духа и материи», на что Грановский возражает: «…я никогда не приму вашей сухой, холодной мысли единства тела и духа; с ней исчезает бессмертие души» [Герцен 1954–1966, 9: 209]196196
Этот раздор, описанный в четвертой части «Былого и дум», Герцен относит к 1846 году, в котором также был закончен роман «Кто виноват?».
[Закрыть]. Это расхождение между теоретическими взглядами Герцена и его литературной практикой подчеркивает своеобразную дилемму, с которой столкнулся Герцен-писатель в это переходное время: как сохранить верность своим монистическим философским взглядам, пытаясь описать эмоциональные страдания своих героев в дискурсе, преимущественно сформированном романтической риторикой дуализма?197197
Как показывает Ирина Паперно, молодому Николаю Чернышевскому пришлось столкнуться с подобной проблемой примерно в то же время. Записывая и анализируя свои эмоции в дневнике 1848 года, Чернышевский, стараясь преодолеть дуализм, присущий любовному дискурсу, часто прибегает к реализованной метафоре. Так, он буквализирует такие выражения, как «чувствующее сердце» или «движения сердца», интерпретируя сердце как анатомический орган, и превращает эти распространенные фигуры речи в описания физиологических процессов [Паперно 1996: 59–63].
[Закрыть]
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?