Текст книги "Маятник жизни моей… 1930–1954"
Автор книги: Варвара Малахиева-Мирович
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
Где же они? И кто (или что) они? И откуда приходят? Потому что, несомненно – они приходят откуда-то, иногда совсем непрошено и с пугающей неожиданностью.
Бренное тело просит покоя, а душе жаль прервать ночное бдение. Ночь от ранней юности была любимым временем моим. В 16–17 лет я часто просиживала до зари летними ночами одна или с сестрой под акациями нашего сада в Киеве. Помню “тонкий хлад новоявленного”[30]30
“Глас хлада тонка и тамо Господь” (3 Цар. 19:11–12).
[Закрыть] над страницами второй части Фауста в такие ночи. Помню долгие разговоры с сестрой (двенадцати-тринадцатилетней) обо всем на свете, с нескончаемым изумлением и восхищением партийной жизни. И ночи, когда, собираясь на служение человечеству, мы зубрили политэкономию и социологию, а ветер шелестел в цветущей груше совсем о другом, ничего общего с прибавочной стоимостью не имеющем.
И ночи на Днепре. Молодость! 18 лет. Плеск черных волн под ударами весел. Завораживающая близость мужских тел и душ, завороженных нашей девической юностью и красотой. Ни одного нескромного слова, ни одного вольного движения, несмотря на отсутствие матерей, вообще старших. Блеснет, как зарница в ночи при свете костра, среди благоухающих лоз чей-нибудь влюбленный взгляд, в обычной фразе трепетно и музыкально прозвучит голос, испугает и обрадует – и опять лозы, волны, звезды, разлив песен о могиле, которая с ветром гомонила, о черном Сагайдачном[31]31
Гетман Петп Сагайдачный (ок. 1577–1622), кошевой атаман Запорожской Сечи.
[Закрыть], о “хлопцах-баламутах”, о “червоной калине над криницей”. А беседы – о Желябове, о Перовской, 0 страданиях народа, об “ужасах царизма”.
Не во всех кружках был этот романтизм и платонизм. От подруг я знала, что есть у них и такие знакомцы-студенты, которые “напиваются до зеленого змия”, и что в той среде нередки свободные сближения, безответственные браки на время. В моем представлении тогда (и всю жизнь), любовь была таинственным, священным и громадной важности явлением, и такие формы, как “связь”, да еще “на время”, казались мне самым низким из возможных для человека падений.
2 сентября. Томилино
На кухне особая кухонная уютность – мистика очага и тепло от него (на дворе холодные ночи). Вспомнились гимназические годы, когда кухня была моим рабочим кабинетом в долгие осенние и зимние вечера. Я запиралась в ней под предлогом учебных занятий, но им было уделено самое скромное место. Несравненно больше времени было посвящено чтению (Тургенев, Достоевский, Гюго, Диккенс, Теккерей и тут же безвкусные исторические романы, путешествия). Сколько слез было пролито над ними. Напрасно думают, что такие слезы подростков над книгами или в театре только сентиментальность. Они – расширение душевного опыта, увлажнение душевной почвы и этим содействие росту ростков духа.
Вторым занятием на кухне было стихотворство. Третьим – просто “мечтать”. Незаметно текли часы над какой-нибудь страничкой дневника. Отрывалась от строки, вслушиваясь в какую-то музыку в себе, а иногда казалось, что она звучит извне. Это был ветер или шелест деревьев сада, мартовская капель за окном, отдаленный лай собаки или перекликание поздних петухов. Часто, тоже под предлогом уроков, приглашалась вечерами на кухню сестра Настя. Я занималась с ней, готовила ее в гимназию (она была моложе меня на 5 лет). С уроками ее мы кончали скоро, она была очень способна и все заданное выучивала отчетливо и толково и в объяснениях моих почти не нуждалась. Но высшим наслаждением ее в то время было слушать мои “романы” или записывать под диктовку экспромты. Романы, где были и замки на отвесных скалах (откуда героям удобно было броситься вдвоем и поодиночке в море), и убийства, и самоубийства, бешеные страсти, подвиги храбрости и самоотречения, коварнейшие измены и неожиданные обращения преступников в благороднейшие личности. Романы эти, не имея заранее задуманного плана, сочинялись тут же за кухонным столом или на печке и рассказывались искусственным голосом, без запинок, как будто читались по книге.
Слушательница моя, ей было 6–8 лет, внимала мне с горящими глазами и с таким вдохновенным видом, как будто сама находилась в разгаре творчества. Несомненно, что не только фабула романа, но и самый процесс сочинительства заражал и глубоко волновал ее. Очень рано, в эти же 9-10 лет, она сама начала творить для себя драматические произведения, разыгрывая их в лицах где-нибудь в темном углу, в сарае, на чердаке, на пустыре за домом. Все привыкли к глухому бормотанию ее, и все знали, что когда Настя “сочиняет”, ее с одного раза не дозовешься и вообще нужно ее разбудить, а тогда уже разговаривать. Будили безжалостно, диким окриком или налетевши сзади. Хватали за плечи. Она очень пугалась, и это забавляло нас. Однажды мы с матерью, услышав ее монологи с чердака, поднялись туда и неожиданно громко ее позвали. Она, отчаянно вскрикнув, закрыла лицо руками и вдруг бросилась в слуховое окно, а оттуда спрыгнула с крыши в сад и повредила себе ногу.
Это был ребенок с зачатками гениальности и с ядом безумия в мозгу. Пяти лет от роду она так говорила наизусть лермонтовского “Пророка” с таким неподдельным жаром и с такими изумительными интонациями, что я до сих пор вспоминаю их как исключительное по художественности впечатление. В 18 лет я могла говорить с ней, тринадцатилетней, о Фаусте, о Дон Жуане, о Демоне, прислушивалась к ее мыслям. В 14 лет ее приняли в партию и посадили за политэкономию и социологию, предварительно заставив пережить отречение от семьи и от “личного счастья”, что требовалось от всех нас как условие поступления. В партии она пробыла всего два года, надорвавшись физически и душевно. За этим последовали не менее надрывные два года на фельдшерских курсах. Полуголодная жизнь, каждодневные путешествия по 14 верст – семь верст до Кирилловской больницы (в Киеве) и обратно. На конку не было гривенника. Обе мы жили тогда на мои нищенские заработки, – за двух-трехчасовой урок платили 5–7, редко десять и в виде редчайшего исключения 20–25 рублей. В течение нескольких месяцев ей пришлось служить простой сиделкой в больнице, чтобы не умереть с голоду.
Тускло выходит все, что я здесь пишу, безжизненно, бледно. Не умею передать той радуги цветов, какими играл жизненный поток, проносившийся через мою душу. Не умею воскресить блеска, силы и значения каждой волны, приходившей и уплывавшей в повести многих часов, дней и лет. Подкрадывается мысль: если так, надо ли “мемуары” дальше? Старикам бывает нужно время от времени перевернуть золу в потухшем камельке и в последнем перебеге искр там, где был свет и пламя, вспомнить и вновь пережить былое горение. Но нужно ли это другим – Олям и Сережам, если это безжизненно-тускло?
Встает вопрос: то ли делаешь ты, что нужно, в три часа ночи переворачивая пепел отгоревшей жизни кочергою мемуариста. Этого ли ты хотела от себя, взявшись за “преходящее и вечное”. Не было ли надежды, что душа сумеет еще высечь живое пламя в своих тайниках. Что это будет не старческая болтовня, а одна из форм творчества. Творчество. Молитва. Покаянное самоуглубление. Любовное общение с людьми, всяческого рода помощь. Остальные процессы – или паузы души, недуховной жизни, или жалкие суррогаты ее.
15 сентября. Сергиев Посад
Л. Шестов давно не нуждается в моем портрете, хотя в уцелевшем от молодости нашей его письме еще не стерты временем слова “…что бы то ни было – я никогда не отойду от Вас. Мне – спастись, а Вам – погибнуть – эта мысль для меня гораздо ужаснее, чем если бы это было наоборот”.
Не для укора ему я выписала эти строки, а для вздоха о преходящести того, что бедная душа человеческая мнит вечным.
13 октября
Вместе с Лермонтовым могу я сказать о себе, озираясь на свою прошлую жизнь. Какое огромное пламя зажигала во мне любовь, какие невыполнимые на этом свете задачи ставила перед душою, какие требования, – непременно быть Лоэнгрином[33]33
Лоэнгрин – прекрасный рыцарь таинственного происхождения, герой средневековых легенд и немецких произведений о короле Артуре, традиционно изображается в лодке, которую тянут лебеди (символ чистоты и верности).
[Закрыть] – предъявляла мужской душе. И сколько затрачено было душевных сил и сердечного горя над несоответствием этих запросов с ответом жизни и с собственной немощью.
Тот, кто пробуждал во мне чувства, называемые любовью, с этого момента становился для меня существом серафического порядка. И само чувство опознавалось по сладостному ужасу прикосновения к тайнам горнего мира. Чувство, о котором я здесь говорю, давно следовало бы обозначить иным словом, для отмежевания от любви в христианском смысле, о которой так прекрасно говорит апостол Павел в Послании к коринфянам, а также и от сексуального влечения, с какой-нибудь надстройкой для приличного вида.
Студент, темно-кудрявый поляк, революционер и красавец. Никаких надежд на брак или роман. Мечты погибнуть “на одном эшафоте”. Жестокая уязвленность сердца, когда избранник его предпочел мечтам со мною об эшафоте связь с красивой вдовой двадцати восьми лет, не предъявлявшей к нему никаких требований, кроме общего ложа.
В 19 лет влюбленный в сорокалетнюю мою тетку[34]34
Полянская Леокадия Васильевна.
[Закрыть] (женщину замечательной красоты), замечательно некрасивый, декадентствующий разорившийся аристократик, принужденный служить на железной дороге. Пел отрывки из всех опер, читал стихи, говорил о бессмысленности жизни. Показался возвышенным, непонятым, гонимым Роком. Свежесть молодости моей привлекла его, но не настолько, чтобы отойти от тетки. Да и я сама считала бы это несчастьем, так как очень любила тетку и гордилась тем, что была поверенной в этом романе.
Здесь, как и в первом случае, – ни одного лишнего рукопожатия, ни одного поцелуя руки.
В 22 года – опять красавец, доктор, психиатр (лечил меня от нервного расстройства после напряженной партийной работы). Четыре года безмолвных и безнадежных пламенных томлений – красавец был женат, вообще даже не догадывался о моей драме, пока в конце четырехлетия я не решилась спросить его, любит ли он меня. Некоторые данные у меня были для этого вопроса – взволнованная радость его при наших редких встречах, особый блеск глаз, та улыбка, что была у Вронского, выражение покорной собаки. Ответ на письма мне был уклончив, туманен: такой-то любовью люблю, такой-то нет, но такой и вообще никого не люблю.
Тут мне представился случай поехать за границу и через полтора года – опять “красавец”, впоследствии общероссийский известный революционный деятель. Опять женатый. Опять полуответ. Три года жизни и неудавшаяся попытка уйти из нее.
Потом доктор Лавров, самое неподходящее для какого бы то ни было романа лицо, но этим и привлекавшее мой подсознательный поиск трагического и неразрешимого в этой области. Четыре года брачной связи в унизительных для меня условиях. Больной, злой, переутомленный, ультрапрактический человек с закулисной женой, от меня скрываемой, и четырьмя детьми. Так я говорю о нем теперь. Тогда же шляпа его и калоши казались мне окруженными особым нимбом его сияния, и сам он был полубогом.
Мы расстались, измучив друг друга до психического расстройства.
Затем – почти мальчик и с ним десять лет все крепнувшей и прораставшей в религиозную область связанности. Тут его срыв и (теперь для меня непонятное) трагическое восприятие мое этого срыва. Впрочем, это все оттуда же: “Но я слабей любить не мог…”
Пропустила встречу, может быть, более важную, чем все остальные. Лев Шестов, его любовь, мой полуответ и через несколько лет – два месяца ответа без слов, но когда каждое слово, каждый вздох уже ответ. Здесь от начала до настоящей минуты, хотя мы разлучены уже 10 лет, глубинная унисонность, глубинное доверие друг к другу и взаимное, обновляющее, окрыляющее дуновение при встречах.
Если бы я могла выбирать, с кем из этих людей хотела бы я встретиться в будущих жизнях, я назвала бы одного Льва Шестова. А может быть, и его бы не назвала. И может быть, чуяли это красавцы и некрасивые, юные и пожилые. И пугались. Или утомлялись. Или расхолаживались.
И любил меня по-настоящему только один из тех, кого и я любила. Но тянулось ко мне в свое время много мужских душ. А может быть, просто – мужские вожделения.
4 ноября. Москва, Красные ворота
Красные и желтые огни трамваев в безритменном хороводе кружатся по тесной площади. Один за другим несутся и перекрещиваются автомобили, развертывая перед собой длинные веера зеленоватого света. Глухой гул, приглушенные гудки сирен и железный лязг колес врывается в мои окна день и ночь. Город. Ожесточенная погоня за куском хлеба, за ржавой селедкой – “де б его достать, щоб его зъисты”. И рабий страх. Таков обыватель, четвертая, и пятая, и шестая категория. Комсомол, рабочие – “первая категория” – по-иному ощущают себя. У худших – “торжество победителей” в очень вульгарной форме. У лучших – энтузиазм строителей Новой жизни. У середины – стадность и спокойствие обеспеченного завтрашнего дня.
16 декабря
Мой отец[35]35
Малахиев Григорий Исаакович. См. о нем подробнее запись от 5 ноября 1952 г. “Путь жизни отца моего” – с. 847.
[Закрыть] – крестьянин Псковской губернии, потом рабочий-металлист серебряного цеха. Душа, скитавшаяся по свету между отшельничеством и миром. Нас, детей, и мать нашу любил, но не мог с нами жить, не вынося той суеты, какой полна всякая семья. Приезжал к нам раз в год, гостил недолго. Никогда больше месяца. Мы обожали его, особенно я. Тут уж был, пожалуй, эдиповский комплекс. Помню отчетливо до сих пор сладостное волнение от его голоса, глаз, от каждой его ласки, всю заливающую радость от его писем, от его приездов, бурное горе, растерянность, сердечную боль после его отъезда и некоторую ревнивость к матери. Никогда (с 8 лет и до 16, когда отец умер) не давала ей читать его писем ко мне.
Приезд отца – самое лучезарное воспоминание детства. Почти всегда неожиданный, почти всегда ночью. Громкий стук в ворота, наши крики: папа приехал! Праздничная ночь без сна. Необыкновенные подарки – бочонок вина (с Кавказа), гранаты, виноград, 4 пары калош, которые никому не годились, какие-то с треском захлопывающиеся табакерки, голубые бусы, янтарь. Дамская шляпа, белая шляпа с розовыми цветами – мне. У нас в сарае был целый сундук с коллекцией лампад, старинных церковных книг. И на стенах нашего бедного жилья были развешаны великолепные гравюры Рафаэля, Винчи – все подарки отца.
Отец покупал попутно много ненужных вещей, особенно любил старинные вещи, но они были ему не нужны. А сам жил где-то в землянках или, селясь часто поближе к монастырю, в монастырских кельях, и для себя ему было ничего не нужно, кроме, может быть, момента покупки и момента дарения.
Перед смертью он писал матери из Батума: “Не в сонном видении, а наяву, на берегу моря, я видел «новое небо и новую землю»”. Думаю, что от этого видения было так прекрасно и так блаженно его лицо в гробу.
В 1918 году в Киеве я увидела случайно на вокзале старого крестьянина с лицом, до того напоминающим отца, что я не могла пройти мимо. Он оказался тоже из Псковской губернии, приехал на заработки. Почему в Киев? Потому что “святые места, а дома есть нечего”. Я привела его к друзьям, у которых жила. Мы старались как-нибудь создать ему “заработки”. Они были грошовые и утомительные – перемывать посуду в лазаретном буфете. А самое грустное – что-то легкомысленное в тоне этого старика, в его наивной хитреце стало меня раздражать, и я охладела к нему. И он почуял это и скрылся с моих горизонтов, но не с горизонтов моей совести. Ах, “на совести усталой много зла”[36]36
Строка из трагедии А. С. Пушкина “Каменный гость” (1830).
[Закрыть].
2 тетрадь
28.2–3.9.1931
28 февраля
Когда я берусь лечить кого-нибудь из близких “массажем астрального тела” – это, конечно, тоже вмешательство в их судьбы, но это единственная форма вмешательства, на какую я смею решиться. И это мне дано, это не мое. Я тут орудие. Сознание моей недостойности этого дара мешает мне последние годы лечить так часто и так успешно, как я осмеливалась это делать раньше.
Раньше, когда приближением руки к чьей-нибудь голове я останавливала зубную боль или жестокую мигрень (в некоторых случаях мигрень совсем излечивалась), во мне не звучал этот вопрос, какой подымается в последние годы: кто ты, смеющий лечить наложением рук, как лечили святые люди?
Музыка – “Поэма экстаза” Скрябина, дирижер Коутс[37]37
Коутс Альберт (1882–1953), английский дирижер и композитор. В 1910–1919 гг. – дирижер Мариинского театра. В начале 1930-х гг. на сцене Большого театра Москвы в специально оборудованной акустической раковине А. Коутс дирижировал “Поэму экстаза” А. Скрябина.
[Закрыть]. Что творилось с душой – не расскажешь, не разгадаешь. Только до жуткости странно было идти домой, делать тот же обиход жизни. Как “Крейцерова соната”, по мнению Толстого, довела жену Позднышева до измены, так “Поэма экстаза” доводит слушающих до необходимости какого-то внутреннего делания. В горделивом безумии Скрябина, в его мечте музыкой совершить чудо рождения нового мира и нового человека есть зерно каких-то возможностей. Не через его музыку, не на этом свете, не теперь, но, может быть, нечто подобное совершится когда-нибудь (для каждого из нас).
…И вернулись все в свои норы, забились в свои тараканьи щели. Обед, разговоры, трамваи. Вот судьба и послала музыку сфер.
1 марта
Зависимость от времен года, от часов дня и ночи, от того, какое небо, какое освещение, какова погода. Не надо бы ее, этой зависимости, но она есть. Есть печаль предвесенних и весенних сумерек. В ней нечто люциферическое. (“Он был похож на вечер ясный – ни день, ни ночь, ни тьма, ни свет”[38]38
Неточная цитата из поэмы М. Ю. Лермонтова “Демон” (1829–1839): “Он был похож на вечер ясный: / Ни день, ни ночь, – ни мрак, ни свет!”
[Закрыть]). Есть уют осеннего дождя и ветра, если в комнате тепло и светло. Но если силен ветер и даже подвывает в трубе, тут уже “страшные” песни “про древний хаос про родимый”[39]39
Строка из стихотворения Ф. И. Тютчева “О чем ты воешь, ветр ночной?..” (1836).
[Закрыть]. Летом, когда только восходит солнце, и в саду еще не высохла роса, и вершины деревьев в звездных алмазах, есть “первое утро мира”. Меланхолия туманной погоды. Предрассветное томление, когда из нарастающей тоски зарождается пифагорейский гимн солнцу[40]40
Одним из обычаев пифагорейских общин была встреча восхода на берегу моря игрой на флейтах и духовными песнопениями.
[Закрыть]. Романтика лунных пространств. И над всем – звездное небо – воспоминание, напоминание, обетование, залог. Забыла снег. Детская радость первого снега. Величие бесстрастной мысли в снеговых равнинах, горные вершины – престолы серафической чистоты.
Свидание с другом детства Леониллой Николаевной Тарасовой[41]41
Тарасова Леонилла Николаевна, мать актрисы Аллы Константиновны Тарасовой.
[Закрыть] (не виделись полтора года). Ей 61 год, а я все вижу в ней семилетнюю Нилочку с шелковистой белокурой косой и ясными голубыми глазами. Эту детскую ясность улавливаю и теперь сквозь муть старости. И в старческом голосе слышу нежность, какой он звучал в 7 лет, в 16 лет, в 20 лет.
Когда встречаешься с такими старинными друзьями, видишь их сразу в кольце всех из возрастов. Так с вершины горы видны бывают и начало, и конец, и все разнообразие какой-нибудь дороги.
19 марта
…Словно облака над вершиной горы… Есть такие мысли, такие чувства, которые касаются самой вершины нашего внутреннего мира – и только мимолетно, и их не уловить. Но они озаряют жизнь и от них остается воспоминание, что побывал на вершине горы и видел оттуда такие дали, какие видны только с самой вершины и для каких в долинах наших (“дольний” мир) нет слов.
П. Романов[42]42
Романов Пантелеймон Сергеевич, русский прозаик. Подробнее см. вступительную статью.
[Закрыть]. Самое ценное для меня в нем – считая все его одиннадцать романов – то, что вчера, сидя у меня на диване с детски доверчивым лицом, он сказал: “Два месяца тому назад мне каждый день хотелось умереть. И на письменный стол не мог смотреть без отвращения. Хотелось умереть, потому что задеты были высшие ценности жизни. Потому что есть «самое дорогое» у души. А «самое дорогое всегда дороже жизни»”. (Позволяю себе привести здесь афоризм из одной детской сказочки Мировича из ранних сказок.)
25 апреля
В сущности, я – приживал. Такой жребий, такая линия. Иначе не умею, не знаю, как прожить. И может быть, потому легко мирюсь с этим, что иначе понимаю и человеческие отношения и судьбы, чем то мироощущение, где слово “приживал” возможно. Я сказала: “В сущности, я приживал” в миг, когда посмотрела на себя со стороны, глазами, не похожими на мои. Только изредка я ощущаю неловкость и грусть от зависимого и неполноправного положения. Чаще я не смотрю ни на себя, ни на кого другого сквозь эту призму. Так однажды Ольга[43]43
Бессарабова Ольга Александровна (в замужестве Веселовская), окончила частную Воронежскую гимназию, работала учительницей и воспитательницей в детских садах и приютах.
[Закрыть] в Ростове собиралась на скрябинский концерт в совершенно развалившихся башмаках. Т. Ф. Скрябина[44]44
Скрябина Татьяна Федоровна (Шлётцер), вдова композитора А. Н. Скрябина.
[Закрыть] сострадательно сказала: “Неужели вы решаетесь в этих башмачках идти?” – “Я на них не буду смотреть”, – ответила Оля. И после Татьяна Федоровна не раз вспоминала это и прибавляла: “Тут есть чему поучиться”. Учиться, научиться этому нельзя. У Ольги и у меня, у таких людей, как мы, в этом отношении наследственное устройство зрительной оси душевных глаз бессознательно отвращает душу от мешающих ее главному процессу явлений. Там же, где это почему-нибудь не удается, такие души жестоко страдают.
5 мая
(Последние дни К. П. Тарасова[45]45
Тарасов Константин Прокофьевич, муж Л. Н. Тарасовой.
[Закрыть] со слов дочери его А. К. Тарасовой).
…Осенью прошлого года туберкулез перешел с легких на горло. Последние месяцы были мучительны. Не помогали ни ингаляции, ни прижигания. Трудно и больно было глотать. Распухли гланды и вся полость рта. Голос упал до шепота. Во время одного из сильных приступов боли Константин Прокофьевич сказал жене своей (всю жизнь с самоотверженной преданностью служившей ему и нежнейшей заботой окружившей его последние дни): “Дай опиума!” Сказал повелительным голосом, и по лицу было видно, что он испытывает нестерпимую боль. Она спросила: “Сколько капель?” Он не ответил, потом прохрипел: “Скорее. Дай морфий”. Она опять спросила: “Сколько?” – и в ужасе воскликнула: “Костичка, что с тобой?” Он указал на горло и сказал неожиданно громко: “Торквемада”. Эта была его манера выражаться. Она поняла, что он говорит о муках инквизиции. И опять спросила: “Сколько капель?” У него глаза блеснули решительностью, и, протянув руку, он сказал: “Все. Дай все”. Она поспешила унести пузырьки подальше. Он впал в бредовое состояние и в полубреду шарил у себя на столе, отыскивая их.
Это был предельный пункт боли. Но под этим было и другое. Он проснулся с необычайно светлым, успокоенным лицом, так что Леонилла Николаевна невольно спросила: “Костичка, тебе лучше?” Он ответил с усилием, но внятно: “Был прелестный кошмар”. Она переспросила: “Сон?” Он повторил: “Был прелестный кошмар: берега уплывают. Впереди – светлое пятно. Река. Впереди – море. Ничего этого на мне нет (указал на тело). Я двигаюсь, но не иду – лечу. Этого нельзя рассказать”. В часы, когда боль ослабевала, он спокойно и даже шутливо говорил 0 конце: “Вот приедут дроги. И адрес – Деловая улица”[46]46
Деловая ул. – ныне ул. Димитрова в центре Киева. Семья Тарасовых жила в доме 6, кв. 2 (дом снесен).
[Закрыть]. Сказал, что у него готово белье. Но просил надеть две рубашки. (Не хотелось быть одетому небрежно.) Дочь Нина[47]47
Тарасова Нина Константиновна.
[Закрыть] сказала: “А туфель ты не припас”. – “Там не нужно ходить”, – ответил он с улыбкой. Однажды заботливо заговорил о том, что желал бы, чтобы в день похорон была хорошая погода. Прибавил: “На Байковой горе[48]48
Байкова гора – на землях, пожалованных за воинские заслуги генералу П. И. Байкову, герою Отечественной войны 1812 г., в 1834 г. было открыто кладбище, получившее название Байково. Ныне – мемориальное кладбище в Киеве, одно из старейших в городе.
[Закрыть] глина, вам трудно будет идти”.
Иногда высказывал сожаление, что не увидит, к чему приведет пятилетка. Но чем дольше, тем больше отходил от интересов земного порядка. Раз сказал со светлым и торжественным лицом: “Я все сделал. Я родился. (Какое волнующее это “родился” в порядке земной повинности и участия в ней собственной воли к жизни.) Я родил вас (это обращение к сыну и дочери). Сделал все, что мог, в порученном мне деле. И выслужил пенсию Ниле”.
За четверть часа до конца его Леонилла Николаевна (жена) ушла в аптеку. Нужен был боржом, без которого он не мог принимать пищи. Много заботливая по натуре и, может быть, и бессознательно искавшая передышки от напряженного сопереживания мук любимого, она взяла на себя это дело, которое можно было бы поручить Нине. У ложа К. П. остались сын Юрий (доктор)[49]49
Тарасов Георгий (Юрий) Константинович.
[Закрыть], дочь Нина и внучка Галочка[50]50
Калиновская Галина Ивановна, дочь Н. К. Тарасовой, племянница А. Тарасовой. Именно ей В. Г. Мирович передала свою квартиру на Мясницкой в обмен на угол в доме Тарасовых.
[Закрыть]. Юрий заметил, что пульс падает. Он впрыснул камфару. Отец спросил: “Что это?” “Камфара”, – ответил Юрий. Константин Прокофьевич сделал безнадежный жест и повернул голову к портрету жены, висевшему над ним. Долго, пристально смотрел, и глаза его наполнились слезами. Потом, по словам Нины, взгляд его устремлялся все дальше-дальше, и как будто он видел уже не портрет, а другое, необычайно важное. И Нина, и Юрий поняли, что он кончается. Они молча обняли его голову и потом так же молча закрыли глаза. Только тогда Юра склонился к нему на грудь и зарыдал. И горько заплакала Галина: “Я потеряла не только деда, я потеряла друга”.
Хоронили в прекрасный майский день 3 мая. Исполнилось желание Кости. Было легко идти на глинистую гору провожатым. Распускались клены Байковой горы, зацветала сирень, пели соловьи. Когда погребальная процессия подошла к кладбищенским воротам, раздался звон (случайно – похороны были гражданские). Когда опускали в могилу, тоже случайно донесся его любимый шопеновский похоронный марш. Все было как он хотел. И опустили его прах в могилу с тремя красными розами на груди – подарок Леониллы Николаевны и Аллы. Были венки. Были речи. Об утрате не только профессора, но и учителя жизни. О его высоком сознании долга, о неутомимом труде, о справедливости, о человечности. О заслугах перед университетом. Сняли маску и постановили на факультете поместить в аудитории его бюст. Но лучше всех сказал один печник, сдружившийся с Константином Прокофьевичем во время перекладки печи в его комнате: “Верный был человек. Таких мало. Что скажет – так и есть. Не брехал. И знал что сказать. И – мог. Одним словом – верный”. У него не хватило речистости, он сделал жест, подтверждавший верность слова “верный”, и всех взволновал этим словом, вдруг передавшим ту силу веры в человека и нравственной крепости, какой так богат был Константин Прокофьевич.
Похоронили его на высокой горе между двумя каштанами. Не его, конечно, а милый прах, изможденное тело, величавое лицо с серебряной бородой, одежду, которую он так заботливо приготовил, красные розы… А его унесла эта светлая река, световой поток в океан Вечной жизни, прибой которого он почувствовал еще тогда, когда пережил пробуждение космического сознания лет 15–16 тому назад.
25 мая. Сергиево, Нижняя улица
Очередной шатер моих кочевий. Кукуевское кладбище[51]51
Кукуевское, пос. Кукуево – кладбище Сергиева Посада.
[Закрыть]. Возвращались с могилы старицы моей[52]52
Малахиева Варвара Федоровна.
[Закрыть], натолкнулись (я и Соня[53]53
Красусская Софья Романовна.
[Закрыть]) на бесчинствующую молодежь. Рабочие, человек пять, один с гармошкой, с ними молодая женщина. Орали песни, потом стали плясать под гармошку, возле церкви, на одной из главных аллей кладбища. Сначала меня обуял гнев, но удалось подавить его. Я подошла и тихо сказала: “Милые мои, ведь тут горе человеческое. Горю, слезам нужна тишина, место ли тут гармошке и танцам”. Один из парней с хорошим лицом спросил: “Вы тут схоронили кого-нибудь?” Я ответила: “Не я одна, смотрите, сколько тут схороненных, вон там две девушки плачут. Вы, может быть, не знаете еще этого горя, но придется ведь и вам хоронить”. Другой парень перебил меня: “Мы не знали, нам сказали, что тут гуляйте. Что ж, мы можем и в другом месте.” Гармонист, чтобы не сдаться сразу, брал еще на гармонике такты, но все замедленнее и тише. Девушка, которая смотрела на меня сначала как злой зверек, отвела глаза и задумчиво утупила их на соседнюю могилу. Другие тоже оглядывались, как будто только сейчас осознав, что они среди могил и что есть в мире смерть и горе.
7 июня
“Я – плохая актриса, вы – плохая писательница (в глазах таких-то людей)”, – со смехом сказала однажды Н. С. Бутова[54]54
Бутова Надежда Сергеевна, актриса МХАТ, близкая подруга Льва Шестова, Добровых, В. Г. Малахиевой-Мирович.
[Закрыть].
Она была хорошая – и очень – актриса. Но я плохая, вернее, никакая писательница.
Мне было 29 лет. Зинаида Венгерова[55]55
Венгерова Зинаида Афанасьевна, литературный критик, историк западноевропейской литературы. В середине 1890-х гг. З. Венгерова сблизилась с писателями-символистами Н. Минским, З. Гиппиус, Д. Мережковским, группировавшимися вокруг журнала “Северный вестник”. В конце 1921 г. выехала в Берлин.
[Закрыть] сказала мне: “Вам необходимо переехать в Петербург и стать заправским литератором”. Меня ужаснуло это слово – заправский – и эта перспектива. И я стала по-прежнему кружить по свету.
8 июня
Сколько энергии тратит человек на обслуживание телесных нужд! Довольно проследить утреннюю жизнь нашего муравейника (на Зубовском бульваре)[56]56
На Зубовском бульваре в доме 15 жили Шаховские, родители Н. Д. Шаховской.
[Закрыть]. Плеск в ванной комнате, шум водный у кухонной раковины. По коридору – оживленная кадриль нечесаных людей с полотенцами, с кофейниками в руках, в прихожей – меновой торг с молочницей: “На селедки меняете? А на хлеб? На папиросы?”, “Давай за три пачки две кружки солью…” У газовой плиты встреча локтей, горящих лучинок (из экономии вместо спичек пользование огнем соседа), наступание на ноги друг друга, кипячение, подогревание, разогревание. Если бы десятую часть этой энергии человек тратил на работу духа и на то, что составляет жизнь его души, как видоизменилось бы лицо жизни (кипячение пусть бы осталось, но без перевеса в свою сторону).
Вот я сказала: “Кипячение пусть бы осталось”. Но не вся ли беда в том, что по условиям своим оно (особенно в наше время) экзальтирует и поглощает силы почти без остатка. Но есть и другая причина. Почему “четыреста” – 400 лондонских миллиардеров в романе Синклера[57]57
Эптон Синклер Четыреста (Нью-Йорк). Петроград, 1924.
[Закрыть], сотнями слуг и всяких приспособлений освобожденные от забот физического порядка, всю душу свою вкладывают в еду, питье, флирт и спорт. Да и на всем свете так. У американцев только бросается в глаза чудовищный размах выдумки в сторону служения плоти (обеды для горилл, одетых в смокинги, стрельба фазанов, разжиревших в парках до того, что у них потеряна способность бегать, ванны из драгоценных эссенций, кружева, которые плетут в сырых подвалах, потому что в сухом воздухе слишком тонкие нитки рвутся). Лишь у отдельных особей ось сознания проникает так же глубоко в потребности духа, прислушиваясь к ним, будя их и заставляя их расти, как это, случается, бывает с потребностями плоти, когда сознание всецело занято ими. Редко кто бывает духовно голоден в такой степени, как телесно, чтобы, забыв обо всем остальном, предаться духовному насыщению или пуститься в поиски за ним мимо всяких других целей. “Как олень желает на источники водные”[58]58
“Как елень желает на источники водные, так желает душа моя к тебе, Боже” (Пс. 41:2).
[Закрыть]. “Духовной жаждою томим…”[59]59
Пушкин А. С., “Пророк” (1826).
[Закрыть]. Это желание, это томление кроме пророков ведомо и нам, “чадам праха”. Но у нас оно далеко не постоянное, не определяющее нашу жизнь состояние. В массах же человеческих, в большинстве “народонаселения” земного шара этот запрос так слаб и поверхностен, что его вполне удовлетворяет религиозная традиция. А когда она выпадает, чувствуется лишь удовольствие от упавших запретов…
15 июня
Менингит. В какой нежданный и ужасный застенок привела жизнь Лилю, Лиленьку, Лолиточку[60]60
Шик Елена (Лиля) Владимировна (сценический псевдоним Елагина), актриса, театральный педагог, сестра М. В. Шика, воспитанница В. Г. Мирович. В 1911 г. поступила на Высшие женские курсы Герье. С 1914 г. училась в Мансуровской студии, впоследствии – актриса Вахтанговской студии, преподавала в Ленинградском театральном институте. Умерла 10 августа 1931 г. от менингита. Похоронена на Новодевичьем кладбище.
[Закрыть]. Мыслю ее почему-то не 35-летней женщиной, а семилетней девочкой, горько плакавшей однажды в своей постельке от мигрени и просившей меня: “Горенька, Гореночка (так звала она меня, исходя от отчества моего, – Григорьевна), держите крепче голову мне, еще крепче, Гореночка, дорогая вы моя”. Верится, что было бы легче ей, если бы я и теперь подержала ей голову. Но между нами расстояние в 50–60 рублей, которых нет у меня. А. В.[61]61
Романова Анна Васильевна.
[Закрыть] вчера утешала меня тем, что страдания нужны Лиле, что они от Бога. Все, все “от Бога”, но ведь существуют же в православии ектеньи “о недугующих, страждущих”, акафисты, молебны на все случаи жизни. Значит, считается оно с болью души, пораженной несчастием близкого или своим. И меньше всего уместен вопрос о “нужности” страдания у дверей застенка, где предают жестокой пытке дорогого человека (и просто – человека). Пусть эта мысль придет утешать потом. У дверей же застенка нужно рыдать и просить, чтобы выпустили. Или с минуты на минуту в бодрственном напряжении нести бремя тех же мук (тогда уже смея сказать “Тебя, Господи”). Менингит. Судорога не дает пошевелиться шее. В мозгу работают орудия пытки. Подкрадывается древний вопрос о тех 18-ти, которых задавила Силоамская башня[62]62
Башня Силоамская упала две тысячи лет назад около Иерусалима.
[Закрыть]. За что именно их? Ответ на него один – любовь к девушке и Богу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?