Текст книги "Маятник жизни моей… 1930–1954"
Автор книги: Варвара Малахиева-Мирович
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
9 тетрадь
23.6-28.9.1933
1 июля. Москва. Пробило 12 часов. Ночлег в комнате Ирис
400 человек персональных пенсионеров снято с Госснаба – узнала час тому назад это от Нины Всеволодовны (Ирисовой матери, которая возложила на себя все тяготы получения моих карточек и пайков). 400 человек. Сколько растерянности, угнетения душевного, жалоб, слез, обреченности “недоедать”. Меня почему-то не сняли. Спросила себя, а если бы?.. Готова ли я к этому? Да, потому что верю, что рука, ведущая меня, дала бы мне силы на работу и привела бы к работе, которую теперь не умею подыскать.
Спрашиваю себя дальше: – А вот те, которых ты видела между колонн на ступенях Брянского вокзала с голодными, безнадежно на проходящих пассажиров устремленными глазами. Разве они не также “в руке ведущего” их? Или они хуже тебя и за это лишены приюта, хлеба в то время, как ты укладываешься здесь в чистую постель после чаю с печеньем под сияющими лаской глазами Нины Всеволодовны. Ах, я знаю, что они не хуже. И что они тоже “ведомы”. Но, может быть, они ведомы таким тесным путем именно потому, что они лучше? Но опасно успокаиваться на этой мысли. Вообще опасны закрытые глаза покоя. Другое дело – тишина. Она – условие внутреннего роста (для некоторых людей, в том числе и для меня). Покой – пуховик духа, инерция бездвижности, анабиоз. В тишине человек все помнит, в покое – все забывает, кроме неги удовлетворения чувственных потреб и эгоистических влечений ума и сердца.
Хорошо написал Гумилев в одном стихотворении, посвященном Анне Ахматовой:
Когда душа проходит через такое большое чувство, где есть уже желание и возможность притушить свой эгоизм, она созревает в этом опыте для слияния с высшим “Ты” и для служения ему.
2 июля. Ночь. Половина 12-го
Приют и уют комнаты Нины Всеволодовны. Шура Доброва (она же Коваленская) как-то робко спросила: “А водяные лилии уже есть?” Было любимой мечтой в этом году как можно раньше уехать из Москвы. И вот третье лето уже среди известки, пыли и всех городских смрадов, натягивающих в окно, как только откроется. Ночью приходилось вскакивать и с быстротой вихря захлопывать рамы, так как в комнату набирался какой-то газ, от которого, казалось, можно задохнуться. Шура научилась терпению – и вообще многому научилась за десять лет замужества. Перекроила весь внутренний план душевной структуры и наполнила его новым, раньше недоступным содержанием. Выросла и оформилась в этой работе. Поистине здесь была “метанойя”[214]214
Используя этот термин, В. Г. Мирович имеет в виду переосмысление духовного опыта.
[Закрыть], новое рождение в 30 лет.
Разве дело в объекте восхищения? Все дело в самом процессе, в его напряженности, чистоте и в его тональностях. Перед самыми роскошными видами иной человек и сотой доли того восхищения не испытает, какое испытывает Шура и муж ее, Биша, перед несколькими ростками папируса на их подоконнике. Такой же восторг – уже до потребности театрализировать – его вызывают у Шуры случайные букеты, которые иногда мать приносит с рынка. Непременно завтра принесу ей цветов, как можно больше, всяких, какие только найду на Зубовской площади.
Шура – красивое явление. Мраморно-гладкая беспористая кожа, как у римлянок, изумительный рисунок бровей, лба и разреза глаз – больших, трагических, светло-стального цвета. Некрасота нижней части лица совершенно искупается верхней частью его и прекрасной по царственной стройности и редкому изяществу фигурой. К этому огромные, тяжелые, блестящие темно-каштановые косы.
3 июля
Давно это было, больше 30 лет тому назад. Ритм моего первого брака сложился очень уродливо, очень несчастливо. Человек, которого я полюбила любовью-страстью, любовью – жаждой материнства, откликнулся на нее скупо, боязливо, лукаво, хотя любил меня не менее страстно, ревниво и для обоих нас мучительно. Он был женат, у него были дети, что я узнала только спустя четыре года. Семья жила за городом, он в Москве жил один в большой квартире (он был очень известный в Москве доктор). Особенно мучителен и унизителен для меня был самый ритм наших встреч – мопассановских, альковных, всегда – у него. Об этом ритме и захотелось мне рассказать.
Я пошла на них, потому что изживала в них рабью сторону женской моей природы. Был один канон жизни – подчинение воле того, кто стал главой жизни, Душой – души. И как это ни странно сказать, года три я не могла допустить, что он по отношению ко мне может быть морально несостоятельным. Что вообще он не первый из людей по своим нравственным качествам, по душевной красоте. Когда я стала сомневаться в этом, расшатался брак и после четырех (из них 3-х мучительнейших) лет рухнул.
Вот в этом-то в высшей степени несчастливом браке, если можно назвать браком то соединение, где, по Розанову, женщина “проходимка в любви”[215]215
Розанов В. В. Женщина перед великою задачей // Биржевые ведомости. 1898. 1 и 3 мая.
[Закрыть], были встречи, несмотря на свое альковное содержание, а может быть, именно благодаря этому содержанию в моем сознании до такой степени богатые, разнообразные и прекрасные, что все больное и горькое таяло тогда как дым…
4 июля. 12-й час. Комната Нины Всеволодовны
Возвращаясь от Добровых часа полтора тому назад, услышала из полутемноты рыдающий бабий голос: “Сестрица, с голоду помираю, дай что-нибудь, сестрица”. Крестьянка средних лет. Искаженное мукой и отчаянием лицо. Я дала ей две конфеты (!). И только придя к Бируковым, где мне приготовили огурец со сметаной, чай, простоквашу, сообразила, что все это можно (и должно!) было дать “сестрице”, чтобы она хоть один раз досыта поела во время нищенских и безуспешных скитаний по страшному чужому городу, среди страшных своим равнодушием людей. Что из того, что имя этой сестрице – легион, и что было бы большой неловкостью привести ее в квартиру Б<ируковых>, и все испугались бы насекомых, и разворчалась бы Аннушка. Что все это перед тем, что человек умирает с голоду. Ведь не легион меня позвал на помощь, а именно эта Авдотья или Марья. Позвала тоже не легион московских обывателей, а меня, старушку Малахиеву-Мирович, которая сегодня исключительно много поглотила всяких пищевых продуктов (выдали паек и угощали в разных домах) и которая дала умирающей от голода женщине две конфетки. Если уж так неловко было позвать ее в столовую Б., можно было вынести ей на лестницу хлеба. Ай, ай, какой стыд и какая непоправимость. Задаст мне совесть – неумытный судья за эти две конфеты.
Как бывают “герои труда” в области затраты физических и умственных сил, так нужно отмечать и героев моральной выносливости и устойчивости и героической затраты эмоциональных сил. К таким героям принадлежит Валя Затеплинская, теперь жена “вредителя”, на 10 лет присужденного в концлагерь. Она знает, что все это какое-то недоразумение, что муж ее из породы “энтузиастов” и предан не за страх, а за совесть социалистическому строительству, но она знает также, что такие недоразумения совсем не редки. И что распутать их бывает почти невозможно. Тем не менее она соблюдает полное равновесие и только свыше меры напрягает всю энергию на работу (для передач) и на хлопоты о муже.
Думала по поводу одной близкой мне женщины о пришвинской теории “брачного полета” в человеческих брачных встречах. Он описывает в “Кащеевой цепи” безумную гонку героя романа – думаю, что это сам автор в юные годы – за некоей Инной, “светолюбивой березкой”, которая оказалась не светолюбивой, а светской барышней-самкой, которой нужно было, чтобы полет, то есть ухаживание, то есть замаскированное преследование, продолжалось еще дольше, еще энергичнее. Близкая мне молодая женщина описывает в своих дневниках очень правдиво и художественно такой брачный полет своего несостоявшегося брака. Несостоявшегося, потому что герой, полюбивший женщину серьезно, высоко ценящий в ней свободное и равное себе существо, не хотел преследовать, добиваться неотступно, был рыцарствен в некоторых случайных обстоятельствах, где легко было овладеть девушкой, потянувшейся к нему и душой и телом в ответ на его чувство. И может быть, даже раньше, чем в нем возникло это чувство. Замечательно одно местечко дневника, дающее ключ к дальнейшим событиям. В тех рискованных обстоятельствах, которыми влюбленные мужчины мопассановского типа так легко “покоряют” женщину – до победного конца, герой этого тончайше целомудренного в своей рискованности романа говорит испуганной собственным страстным порывом, чистой, хотя и не очень молодой девушке: “Все будет постольку, поскольку вы хотите и как вы хотите”. “Мало”, – вырывается у девушки, к ее собственному удивлению. На этой страничке она искренно не понимает, что значило это “мало”, было оно “озорное” или “неприлично наивное” в ее возрасте. Было оно естественной жаждой мужа и ребенка – отсюда и “победного конца”. И отсюда же последовало то всех поразившее неестественное, что, разлучившись с обрученным уже будущим мужем, девушка через две недели выходит замуж за другого человека, перенеся на него чувство, предназначавшееся первому. (Первый в письмах не сумел подчеркнуть своей настойчивости и пылкости. И письма были редки.)
Г. И. (Чулков)[216]216
Чулков Георгий Иванович – поэт, прозаик, литературный критик.
[Закрыть] жалуется, что не с кем пофилософствовать – атрофировался вкус к отвлеченному мышлению, атрофировалось и самое умение мыслить. “У меня сидело недавно за этим столом семь человек гостей. Все литераторы. Почтенные, неглупые, среди них были и даровитые. Зашла речь о фашизме. Что же вы думали: все как один как завертелись на газетном пересказе, возле фактов, а если обобщеньице – так вот какое – с ладонь и с шорами на глазах. Я при этом затосковал, как представил себе, что сказал бы на такую тему Вячеслав Иванов, как говорили бы, ну, хотя бы Мережковские…”
6 июля. Все еще Москва
Смоленский бульвар. Возле будки с мороженым два парня – один, с портфелем под мышкой, грязными пальцами запихивает в рот крошечную вафлю с прослойкой, похожей на полурастаявший весенний снег, полежавший в лужице с навозом. Трое полуголых школьников – кто с завистью, кто с уважением, кто с хулиганским огоньком – не могут оторваться от этого зрелища. Когда парни отходят, проглотив по три вафли, один из мальчиков пытается уговорить продавщицу дать ему мороженого “без вафли, в руку, на гривенник”. Дети у скамеек, занятых старыми и малолетними няньками, роются в земле, обмениваются какими-то щепочками, ревут. Больной ребенок лет трех провожает созерцательно умным взором ноги прохожих. На коленях у него какая-то игрушка, но, очевидно, он не в силах играть ею. Чуть не прикрывая его головку огромным свисающим турнюром, его бонна – немка с головой мопса презрительно беседует с сидящей рядом нянюшкой, явно “бывшей барыней”. Рабфаковки в чем-то оранжевом, красном, с зелеными гребешками в стриженных в скобку затылках, в туфлях на босу ногу, пугая ярым хохотом и визгами малышей и галок на нижних ветвях лип, промчались куда-то с папиросами. Старик еврей с тонким скорбным профилем, бедно, но чисто одетый, старательно чертит что-то на песке бульвара короткой палочкой, низко согнувшись на скамье. Что он чертит? Подхожу. Окно, тщательно вырисованное итальянское окно. Закончив рисунок, он вперяется в него долгим неподвижным взглядом. Видится ли ему там что-нибудь каббалистическое, или какие-нибудь воспоминания, или заботы.
8 июля. Полночь
Моя симфония (подражание А. Белому)[217]217
Белый А., “Симфония (2-я, драматическая)” (1902).
[Закрыть]
Залихватскими голосами раздирает тишину радио, над квартирой, где умирала жена Цявловского[218]218
Цявловский Мстислав Александрович, литературовед. Основные труды посвящены изучению жизни и творчества А. С. Пушкина. Первая жена – Цявловская (урожд. Сабанеева) Софья Сергеевна умерла в августе 1930 г.
[Закрыть]. Она поджидала его из Крыма. Она не знала, что он там с другой женой.
Цявловский в Ясной Поляне. И жена его с ним – тонкобровая, тонконогая, тонкостанная, темно-русая аристократка-немка Зенгер[219]219
Цявловская Татьяна Григорьевна (в девичестве Зенгер), литературовед, специалист по творчеству Пушкина. Дочь филолога Григория Зенгера. Ученица, затем жена и соавтор Мстислава Цявловского.
[Закрыть], ученая женщина. Молодая и красивая. У Цявловского непомерно широкие брови, черные (крашеные?), седые виски, и сам он похож на объемистый, плохо взошедший сырой кулич.
Ирис мой, Ольга моя – им по 35 лет, но были они за добровским столом как девочки. Смотрели молодо, свежо, наивно и застенчиво. Как любила их я.
Украинцы. Серые, черные, желтые от голода лица. “Не треба житы” – слышала от троих в разное время. Дети. С тусклыми, покорно умирающими глазами зарезанных ягнят.
Самоубийство Скрипника[220]220
Скрипник Николай Алексеевич, революционер, партийный и государственный деятель. Один из главных организаторов террора во время Гражданской войны.
[Закрыть] – наркома Украины. “Не треба житы”. Не мог вынести.
Тарасовы отдыхают в Посадках на Днепре[221]221
Посадки – дачный поселок на Днепре недалеко от Триполья, Киевской обл.
[Закрыть]. Можно ли там отдыхать? Пир во время чумы. И у нас – пир во время чумы. Мы проголодались сегодня сейчас же после обеда и продолбили консерв-бычки и проглотили его втроем.
Ольгина тетка, секретарь канцелярии Воронежского университета, просила прислать ей какого угодно хлеба. Хлебных корок просила прислать моя двоюродная сестра в Киеве. Племянница Лида хочет приехать за хлебом сама из Воронежа в Москву.
В музее Александра III[222]222
Музей искусств им. Александра III при Московском государственном университете. Теперь ГМИИ им. А. С. Пушкина.
[Закрыть] стоят Ефимовский индюк, петух и лань. Музей Александра III – его колонны, его вестибюль.
Эхнатон, Тутанхамон – “от Египта воззвал Я сына моего”. В одной из пещер Гималаев нашли изображение Христа.
Мне не хочется в Малоярославец. Мне безумно не хочется к Красным воротам. Мне нужно изменить всю жизнь. Всю жизнь.
Страшные имена дали Гекате – Луне: фессалийские колдуньи Бомбо, Мармо. Бомбо. Горго, Мармо. Страшнее всего – Горго. Иисусе, сын Давидов, помилуй меня.
9 июля. 12-й час. Комната Нины Всеволодовны
Симфония 2-я
Вместо лани, индюка и петуха Ефимова (в музее на выставке, куда было идти условлено) захотелось Мировичу старому песнопений церковных, и поплелся он в Дорогомилово. “Милость мира, жертву хваления”[223]223
Евхаристический канон.
[Закрыть] – разносились слова не совсем понятные, но такие с трех лет знакомые. Подпевал бородатый рабочий хозяйски-уверенно невероятным голосом. Как много рабочего люду в Дорогомилове, у Богоявления[224]224
Московский собор в честь Богоявления Господня в Дорогомилове. Построен в 1727 г., разрушен в 1938 г.
[Закрыть].
Желтый, желтее шафрана, стоял на паперти мальчик – кожа да кости. Где он сейчас? Спит, свернувшись на голой земле, как все украинцы, или без сна смотрит во тьму, как и днем глядел на свет – без надежды во взоре. Впрочем, с надеждой на смерть-избавительницу. Милосердия двери отверзи нам мать-земля, Богородица.
22 июля
Филипп Красивый[225]225
Отсылка к одному из французских королей, носивших прозвище Красивый, – Филиппу IV (1268–1314) или Филиппу I (1482–1506).
[Закрыть] – так звал доктора Доброва родственник (со стороны жены) Леонид Андреев. И до сих пор все в нем своеобразно красиво, несмотря на деформирующий резец старости. Внутренно ничего не деформировалось. Наоборот, душа его цельнее, сосредоточеннее, углубленнее, чем в молодости (я знаю его 24 года). Внешне отяжелела и разрыхлилась плоть. Но то же сурово-правдивое, с отпечатком независимой мысли выражение в северных хмурых чертах, священнически благообразных. И вдруг эта хмурость прорывается целым снопом света и смеха. Смех раскатывается, как гром; лицо розовеет (не краснеет, а розовеет, как заря), глаза блестят, как вода на солнце. И сохранилась нерушимо чистота сердца и высота мысли.
23 июля
Было мне очень плохо вчера. Железы не давали глотать, мешали вздохнуть. Так было уже несколько раз этим летом. Вспомнился бедный Павел Михайлович Велигорский (брат Елизаветы Михайловны Добровой), умиравший медленно и мучительно от рака пищевода. Он не говорил о своей болезни; только близкие родственники знали и молчали о ней. И я не понимала, почему за добровским столом Павел Михайлович ничего не ест. Обыкновенно в гостеприимнейшем их доме все с особым удовольствием ели. Был один пир, кажется день свадьбы Коваленских[226]226
Венчание и свадьба Шурочки Добровой и Александра Викторовича Коваленского состоялось 12 февраля 1922 г.
[Закрыть], когда П. М. до того заметно ничего не вкушал, что кто-то спросил его об этом. “Не хочется”, – сказал он с улыбкой. И прибавил: “Я пью”, – подняв маленькую рюмку с вином. Глаза у него были странно блестящие, так что мелькнула мысль, не слишком ли он много выпил. А он, бедняга, мог пропускать лишь по одной капельки жидкости, и то с мучительным ощущением в горле. Не вынес голодания, пошел оперироваться и умер под ножом очень скоро после этого вечера.
28–29 июля. 7-й час утра. Москва. Благословенный приют – комната Нины Всеволодовны
Вчера по дороге из Малоярославца в Москву парень лет 18-ти ни с того ни с сего начал глумиться над старым, очень бедным евреем – главным образом над его старостью. Парень в тюбетейке, глаза, выпученные от наглости и глупости, и от этого же выпятилась нижняя губа. Старик чувствовал себя оскорбленным, но так плохо говорил по-русски, что каждым словом давал лишний повод для издевательства парня.
– Ну, как же ты не грач? Гляди, у тебя нос какой! Разве у людей такие бывают. Более ничего, как грач.
Тут раньше, чем я сообразила, стоит ли с ним говорить, кто-то, во мне прокалившись внутренним гневом до полного спокойствия, молодым уверенным голосом громко сказал: “А ты разве не грач? Посмотри на себя в зеркало – желторотый, губошлепый – Грач – каркаешь по-дурацки, сам не знаешь что, тошно всем слушать”.
Парень остолбенел от негодования.
– Ты, ты, ты – купчиха, барыня старая, ты мне: грач. Я – комсомолец. Ты можешь это понимать? Тебя через тридцать лет не будет, вас через тридцать лет всех выведут, – захлебываясь, лепетал он с побелевшими глазами.
– Меня не через 30 лет, а через год, верно, уже не будет, а тебя от злобы, может быть, вот тут, на месте, сию минуту разорвет, – так же спокойно сказала я.
Вокруг захохотали и дружно обрушились на губошлепа так, что на глазах у него выступили слезы, и мне даже стало его жалко.
Рыженькая колхозница средних лет с крепким сбитым скуластым лицом и с колючими умными глазами, маленькими, как изюминки, разразилась монологом:
– Волю вам дали, вы и рады бузить. Там, в Москве, не видят, что вы разделываете. А уж стали приглядываться. Такого, как ты, давеча на 10 лет в Сибирь угнали. Восемнадцатилетний приехал, ту, другую, третью работу всем назначает – и все без толку. А муку запер, хлеба не дает, народ не евши. Подумали, да и поехали в Москву куда следует, пожалились, а как вернулись с комиссией – он уж, губошлеп-то, половину муки куда-то отправил. Ну и живым манером на 10 лет; туда вас и надо всех таких. А над нами мальчишкам довольно чудить – начудили и так, вредители.
Вечер. 10 часов. У Нины Всеволодовны
Уползла сегодня сюда, как старый больной зверь в надежное логовище, где никто не тронет. Трудной показалась беседа с милой Н. В. и ее приятельницей, трудна перспектива слушать стихи Ириса. И от столь любимого добровского дома отказалась на этот вечер. Нет сил. И железы мешают глотать и дышать. В разгаре домкомных неувязок (с карточками) зашла к Ефимовым, чтобы не уезжать далеко от своего застенка. И чтобы с ними и среди их картин и скульптуры очиститься от грубости и “классовой ненависти”, какой встречают в нашем домкоме всех, кто имеет несчастье не принадлежать к рабочему классу. Впрочем, и “своих” они тоже ругают при случае еще забористее.
У Ефимовых, несмотря на их исключительный эгоцентризм, самоутверждение и славолюбие, чистый воздух, провеянный аристократичностью их мировосприятия и отсутствием мещанства. С ними легко и просто, как с хорошими детьми. Обаятельность Ивана Семеновича в его красоте – теперь уже старческой, но еще без заметных следов разрушения (первая старость бывает еще красивой и внешне); в гармонии с этой мощной красотой (соединяющей с мужским богатырством и что-то детское, особенно во взгляде васильково-синих глаз) и творческий поток его внутреннего существа. Недаром он творит зверей, зверь у него из первобытного Эпоса – человекоравный, мудрый, полный стихийных сил и, может быть, оборотень. И так близко это к детскому восприятию мира. К тому, как трехлетний Сережа (мой), подойдя в зоологическом саду к медведю, первый раз в жизни увиденному в натуре, сказал: “Здравствуй, Мишка. Вот мы к тебе пришли. Ты совсем не страшный, только очень большой”.
Ефимовские звери не страшны. С ними можно говорить, только, разумеется, не на интеллигентском языке, а как говорил Сережа. И в этом разговоре с ними, и с куклами, и с картинами Нины Яковлевны так отдохнула душа. Это ведь тоже одно из моих души-отечеств, мимо которого, лишь краешком его задевая, я прошла на этом свете: картины, скульптура, игрушки.
Этого душе-отечественного элемента, неуловимо тонкого воздуха искусства, излучающегося из всех пор существа, у Нины Яковлевны еще больше, чем у ее красавца мужа. И этим некрасивая смолоду и поблекшая соответственно со своими 56-ю годами Н. Я. обаятельно прекрасна; настолько, что и неправильные серые оплывшие черты ее лица, освещенные извнутри, воспринимаются как своеобразная красота, на которую радостно смотреть и которую приятно вспоминать. Ничего не хотелось бы изменить в этом лице с набухшим семитическим носом, с вытянутыми губами. Н. Я. из тех редких людей, каждого слова которых, каждого душевного движения ждешь как своеобразного, значительного и милого.
31 июля. 1-й час ночи. Надвигается гроза
Москва. Комната Нины Всеволодовны
С П. А. неожиданная встреча, малоразговорная, но вся напоенная чем-то хорошим-хорошим, самой высокой пробы. Отдохнули с ним от фантастически суматошного и невыносимо грубого дня. Целый день трамваи и метанья между распределителем и домкомом. Облеченное доверием домкомное начальство в лице наэлектризованного классовой ненавистью рабочего обрушилось на меня всеми копытами…” по дачам ездите… так вам и надо: вот и посидите без хлеба. Справка? И не подумаю. Какая такая еще справка?” А из глаз – все четыре копыта.
Вспомнилось, как в старину орал и топал ногами на нас – на меня и знакомую курсистку – киевский жандарм полковник Новицкий[227]227
Новицкий Василий Дементьевич, дворянин, в 1878 г. – начальник Киевского губернского жандармского управления. Участвовал в расследовании громких дел, связанных с революционными организациями и террористическими актами в Москве, Киеве, Харькове и до. городах.
[Закрыть]. Чуть-чуть другой жаргон, но то же содержание, такая же насыщенность человеконенавистничеством. Курсистка вышла от него в слезах. “Честь, правду, человеческое достоинство, все затоптал своими сапогами”, – всхлипывая, говорила она. Я не плакала, как не заплакала и теперь. Я испытываю в такие минуты глубокое недоумение, недоверие к тому, что это действительность, а не сон. И смотрю и силюсь разгадать это откуда-то со стороны. И уж потом приходит мысль о “чести, правде, человеческом достоинстве”. И не скажу “обида” – может ли обидеть вас собака, которая ошеломит вас лаем и вдобавок и кусает. А поскольку такой управдом человек, за него, за звериность его проявлений неловко и жутко. Поскольку же сам все-таки облит помоями, говоришь себе:
– Такова историческая Немезида.
За то, что я, мы – интеллигентский класс – имеем возможность читать, думать, творить, за то, что мы знаем Шекспира, Байрона, Данте, Герасимов [председатель жакта. – Н. Г], который с трудом одолевает “Рабочую Москву” и полжизни – на заводе, ненавидит нас прочной, тяжелой, завистливой ненавистью.
1 августа. 12 часов ночи
Москва. Комната Нины Всеволодовны
Отшумела, отгремела очередная гроза (третьи сутки или вечером, или ночью грозы). Откричал что-то хрипло-назойливое, на весь двор орущее громкоговоритель из чьего-то окна. Тихо. Время развернуть хартию прожитого дня. Что в ней? Утром Нина Всеволодовна, Ирис, Аннушка. Нина Всеволодовна охвачена приступом тоски о пропавшем сыне. “Не пишет. Два месяца уже. Уехал на Алтай? В сыпняке где-нибудь валяется, может быть, уже схоронили его. Или женился, негодный мальчишка, и все на свете забыл…. Надо опять на могилку о. Валентина съездить. Иначе не вынесу этой неизвестности”. Аннушка: “Пропаду, все пропадем з етой жизни. Третью ночь за керосином стоим. А в 4 часа говорят: нету. И дров нету. Как же ж варить? А постирать? Значит, и Женя будет у грязном ходить”.
Потом у Добровых. Все соболезнуют мне в моих мытарствах по получению карточек и в безнадежности вопроса. Все негодуют на грубость Герасимова (нашего преджакта). Пожалуй, мне приятно, что они возмущены. Но у меня нет негодования, “я голубь мужеством, во мне нет желчи и мне обида не горька”[228]228
Шекспир У., “Гамлет” в пер. А. Кронеберга (1844).
[Закрыть]. Не во всех случаях жизни, но в очень многих.
Потом – апофеоз добровской дружественности: Елизавета Михайловна прибегает сияющая с вестью, что, несмотря на все козни домкома, пайка меня нельзя лишить. Я уже успела примириться с этой неудачей, уже расчислила то, что у меня в руках, так, что получилась перспектива хоть очень скаредного житья, но можно было не бросать дачной комнаты. Тем не менее празднично пережила эту весть из-за этого чудесного сияния на лице Елизаветы Михайловны, доброты и самой неподдельной и очень сильной (сильней, чем у меня) радости за мою удачу и за конец моих мытарств. Еще и еще раз вспоминаю, как умирающая Н. С. Бутова говорила: “На смертном одре познаешь, что такое друзья и кто твои друзья. Мои – Добровы. Лиля. Елизавета Михайловна и Филипп Александрович”.
В шесть часов пошли с Ирисом на Девичье поле, в маленький, но очень зеленый треугольник “второго” сквера с большими развесистыми деревьями и бархатными лужайками. Там Ирис читал и отбирал при моем участии стихи для рецензии Луначарского. Так ей кто-то посоветовал. И встала над нами апокалипсически грозная туча с лиловыми и красными молниями. Успели добежать домой до ливня. Отбирали книги для продажи – семья бедного Ириса почти голодает. Его подкармливают, а мать и кормилица питаются кое-как. Отобрали мне для ночного чтения Марка Аврелия, Буаста[229]229
Буаст Пьер – французский лексикограф и философ, автор универсального словаря французского языка, книги “Энциклопедия ума, или Словарь избранных мыслей” (1800).
[Закрыть]. Открываю его, чтобы встречей с ним закончить день: “Попался тебе горький огурец – брось его. Попался терновник на дороге – отстрани его. И довольно. Не говори при этом: зачем такие вещи случаются в мире?”
Но ведь это “зачем” – начало всякой философии, начало религиозной мысли – во имя чего же отстранять его.
12 августа
У Эренбурга – самого умного, самого прямого, острого и фельетонно-блестящего писателя современности хорошо сказано о кино: “Кинематограф был дан человечеству, впавшему в детство, как гениальная соска, с его совмещением экономии времени и нормальной питательности души. Он нес в себе универсальную упрощенность для усталых фантомов, а также для молодых, вполне здоровых кретинов. Поэтому до войны он оставался низкой забавой, воскресными выходами детворы и прислуги, чтобы стать потом основным искусством современности”[230]230
Эренбург И. Г. Виза времени: [Путевые очерки]. Берлин, 1929. Гл. 46. Второе издание, дополненное, с предисловием Ф. Раскольникова вышло в Ленинграде в 1933 г.
[Закрыть]. Тут ярко сформулировано то, чем кинематограф будит во мне отвращение. Брезгливое чувство к соске (даже когда Даниил “водил” нас с Анной Васильевной Романовой на “Зигфрида”[231]231
Немой фильм “Нибелунги: Зигфрид” (реж. Ф. Ланг. 1924).
[Закрыть]), недоумение и обида: за кого меня принимают, угощая под видом искусства – даже не суррогатом, а пародией на него. Вращающие белками лица величиной с дверь, каждая слеза – с крупную грушу, все нарочито, все подчеркнуто, сметано на живую нитку. И в угорелом темпе. Никогда не могла понять, как люди, не лишенные художественного чутья, могут серьезно говорить о той или другой постановке в кино. И кто-то еще имел безвкусие наименовать его “киношку” – “великий немой”.
28 августа. Москва. Комната Нины Всеволодовны
Порой чужая радость звонче и полноценнее раздается в душе, чем своя. В своей всегда почти есть привкус грусти о неполноте, о преходящести всякой радости. И контрастное представление обо всем трагическом в жизни близких. (Радость – утренняя телеграмма в семье Ириса от ее без вести пропавшего брата, которого мать считала уже мертвым.)
11 часов (вечера). Так я стремилась сегодня в бесконечных трамвайных скитаниях (из-за продуктовой карточки, как и прошлый месяц) к этой тетради, в тишину милой, гостеприимной комнаты. Но оттого ли, что я физически устала, оттого ли, что много было хлопот, а также всяких лиц, встреч, разговоров, – не притекают к перу мысли и образы прожитого дня. Мелькают обрывочки: Шура – гриппозный вид и голос: “Разве Биша без меня может прожить десять дней”. – “Почему же нет, если вы больны, а ему необходимо ехать (в Калугу)?”. “Потому что не может, и я без него не могу”. У меня, не знаю сама как и зачем (не нужно было!) вырвалось: “Это вызов Року, это не проходит безнаказанно”. Шура огорчилась и обиделась. Я просила прощения (не нужно было говорить).
Леонилла, только что приехавшая из Киева, рассказывала о трупах, валяющихся на улице и по дороге в Киев (из разоренных деревень). У Красных ворот все перевернуто. Людмила Васильевна, уже по-городскому усталая, бледная, с заметной сединой в распадающейся прическе, убирала книги и морила клопов. В комнатах стоял ужасающий смрад скипидара. Вадим завтра держит экзамен. Просил мать не отдавать его в школу. “Ты увидишь, я сделаюсь там хулиганом”. Получение заборной карточки после мучительнейших и унизительных хлопот (моих, Елизаветы Михайловны и Нины Всеволодовны). Низкая радость, что есть карточка (какая-то зоологическая, нищенская, жратвенная радость). Поэты: милый своей искренностью Берендгоф[232]232
Берендгоф Николай Сергеевич – русский советский поэт, песенник. Автор текста песни “Как хорошо в стране Советской жить”.
[Закрыть], бездушный кривляка Пастернак, “заумный” Хлебников (канатчиковские выдумки, психопатический бред). Даниил: поэтические экскурсы в страны Древнего Востока. Хорош Магомет – в рекдакт пушкинскому и лермонтовскому пророку – миг несказанных видений и метаний – (новая жизнь). Но исторически все неверно, и он хочет вычеркнуть эту вещь. Очень жаль. Там видения ощущаются как реальность. У меня и сейчас перед глазами Серафим, между бровей которого “семь тысяч дней пути”. И крылатый конь. Спать, спать, спать. Ах, все это периферия. А под ней микеланджеловская ночь.
“К кому нам идти? Ты один имеешь глаголы жизни вечной”[233]233
Слова апостола Петра: “К кому нам идти? Ты имеешь глаголы вечной жизни: и мы уверовали и познали, что Ты Христос, Сын Бога живого” (Ин. 6:68).
[Закрыть], – так сказал некогда, – не помню, какой из апостолов. Если бы я жила тогда, неужели, встретив Христа, я не повторила бы этих слов. И еще чего-то желали бы. Думаю, что пошла бы за Христом. Тогда.
30 августа
Приехала Алла (Тарасова) из Ленинграда. Привезла свои фотографии из “Грозы” для кино. Не просто хороша она в них, а волнующе, до слез прекрасна. Особенно одна карточка, где Катерина на берегу Волги, над обрывом, как птица, рванувшаяся для полета, всей грудью устремилась вперед, и ветер взвил за ее спиной концы шали, как широкие крылья.
Привезла себе севрскую чашку и алое кимоно с фиолетовыми отворотами, расшитое сложным пестрым узором. Алла в зените артистической карьеры, и ей нужны блестящие безделушки, как трофеи, как флаг, развевающийся над зенитом. Но она лишь малою частью души живет в “обстановочке”. Самая большая часть ее – на сцене. Глубинная, интимная часть души (и ее сердце) напряжена, как вот эта Катеринина шаль, поднятая не то парусом, не то крылом встречным ветром – полет… а лететь некуда. От этого так сродни ей трагическая безысходность Катерины. И еще цела в ней девочка-гимназисточка. С таким лицом смотрела она, кутаясь в свой розовый халатик, как заводил муж часы, и считала бой, не отрывая глаз от циферблата (часы “папины”, только что перевезены из Киева), и улыбалась, забыв закрыть рот.
1 сентября. Вечер. 11-й час
У Художественного театра под водосточной трубой опухший от голода человек слабыми руками подставлял под струю воды кружку – рука дрожала, вода лилась мимо. На руках у этого человека копошилась такая же распухшая девочка лет двух. Сверху их поливал дождь. Мимо шли потоком люди, таким же бездушным, как дождь, как судьба. Мимо прошла и я. На обед к Алле. И, когда ела котлеты и пила чай с пастилой, образ человека “защитной реакцией” душевного организма был предусмотрительно вытеснен. Ожил только теперь, к ночи.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?