Текст книги "Маятник жизни моей… 1930–1954"
Автор книги: Варвара Малахиева-Мирович
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
Рвутся театралы, как голодные к хлебному складу, на “Анну Каренину”. Звонят и к Мировичу, надеясь на близость его к Тарасовой. Платят по 100 и более рублей за билет, за место в очереди. Стоят в очередях целые ночи, чтобы в 9 часов получить билет. Массовый психоз.
Читала вслух Аллочке серию писем, пришедших со всех концов нашей страны.
Трогательны наивной формой, детской искренностью письма малограмотных людей: какого-то шахтера из Донбасса, рабочего, захолустной служащей, которые видели Аллу только в кино, в “Грозе” и теперь восторженно радуются, что ее наконец признали как “первую”, “единственную”, “несравненную” артистку. Пестрят слова “радуюсь”, “горжусь”.
До слез теплы умиленные старческие письма тех, кто видел ее в “Зеленом кольце”.
Выписываю лучшее из них, письмо старого пианиста Гольденвейзера[428]428
Гольденвейзер Александр Борисович, пианист, педагог, композитор, музыкальный писатель и общественный деятель, мемуарист. В 1896 г. познакомился с Л. Н. Толстым.
[Закрыть], игру которого так любил Л. Толстой.
“Глубокоуважаемая Алла Константиновна, много лет тому назад я пошел однажды со своей покойной женой на спектакль второй студии МХАТ в Милютинский переулок.
Давали довольно слабую пьесу Зинаиды Гиппиус “Зеленое кольцо”. В спектакле этом чудесно играл старый Алексей Александрович Стахович. И рядом с ним, стариком, играли Вы, тогда совсем юная, почти девочка. Я никогда во всю жизнь не забуду того благоухания, той непосредственной свежести, молодости и яркого дарования, которые я почувствовал в Вашей игре. Это было одно из тех ярких художественных впечатлений, которые остаются на всю жизнь и ради которых стоит жить на свете…
После этого до меня дошли слухи, что Вы заболели и уехали на юг. Я, помню, очень опечалился этим известием. К счастью, или слухи были преувеличены, или Вам удалось поправиться, словом, Вы опять появились в Москве и стали играть в Художественном театре.
Я много раз видел Вас с тех пор на сцене и всегда высоко ценил Вашу игру. Но не скрою, образ той девушки, полураспустившегося бутона чайной розы, остался непревзойденным, остался поэтической мечтой.
В глубине души я все-таки ждал, – мне хотелось верить, что мечта осуществится, что я увижу тот расцвет Вашего чудесного дарования, возможность которого я почувствовал тогда, давно.
Вчера я был на спектакле “Анны Карениной”. Чудо совершилось. Та сила внутренней правды и искренности, которая так пленила меня в Вас, юной девушке, проявилась со всей яркостью в женщине, познавшей жизнь с ее трагической горечью, но сохранившей в неприкосновенности данный ей счастливый дар.
Я уже много жил на свете. Я успел потерять все, что мне было в жизни дорого. В личной жизни мне осталось одно – доживание. Но, слава Богу, я не утратил способности чувствовать прекрасное в жизни и в искусстве. Оно волнует меня с не меньшей, а может быть и с большей силой, чем в былые годы.
Мне хочется поблагодарить Вас за минуты, которые я вчера пережил как художник и как человек.
Простите это слишком субъективное высказывание, которое может показаться Вам неуместным. 7.5.1937. Москва. А. Гольденвейзер”.
25 мая. Ночь. Кировская
От Сережи письмецо: “В огороде все посажено и посеяно. Осталось только «досадить» тыквы и помидоры”. Милый, ни слова о том, что теперь все это труды его рук. И что при этом экзамены держит на “отлично”.
26 мая. Кировская. Ночь
Странное бывает порой отдаление, внутреннее разъединение между очень близкими друзьями. Это всегда почти совпадает с полосой усталости, депрессии. Но в эту же самую полосу душа не теряет живой связи со всеми окружающими, а с кем-то одним из них. Может быть, тут чувство самосохранения: этот человек, от которого мы отдалились временно, может быть, требовал от нас наибольшей затраты сил. Но это лишь одна из возможных причин. Чем объяснить чувство громадного пространства, которое вдруг легло несколько дней тому назад между мной и Даниилом, которого так живо и нежно люблю от самого раннего его детства. Мне трудно было взглянуть на него, как будто это был не он, а его двойник или какой-то оборотень, принявший его вид. Голос его ранил душу недоумением: откуда он (“что за наваждение!”). Сегодня в первый раз за две недели, встретив его взгляд за обедом – мрачногорделивый и обиженный, как во все эти дни, вдруг почувствовала, что он вернулся. Я улыбнулась ему, и он ответил долгой, детской своей чудесной улыбкой.
Потом я ему сказала: “Я не видела тебя две с половиной тысячи лет”. – “Я это очень отметил, – сказал он, – вы не смотрели на меня, а если смотрели, все равно не видели”. – “С этим ничего не поделаешь”. – “Да, это иррационально”, – задумчиво прошептал он, глядя куда-то вдаль.
31 мая
На днях, вернувшись со спектакля с расстроенным, оскорбленным видом, Алла рассказывала: “…Гоготали в самых трагических местах, там, где Анна говорит, что она беременна, там, где Вронский и Каренин плачут” (сцена примирения у постели умирающей Анны). Единственное место, где были посерьезнее: “Конец, где я бросаюсь под поезд”.
Настя Зуева (с сочувственным негодованием):
– И этому еще нужно удивляться! Такой публике надо, чтобы на ее глазах настоящий поезд раздавил актрису или чтобы на них со сцены вылетел поезд, в зрительный зал. Только тогда они почувствуют!
Педагогическая ошибка сзывать специально на “Анну Каренину” такую публику, которой и Островский еще не совсем по плечу (был закрытый спектакль). А если уж сзывать, необходимо было предпослать соответствующее объяснение – кто такой Толстой, что такое Анна и почему нельзя смеяться над ее двумя мужьями, плачущими у ее смертного одра.
Алеше 17 лет. Милый Телемах мой, к моей радости, порадовался таким подаркам матери, как Пушкин (в великолепном академическом издании). То, что он заинтересовался и даже полюбил Пушкина, – плод моего трехлетнего “менторства”. Еще в прошлом году я едва могла уговорить его прочесть со мной “Бориса Годунова”.
8 июня. Ул. Огарева[429]429
Адрес квартиры, в которой жила Алла Тарасова до переезда в дом, принадлежащий МХАТ, в 1-м Глинищевском переулке.
[Закрыть]. Позднее утро
Много солнца. Вот уже третий день, как этот дом стал моим официальным кровом, и эта семья стала моей. В день обмена, когда я вошла сюда с серой бумажкой из бюро, утверждавшей мои права на это, ко мне навстречу выбежала златокудрая, голубая (в чем-то бледно-голубом), с лучезарными аквамаринами на шее Алла и крепко обняла с восклицанием: “Принимаю тебя в свое лоно!” Не менее торжественно и дружественно встретили мое переселение и остальные члены (моей отныне) семьи. И никогда я не чувствовала себя более бездомной в мире, чем теперь, когда мой двойник прикреплен к одной точке планеты до дня, когда его испепелят в крематории. Мой дом, Отчий дом, бесконечно далеко, за гранями мироздания. Освободившись от забот о хлебе и жилье (с кировской комнатой были неизбывные заботы), о завтрашнем дне, я чувствую, как тоска о “Доме” приливает все более и более требовательными волнами к душе. И в этом и есть смысл и благо моего сюда переселения.
28 тетрадь
12.7-26.9.1937
15 июля
Как истаяла за эти четыре месяца горя и забот Наташа (Сережина мать). Поседела. На 10 лет постарела. И как все же прекрасно ее лицо выражением светлого ума и душевной чистоты.
…Быстро смыкается вода над утонувшим в пучине Смерти. Вода забвения. Лета. Как редко вспоминаем Надежду Сергеевну (Бутову) мы, друзья ее. Нет двух месяцев, как умерла Катюша – учительница в доме Наташи. Дети ходят мимо рощи, где ее могила, весело, как и раньше, и никогда не говорят о ней.
20 июля
Все это мне захотелось перечислить для того, чтобы лучше оттенить те страхи с особенностями их, о каких буду писать каждый день в течение семи дней.
В Черниговской губернии.
Старинный дом в имении крупных украинско-литовских помещиков. Комнат неисчислимое множество. Часть их совсем закрыта и окна заколочены. Другие комнаты расположены жуткой анфиладой, всегда полутемной, с боковушками, где, казалось, кто-то поджидает тебя, когда ты идешь мимо. (Поджидает для того, чтобы напасть сзади.) В одной из таких комнат стоял бюст французской императрицы Евгении, как мне сказали. Фарфоровый, раскрашенный, в натуральную величину, с ярко-синими, странно живыми глазами. Попала я в этот дом по распоряжению партии на летний отдых к владелице имения, тоже члену нашей партии. Звали ее Елена Алекс<…>. Ей было 23, мне 21 год. Кроме нас двоих, в эту часть лета никого здесь не было. Родители Елены Алекс<…> умерли, именье принадлежало ей и еще двум сестрам – Наталье и Екатерине.
Когда мы приехали, сторож в тот же день рассказал нам о каких-то грабежах и убийствах по соседству. Елена Алекс<…>[430]430
Лицо не установлено.
[Закрыть] спросила: “Вы как предпочитаете ночевать – одна или со мной в комнате?” Чтобы скрыть от нее странный, раньше незнакомый страх, какой внушал мне этот дом, я ответила, что хочу быть одна. Она зажгла свечку и проводила меня комнаты за четыре от своей спальни. И, проходя мимо комнаты с бюстом императрицы Евгении, осветила его и сказала: “Не правда ли, какие неприятно живые глаза”. И с этой ночи начались страхи, какие я испытывала в течение месяца каждую ночь. Они были связаны с пустотой комнат и в то же время с несомненным присутствием в них населявших их некогда людей. А главное – императрица Евгения. Ее синий, широко и напряженно открытый взгляд глядел на меня до рассвета через три или четыре стены, которые нас разделяли. Вдобавок в первую же ночь, укладываясь в постель и уже погасивши свечу, я услышала долгий, отчаянный, душу раздирающий крик. Зашевелились корни волос, и с убедительнейшей яркостью представилось, что в доме спрятался какой-то убийца. И конечно, он зарезал Елену, и это был ее предсмертный вопль. Но, может быть, она еще жива? Может быть, можно ее как-нибудь спасти. Как нарочно, спички упали с геридона[431]431
Столик на одной ножке.
[Закрыть]. И так, что при его мраморной тяжести нет сил отодвинуть его и достать их. Уже в настоящей лихорадке ужаса иду наугад по темной анфиладе к спальне Елены. И вдруг навстречу мне опять такой же протяжный вопль и луч света откуда-то, и через мгновение передо мной Елена со свечой в руках.
– Что с вами? – спрашивает она с тревогой. – На вас лица нет.
И в эту секунду я уже поняла, что таким невероятным звуком скрипели двери в ванную, откуда Елена вышла. Я призналась ей, что была напугана этим дверным воплем, потому что приняла его за ее крик о помощи.
– Ах, я и забыла вас предупредить, что у нас, как у Гоголя в “Старосветских помещиках”, поющие двери, – сказала она весело. Моего настроения ни в эту ночь, ни впоследствии она не понимала. Сама она была по-настоящему бесстрашна.
Но в конце лета довелось и ей испытать нечто похожее на страх.
Мы ходили купаться (тогда уже втроем – приехала еще Улита К. того же возраста) на пустынный берег реки, довольно далеко от дома. И шли обычно дальней дорогой, чтобы миновать старые ветлы, в дуплах которых, по словам пастухов, гнездились “волчьи шершни”. По местной легенде, достаточно было 12 их укусов, чтобы умереть в больших мучениях. Прибавлялось, что один пастушонок был уже так закусан. Забыла сказать, что не только волчьих шершней, но и таких насекомых, как пауки, кузнечики, черные тараканы, майские жуки, я боялась особым чувством отвращения, непонимания, кто они и зачем, и подозрения какой-то в них инфернальности. И на этот раз мы пришли на берег окольным путем, захватив зонтики, так как надвигалась туча. Когда мы были уже в воде, из соседнего леска вышло два парня, один с гармоникой и оба нетрезвые. Они подбежали к нашему платью, схватили все в охапку и со смехом стали удаляться, несмотря на наши гневные протесты. Тогда Елена (она была великолепна в эту минуту) кинулась к ним с угрозами стереть их за хулиганство с лица земли и, прежде чем они успели опомниться, толканула одного, который нес нашу одежду, так, что он упал, выхватила у него из рук всю охапку и с такой же быстротой очутилась на берегу, откуда, прикрывшись рубашкой, продолжала угрожать им всеми карами, какие только ей пришли в голову. Очевидно, ее сила, бесстрашие и угрозы подействовали на парней отрезвляюще. Может быть, к тому же они узнали в ней соседнюю богатую помещицу, но они ушли даже без руготни и не оглядываясь.
Пока мы одевались, туча заволокла все небо, по ней зазмеились молнии, загрохотал далекий, но все приближающийся с каждым раскатом гром.
Было решено ввиду грозы идти домой короткой дорогой, мимо волчьих шершней. “Начинается дождь, – сказала Елена, – под дождем они на нас не нападут”. Но дождь только накрапывал, когда мы поравнялись с ивами, и целая стая шершней бешено кинулась к нам. Мы оборонялись, вертя во все стороны открытыми зонтиками, но, если бы не вмешался в нашу судьбу внезапный ливень, они бы, конечно, нас искусали.
Когда же мы приближались в дому, грянул страшный громовой удар, и на наших глазах вспыхнул неподалеку, на краю деревни, овин и раскололось дерево. Тут я увидала побледневшее лицо Елены и была горда тем, что на этот раз она больше меня испугалась. Дома, при одной свече переодеваясь в сухое платье, мы вдруг услыхали сквозь раскаты грома и шум ливня страшные стуки в дверь, как будто кто-то в нее ломился. Я уже была одета в сухое платье, а Елена и Улита стояли в одних мокрых рубашках. Ясно, что я должна была отворить. Мне кричали обе девушки: “Не отворяйте, спросите – кто”. И вдруг я почувствовала, что не боюсь – после “волчьих шершней” – ничего человеческого. Без страха подошла я к двери и спросила: “Кто?” – “Да поштарь же”. Оказалось, это был весь промокший почтальон с письмами и газетами.
2 часа ночи. Нет сна. Попробую сверхурочно отбыть свое задание – описать второй “страх”.
Оспедалетти. Станция и небольшой курорт на Ривьере. Туда я попала, когда мне было 26 лет. Я только что пережила большое потрясение – несчастливую любовь, то есть окончательное крушение надежд, что она в какой-то мере, хотя бы и платонически, разделена. Мне хотелось уехать как можно дальше от всего, что ее напоминало, и, когда мне предложили стать воспитательницей двух детей 4 и 6 лет в одной миллионерской семье[432]432
В. Г. Мирович была гувернанткой в семье Даниила Григорьевича и Софьи Исааковны (сестры Л. Шестова).
[Закрыть], я согласилась. С единственной целью – попасть за границу. К младшему ребенку, Жоржику[433]433
Балаховский Георгий Даниилович.
[Закрыть], я не замедлила привязаться со всей затаенной жаждой материнства. Девочка, Женя[434]434
Балаховская Евгения Данииловна.
[Закрыть], была мне менее близка, но и ею я занялась в такой же мере. Мать их, ожидавшая третьего младенца[435]435
Балаховский Сергей Даниилович.
[Закрыть], пребывала в недомоганиях, в меланхолии и детей передала на мое попечение всецело.
В Оспедалетти отроги приморских Альп кое-где спускаются к морю отдельными узкими гребнями. По одному из таких отрогов по просьбе детей и по собственному безрассудному авантюризму я отправилась в одно лазурное утро на прогулку – Жорж впереди, Женя за мной. Незаметно тропинка перешла в узенькую полоску между двумя крытыми обрывами высотой в 6-7-этажный дом. Местами в ней стали появляться выбоины, через которые Жоржа надо было переносить. Нашу сумасшедшую экскурсию увидал знакомый английский пастор, снизу он стал кричать нам, чтобы мы вернулись, что впереди еще опаснее. Но он не понял, что я не могла пустить Женю вперед, не могла Жоржа, четырехлетнего, оставить назади, не могла его также взять на руки, да и все мы просто не могли повернуться на этом гребне, чтобы идти назад. Оставалось только с уступа на уступ, иногда по камням не шире ладони, продвигаться вперед вниз, к руслу высохшего потока. Я шла как сомнамбула, но сердце у меня было сжато тем неописуемым страхом, какой испытываешь иногда в снах-кошмарах. Дошли мы благополучно под градом пасторских восклицаний. Но с этим страхом не сравнится даже страх с “волчьими шершнями”.
Ах, я знаю, что не дает мне спать. Загнанная глубоко, бесправная, неожиданная, грызет душу тоска о судьбе одного человека[436]436
Речь идет о Михаиле Владимировиче Шике.
[Закрыть]. Вернее сказать – передается каким-то подземным током огромная тоска, какую он теперь испытывает. Я думала, что переживаю его судьбу только отраженно через горе его семьи. Но вижу теперь, что все время доходит нечто и по прямому проводу. До настоящего часа оно, это нечто, не смело проникнуть в круг сознания.
21 июля. Утро. Карижа
Голубым сияющим утром
Над игрою радужных рос
Хорошо идти по дороге
Ночных непросохших слез.
И следить, как на каждой былинке,
Загораясь, ликует свет.
И ночные тяжелые мысли
Обретают нежданный ответ…
Солнце, солнце! Великое пламя,
Изначальный огонь бытия,
Торжествующей правды знамя,
Да святится воля твоя.
3-й урок. В Париже
Из Оспедалетти принципалы мои переехали к весне в Ниццу. Там Софья Исааковна Балаховская (мать Жени и Жоржика) понемногу усвоила себе раздраженно-барский тон по отношению ко мне. (Началось у нас с симпатии и прошло почти через дружбу.) Причины для раздражения, конечно, были – помимо тяжелой беременности и нараставшего разлада с мужем, во мне она обрела далеко не идеальную гувернантку. Я любила детей, умела их занять, но целодневное с ними общение стало для меня утомительным и тягостным soins corporals (физический уход). Я справлялась с ними неумело, неловко. И мне было странно, что при ее огромных средствах Софья Исааковна не догадывается возложить часть ухода за детьми на горничную отеля за какую-то приплату, о чем та сама намекала, но встретила отказ. Когда отношения окончательно расхолодились, Софья Николаевна Луначарская (потом Смидович), с которой мы очень сблизились, стала звать меня перейти к ним. У нее тяжело заболел муж (туберкулез мозга), и ей важно было иметь близкое лицо у себя в доме. И даже не это было главным мотивом, а приязнь, участие в моей судьбе и желание общей жизни. Мы в ту пору нежной заботливой любовью окружали друг друга, и за этот кусок жизни я храню нерушимую благодарную память милой женской душе, в то время так горячо несчастной и такой жизненно-доброй и чуждой всякого мещанства.
Когда родственница Балаховской, Соня (я так звала ее), молодая парижанка (и училась в Париже, и замуж вышла за именитого француза), очень дружественно ко мне относившаяся, узнала, что я ушла от Софьи Исааковны, она прислала мне приглашение пожить в их квартире – она знала, что мне хотелось побывать в Париже. Сама она и ее муж проводили лето в Биаррице и еще где-то, и в мое распоряжение была отдана художественно обставленная квартира на бульваре St. Michel с полным пансионом. В квартире оставался только преданный им слуга, Арман, домоправитель и великолепный повар (в торжественные дни его звали готовить к министру Делькассе – родственнику Сониного мужа). Арману было лет за 40. Это был краснощекий, сухощавый овернец (вместо звука “с” произносил “ш”). Он кормил меня разными деликатесами и смущал тем, что во время обеда стоял в дверях, расспрашивая, какое блюдо и насколько мне нравится, и обсуждал меню завтрашнего дня. На столе каждый день появлялся букет свежих цветов. И вообще заботливость его была изумительна. Когда я выходила после него, он очень беспокоился, чтобы я по рассеянности не оставила дверь открытой. Однажды он, отправляясь к Делькассе с этим же приговором по поводу двери: Surtout n’oubliez pas la porte, madame[437]437
Главное, не забудьте дверь, мадам (фр.).
[Закрыть]. И прибавил: тем более что вы будете ночевать одни, ужин поздний, меня задержат до 2–3 часов, и я переночую у моего кузена (кузен служил у Делькассе швейцаром).
Вскоре после его ухода вышла зачем-то и я и, завернув за угол бульвара, усомнилась, заперта ли выходная дверь. Вернулась. Дверь действительно оказалась не так заперта, как учил Арман, а так, что отмычкой или подобранным ключом ее легко было бы отпереть.
Вечером, когда я вернулась в квартиру одна, я вспомнила эту свою оплошность, и на меня напало состояние, которое можно назвать ощущением близкой опасности. Я отвлеклась от него чтением и разбором заметок, какие делала для себя в музеях. В мою большую старинную кровать с бронзовыми амурами я улеглась без всяких страхов. И уже стала засыпать, когда услышала, как в моей комнате кто-то стукнул стулом. Сон соскочил с меня мигом. Я приподнялась и стала прислушиваться.
Уже появился в мозгу образ апаша, который пробрался в квартиру в те 10 Вот это и был момент величайшего, захватывающего дух страха. И в следующее мгновение явилась необходимость подавить его во что бы то ни стало, чтобы спокойно (я помнила, насколько тут важно спокойствие) спросить: Qui est là?[438]438
Что там такое? (фр.).
[Закрыть] – В ответ прононсу странный сдавленный голос: C'est moi[439]439
Это я (фр.).
[Закрыть]. Moi qui êtes vous donc?[440]440
Так кто же вы? (фр.).
[Закрыть] Спрашиваю еще увереннее и суровее. И слышу: Armand. На секунду отлегло от сердца. Значит не апаш, не стилет, не шелковый шнурок вокруг шеи. Но тут же вспомнились длинные блестящие взгляды Армана во время обеда, его букеты, его вопрос, не жених ли мой Петр Гермогенович (Смидович), который часто заходил ко мне.
– Но что вам тут нужно, Арман? – спросила я (конечно, по-французски) уже с гневом. На это он ответил:
– Я ищу спички (электричества в квартире не было).
Тут я сделала неосторожность.
– Спички возле меня, на столе. Я могу вам их дать, – сказала я.
Он приблизился, и я услыхала, что он опустился на пол возле моей кровати.
– Мне не нужно спичек, – раздался его голос с полу. – Мне нужно быть с вами. Я люблю вас.
– Или вы уйдете сию минуту, или я брошусь с балкона, – сказала я с определенным решением сделать это. Он помолчал. Потом сказал: – Я не могу уйти. Для этого я слишком влюблен в вас. – И вдруг мне стало его жалко. Я протянула руку и коснулась его лба и почти нежно, от жалости и от прихлынувшего доверия к его порядочности, стала говорить о том, как я ему верила, как не запирала к нему дверь, боясь апашей (из балконной двери), как он не знает, какое ужасное оскорбление наносит мне, забравшись в мою спальню, и как я его прощаю и ничего не скажу об этом его поступке его хозяевам.
В конце моей речи он вскочил на ноги, постоял с минуту, тяжело дыша, и крикнул, выходя из комнаты: – Заприте дверь. И помните, что женщина всегда должна запирать дверь в своей спальне.
Я уверена, что меня спасла тогда от нападения Армана моя девическая неопытность, мое объяснение его поступка влюбленностью и моя жалость к его “несчастной влюбленности”.
22 июля. Ночь. Бессонница. На станции Графской
4-й урок (“О страхе")
Мы жили там (с сестрой Настей) на даче только вдвоем. Мне было 28, ей 23 года. Домишко, только что отстроенный, совсем пустой, стоял одиноко в большом сосновом лесу у большой дороги, по которой нередко сновали какие-то оборванные безработные люди подозрительного вида. Все дачные знакомые дивились, как это мы не боимся жить так. Но мы с самой первой ночи стали бояться и настолько вошли в состояние страха, что ложились спать только тогда, когда становилось совсем светло. Это было непрерывное настороженное ожидание, что кто-нибудь из лесу или с большой дороги может ворваться к нам. Особенно страшно было в дождь, когда нельзя было различить окрестных шорохов. Однажды это настроение довело нас до какого-то сумасшедшего напряжения, требующего немедленной разрядки. Если бы у нас были среди дачников близкие знакомые, мы в ту ночь пошли бы к ним с просьбой о ночлеге, но таких знакомых не было.
Пошел дождь. Со стороны дороги смутно донеслись мужские голоса. Они не прошли мимо, а замолчали, не доходя до нас. В звуке дождя стали чудиться какие-то шорохи, шепоты.
– Притворимся сумасшедшими, – прошептала Настя.
Помню ее бледное как полотно лицо и расширенные, с настороженным взглядом, почерневшие глаза. Я распустила волосы, – они у меня были пышные и ниже пояса. Сестра закуталась с головой в простыню. Мы взяли в руки по зажженной свечке и с пением “со святыми упокой” стали ходить вокруг комнаты. Окна были не занавешены; и возможно, если злоумышленники действительно таились в эту ночь где-нибудь вблизи, они не решились войти, увидев такую жуткую процессию. Мы вошли во вкус представления и так расхаживали с похоронным пением до самого рассвета.
Во время этого хождения мы уже не испытывали страха. Образ близкой опасности был вытеснен из воображения нашей затеей, скованность, страхом порождаемая, рассеялась в движении, в звуке голосов. И вдобавок у нас явилась уверенность, что мы сами в этом виде наводим страх и что никто не посмеет напасть на двух сумасшедших. (Сестра была даже уверена, так как мы были окутаны в длинные, волочащиеся простыни, что нас примут за привидения.)
Урок 5-й. В Киеве
Это было в 1918-м, а может быть, в лето 1919-го года[441]441
Вероятно, сентябрь-октябрь 1919 г. Белые заняли Киев 31 августа и ушли 16 декабря 1919 г.
[Закрыть]. Я шла через летний госпиталь. Его палатки разбивались в роще, по склону горы, спускающейся с Печерска на так называемое Новое строение, где жили тогда Тарасовы. Вдруг с правой стороны дороги, огибающей лагерь, до меня донеслись дикие крики и вопли. И одновременно снизу, куда поворачивала моя дорога, – ружейные залпы. На повороте дороги стоял пикет, и солдат молча прикладом загородил мне путь. Тут же в стороне стояло еще несколько остановленных им прохожих.
По склону рощи неслись вниз люди в больничном белье. Молодые и старые. Евреи. Лица их были искажены смертельным ужасом, рты раскрыты в пронзительном нечеловеческом крике. Сверху их гнали нагайками конные осетины с пьяно-озверелыми лицами. Солдаты внизу прикладом и штыком загоняли их в сарай, откуда непрерывно раздавались выстрелы. Потом я узнала, что начальник госпиталя из сострадания укрыл в лагере несколько евреев-коммунистов, которым грозил расстрел, как и всем коммунистам во время прихода белых. На него был донос, и в результате поручили осетинам (почему-то ненавидящим евреев), полудикарям кровожадного вида, расстрелять всех евреев, какие окажутся в летнем госпитале.
Я не знаю, сколько времени мы простояли в созерцании этого чудовищного зверства. Страх сковал меня, особый, доходящий до безумия страх перед тем, что в нашем человеческом мире возможно такое насилие, такое убийство, такой ужас, какой испытывали эти бегущие под нагайками люди к неизбежной, неотсрочной смерти. Когда прекратились выстрелы, нам разрешили идти вниз. У тарасовского дома[442]442
Адрес семьи Тарасовых в то время – ул. Деловая, д. 6 (ныне ул. Димитрова).
[Закрыть] под акациями стоял верблюд и ощипывал листву с ее веток, вытянув змеиную голову. (Это был осетинский верблюд.) Если бы я увидела под этим дерево гориллу или дракона, я бы ничему не удивилась и все бы стало для меня в тот момент символом ужасного страха, что возможно на нашей земле невозможное, свидетелем чего я только что была.
23–25 июля
Урок 6-й (“О страхе")
Киев. 1919 год. Осень. Толки о том, что зимой не будет ни водопровода, ни топлива, не будет электричества. “Спасайся кто может”. Семьи, с которыми я была душевно и жизненно связана, покинули Киев: Тарасовы уехали в Крым (Алла ожидала ребенка), Скрябины – в Новочеркасск[443]443
Скрябины уехали в Новочеркасск в 20-х числах сентября 1919 г.
[Закрыть].
Группе знакомых и двух-трех незнакомых мне лиц удалось каким-то чудом раздобыть теплушку, которую прицепили к санитарному поезду, отправляемому на юг. Прицепили к этой группе и Мировича. Теплушку нашу правильней было бы назвать холодушкой. Была одна ночь, в которую на нашей половине пассажиры едва не замерзли. Тут была мать М. Слонимского – Фаина Афанасьевна[444]444
Слонимский Михаил Леонидович, писатель, участник группы “Серапионовы братья”; Фаина Афанасьевна Слонимская (урожд. Венгерова), описанная в романе М. Слонимского “Лавровы”, эмигрировала в Германию, затем во Францию.
[Закрыть], племянник писателя Шестова Жука Давыдов[445]445
Жука Давыдов – Давидов Георгий Сигизмундович, сын Т. Г. Балаховской, старшей сестры Д. Балаховского, женатого на сестре Л. И. Шестова Софье.
[Закрыть], юноша лет 23–24. Массажистка Ев. Ал. (еврейка, дальняя родственница киевского сахарозаводчика Балаховского) и никому из нас не ведомая полька с годовалым сыном Мечиком. С другой стороны, комфортно завешанной коврами, поместился писатель Шестов[446]446
Шестовы уехали из Киева в середине октября. Вместе с ними ехали семь членов семьи Шварцманов. Через Харьков, Ростов, Новороссийск по морю прибыли 22 ноября в Ялту.
[Закрыть] с двумя дочерьми и женой, которую в Киеве в скрябинском кругу прозвали Элеазавром (она была Анна Елеазаровна). Было в броненосной толщине ее душевной кожи, в физической и духовной угловатости, в примитивности ума и какой-то костяной силе, разлитой во всем ее существе, напоминающее динозавров, ихтиозавров, плезиозавров. Неврастеничного, слабохарактерного философа Шестова она прикрепила к себе неразрывными узами, родив ему двух дочерей и создав очаг, где у него был кабинет, в котором никто не мешал ему размышлять и писать. В этом вагоне Элеазавр следил ревниво, чтобы обе половины вагона не смешивались в продуктовой области, так как семья была снабжена гораздо обильнее и питательнее, чем мы. Ревниво относилась она и к беседам со мной, для каких Лев Исаакович осмеливался перешагнуть запретную зону. И скоро эти беседы прекратились. В ночь, когда мы коченели от холода, Лев Исаакович, однако, решился приблизиться к нам, привлеченный плачем старухи Слонимской. Он посоветовал нам лечь в кружок, друг к другу ногами. Не помню, послушались ли мы его. Знаю только, что, несмотря на жуткие ощущения холода, никто из нас даже не простудился. На половине Льва Исааковича ехал студент Михаил Слонимский, который тогда считался женихом старшей дочери Шестова, Татьяны. Он знал наизусть всего “Евгения Онегина” и всю дорогу декламировал отрывки из него.
В эту поездку суждено мне было три раза испытать страх. Первый раз, когда младшая дочь Шестова, Наташа, пошла в лес за хворостом для нашей печурки (тогда уже она была у нас). Поезд должен был тронуться, а девочки (было ей тогда лет 16) еще не было видно на опушке. Если бы она не пришла вовремя, конечно, отец остался бы на этой станции. И страх за него был еще сильнее страха за Наташу. На станцию могли прийти “белобандиты” и растерзать его за его семитическую наружность.
И вообще, я тогда всю дорогу до Харькова с замиранием сердца прислушивалась на остановках, не раздается ли: “Бей жидов, спасай Россию”.
Второй страх был пережит в Харькове, когда оказалось, что поезда дальше не идут, что надо оставаться на вокзале и ждать неизвестно чего. Но не к этому относился страх. Я – фаталист и в таких трагических положениях, как было и в Киеве во время 11– ти его переходов из рук в руки, смотрю на себя точно со стороны и очень издалека, хотя не без любопытства к тому, что это такое и чем это кончится. И с особым подъемом, точно мне поднесли стакан крепкого вина. Но, когда я поняла, что Лев Исаакович с семьей остается в Харькове, где у них были какие-то магазины, где можно было приютиться, и поняла, что он прощается со мной, покидая меня на вокзале, где насекомые хрустели под ногой perdute gente[447]447
Погибших людей (итал.).
[Закрыть] и где потом четыре ночи пришлось сидеть на корзине с вещами, не имея надежды уехать, – когда я все это поняла, я испытала жестокий, головокружительный страх перед тем, что это могло, что это смело так быть с ним и со мной, что так смеет быть с друзьями (в то время мы были больше, исключительно внутренне и без тени “романа”, связаны, чем просто друзья). Этот леденящий страх затмил в моем сознании внешний трагизм положения за эти четверо суток. Жука, его племянник, навещал меня и мою спутницу каждый день. Лев Исаакович не пришел ни разу: Элеазавр не пустил. Как были прожиты эти дни и ночи на харьковском вокзале, трудно рассказать. Как бы во сне, где уже все возможно и ничто не может поразить. И как бы вне времени. Правда, четыре раза сквозь громадные вокзальные окна начинал проливаться тусклый октябрьский свет и погасали внутри зала огни. За буфетом появлялся у гигантского куба с кипятком человек, раздающий какой-то напиток, где слышалась горечь цикория. Отраднее его после бессонной ночи ничего нельзя было представить, уже потому, что он был горячий. К нему двигалась с рублями в руках бесконечно длинная очередь. Такая же, другая, шла к умывальнику, в уборную. Таковы были внешние грани между глубокими и как бы уже вневременными пространствами, через которые шла душа, далеко не всё доводя до сознания из того, что видели ее глаза. Они видели тифозных больных, которые тут же на полу, укрывшись шинелями, метались в полубреду. Видели солдат, которые в двух шагах от нас флиртовали с пьяными женщинами. Видели, как через какие-то сроки распахивались двери вокзала и в них появлялась новая толпа пассажиров очередного поезда с бледными, измятыми лицами и безумными глазами. Они уже знали, что дальше их не повезут. Что это конец света. В этом странном спокойном сомнамбулизме была такая отрешенность от всего житейского, что, если бы объявили тогда: всех под расстрел немедленно, – это показалось бы только естественным.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?