Электронная библиотека » Варвара Малахиева-Мирович » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 21:25


Автор книги: Варвара Малахиева-Мирович


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И вспомнился один из таких голубых лунных вечеров, когда я зашла к Чеботаревым. Было мне тогда 15–16 лет. Леониллы дома не оказалось. Ее мать, Елизавета Яковлевна, сидела без огня перед окном и смотрела в пустынный, снежный сад. Хибарка их стояла в самом конце сада. В сентиментально-поэтической настроенности моей было нечто общее с восприятием Леониллиной матери. Обе увлекались Лермонтовым, у обеих было повышенное чувство природы и красоты (чего не было в Леонилле). Когда я вошла в ее крохотную комнатку, Елизавета Яковлевна пригласила меня посидеть не зажигая огня. “Брандмауэр безмолвный, снег нерушимый” – с горькой мечтательностью ответила она, когда я спросила ее, как она себя чувствует (у нее болели ноги, она почти не могла ходить), – и прибавила: “Ночь немая голубая, неба северного дочь”[409]409
  Строки из стихотворения П. А. Вяземского “Петербургская ночь” (1840).


[Закрыть]
, вот сижу и любуюсь, Нилы нет. Я теперь часто одна.

25 января. Малоярославец

Ночь. Крещенский мороз. Тишина. Благословенное одиночество. Хозяева уехали. Дети спят.

От Аллы письмо о последних показах “Анны Карениной”. Успех, превысивший ее надежды. Овация со стороны товарищей. Сравнивали с Ермоловой.

Испытываю смешное чувство, называемое материнской гордостью. И наряду с ним помню тщету славы. Тщету и самой “Анны Карениной”. Не дивлюсь тому, что Толстой от нее отрекался, и верю, что он искренно говорил, что “забыл, что там писал в ней”. Эта двупланность мироощущения всю жизнь свойственна мне. И два ли только плана у человека! В оккультных доктринах их насчитывают семь. У себя насчитала восемь. Но помню непрестанно, что важнее всех тот план, где трагедия страсти, и фимиамы славы, и интерес к ним – пройденная ступень.

30–31 января. Тарасовская гостиная

Все с какой-то торопливой жадностью хотят знать мнение своих знакомых о процессе (изменников, троцкистов). Тут есть доля обывательского садизма – желание поволноваться безвредно и безнаказанно в камере смертников. Помимо этого, все ведь ясно, и разных мнений быть не может. И казалось бы, чем дальше от грязи и крови, тем лучше, тем благородней для души. Это не индифферентизм. Когда страна идет через смертные казни – пусть врагов своих, пройти сквозь ужас этого явления, ужас возможности его в человеческом обществе неизбежно. Но переживать его лучше наедине с собой, если понял историческую его неизбежность и полную для себя невозможность – особенно в рамках данного момента – что-либо изменить в судопроизводстве.

Толстой писал “Не могу молчать!”[410]410
  Толстой Л. Н., “Не могу молчать!” (1908).


[Закрыть]
, потому что считал свой голос слышимым во все концы света. Гаршин в священном безумии ночью прибежал к Лорис-Меликову молить об отмене приговора над… забыла фамилию этого террориста[411]411
  Млодецкий Ипполит Осипович.


[Закрыть]
. И в том и в другом случае – это был глас вопиющих в пустыне.

Значит ли, что нужно вообще молчать о своих взглядах, о своей боли, о своей совести, о своем ужасе? Нет. Об этом можно писать, можно дискуссировать – если бы представился случай к такой дискуссии. Но этому не место в разговорах за чайным столом. И потому, что интимна слишком тема пережитого ужаса, тема боли своей совести, огромно значительна тема казни как социального явления – и не прикусывая бутерброд ее решать.

И еще потому что, каковы бы ни были “гады”, “иуды”, “выродки”, – это все же люди. И пока здесь у нас чай и бутерброды, в их душах смертная тоска. И когда назавтра у нас будет чай и бутерброды и все, чем еще живет и дорожит обыватель, они будут идти по коридорам Лубянки на свою бесславную Голгофу.

Лион Фейхтвангер в маленькой заметке пишет, что для иностранного писателя трудно разобраться в психологии этих людей[412]412
  Фейхтвангер Лион, немецкий писатель, во время посещения Советской России присутствовал на “Процессе 17-ти” – показательном суде над группой бывших руководителей партии, активных участников оппозиции. Выступил в “Правде” со статьей, в которой он с удовлетворением констатировал, что вина подсудимых полностью доказана.


[Закрыть]
. Я думаю, что и нам это нелегко. И даже невозможно (так много лжи в их существе, что они сами навряд ли в ней разбираются). Поэтому, как советовал Данте, “взгляни на них и пройди мимо”. Особенно, если тебе самому “заутра казнь” по составу преступления: 1) что жил слишком долго, 2) что нажил склероз и, может быть, и канцер и 3) не умеешь жить, напрасно бременишь землю.

Ночь. Ненавижу глагол “доживать”. И когда Филипп Александрович применил его к себе, я возмутилась. Он, в ком энергия внутреннего движения, поиски мысли, горячесть духовных и умственных интересов пульсируют с юношеской силой. Он, у кого из глаз вырываются снопы света, когда он защищает что-нибудь ему идейно дорогое. Он – доживает! Стал разъяснять:

– Вы правы, я не ощущаю признаков маразма. Меня все интересует, как и раньше. Но с какого-то времени я перестал чувствовать себя на жизненной сцене. Я смотрю на нее из партера. Потому, верно, что сижу так близко к выходу. О нем все время помню. И от этой близости к выходу иная оценка вещей, чем была раньше. Так сказать, sub specie aeternitatis[413]413
  Перед лицом вечности (лат.).


[Закрыть]
.

– Но почему это считать доживанием, а не началом иной формы жизни, вернее перехода к той форме, которая ждет нас по смерти?

– Я допускаю это, но такой незыблемой веры, такой убежденности, как у вас, у меня нет. И если бы даже была, я все равно почувствовал бы разницу между моим настоящим и прежним отношением к жизни. Там – я играл какую-то роль. Здесь – я зритель, рецензент. Вы этого не ощущаете, потому что вы и смолоду сидели в партере.

Я подумала после его ухода, что он прав. Но тоже с дополнениями и разъяснениями с моей стороны. Начну с пилатовского вопроса: что есть жизнь? Неужели только исполнение той или другой роли на социальной арене?

В трех областях я могла бы проявить то, что мне дано: могла бы быть лектором, педагогом (дошкольным) и в какой-то мере писателем. И во всех этих трех областях я не сделала ничего заметного, не сыграла никакой роли, о которой стоило бы говорить. Тут не только паралич воли. Тут недостаток привязанности к той или другой профессии, сознание, что она не в силах наполнить жизнь нужным содержанием, и страх быть зарегистрированной в ней, прикованной к ней до конца жизни. Так я бежала из Петербурга, где была возможность сотрудничать в некоторых журналах. Помню, как испугал совет Зинаиды Венгеровой “переехать в Петербург и сделаться настоящим литератором”. Не менее испугало в Киеве предложение Макса Бродского стать во главе детского журнала. Этот предлагал вдобавок какие-то тысячи. Помню, с какой поспешностью собралась я тогда в Воронеж (к матери), чтобы прекратить все разговоры по этому поводу. (Может быть, в нищете своей испугалась и соблазна тысяч.)

В результате – припомнив притчу о десяти талантах, соглашаюсь, что мои “таланты” зарыты. Но были они так микроскопичны, что жалеть о них не приходится. Знаю, что если бы прибавить к ним то честолюбие, какое помогло некоторым из моих современников выдвинуться на педагогическом и на литературном поприще, была бы у меня более комфортная, более независимая старость. Но честолюбие было изжито до конца в очень ранней юности, в гимназические годы. Дальше, как и теперь, было “все равно” – в области признания и широких арен. Я люблю лекторскую работу. Но читать ли нескольким сотням, как было в Ростове, в Киеве, 3–4 десяткам, как в Сергиеве, или моему Телемаху[414]414
  Алексей Кузьмин, сын А. К. Тарасовой.


[Закрыть]
и 3–4 лицам в тарасовской гостиной, для меня безразлично.

9 февраля. Кировская

Однажды, не помню в каком году это было, никогда не помню годов, но в относительной молодости, я получила телеграмму из Воронежа от тетки Леокадии о том, что мать серьезно больна. В тот же день я выехала из Москвы. Со мной и брат Николай (он тогда был в университете).

Мы застали мать в полном отказе от жизни. Это с ней случилось после того, как уехал брат в Москву и не о ком стало ей заботиться и не для чего жить. Она совсем перестала есть, ослабела так, что не покидала постели, и впала в глубоко оцепенелое (хоть и без потери памяти) состояние. Когда мы приехали с ласковыми словами, с горячим желанием поднять ее на ноги и Николай вложил ей в руку свой любимый талисман – маленького фарфорового слоника, она сразу стала поправляться. В тот же день могла съесть бутерброд с икрой, яичный желток, стала говорить (без нас все молчала) и даже улыбнулась, ощупывая слоника. Потом она до конца горестной своей слепой жизни дорожила им как реликвией. Все это я вспомнила сегодня, когда приехал мой Ирис ко мне. От ее присутствия (как это было бы и от Ольгиного, и от Сережиного) что-то поникшее во мне, как стебель растения без воды, выпрямилось, как от дождя. Затаенная воля к болезни и к концу заменилась волей ждать 12-го числа, когда Ирис приедет, и читать с ней “Генриха IV”. Присутствие ли молодости оздоровляет, или просто ток дочернего тепла, иллюзия ли своей кому-то нужности действует на озябшую душу, как кальцекс на простуженное тело, не знаю. Но знаю, что я здоровее, чем была три часа тому назад.

15–16 февраля

Достал Даниил из архива тетрадь, где, только окончив гимназию, написал кинопьесу. Потом он с товарищами и товарками по школе разыграли ее в добровском зале (тогда это была очень большая комната, переделенная аркой).

В тетради наклеены портреты участников пьесы. В числе их его “голубая звезда” Галя Р.[415]415
  Русакова Галина Сергеевна (по мужу Еремеева), одноклассница и друг Даниила Андреева.


[Закрыть]
, не отвечавшая ни да, ни нет на романтическое чувство Даниила. Правильное, маловыразительное, банально-женственное личико. И все лица по сравнению с лицом Даниила в нелепом цилиндре, с инфернальными гримасами (играл злодея) плоски и бледны. Его ужимки, позы – шарж и мелодрама, и все-таки при первом взгляде на фотографию, где он среди других фигур, невольно остановишься на нем, как на чем-то значительном и тревожном, мимо чего нельзя пройти без вопроса: кто это? Что это?

26 тетрадь
22.2–4.4.1937

11–12 марта. 1-й час ночи. Будуар Аллы

(Алла уже здорова, снимается в Ленинграде, я в ее комнате живу третий день, т. к. моя опять, – в который раз уже! – покрылась пятнами сырости.)

Весна света, весна воды, весна земли. Есть у Пришвина такое счастливое определение для трех фаз весны.

Вчера за городом была весна света и чуть-чуть – воды. По бокам улиц под деревьями рощицы, на снежных пустырях все по-зимнему бело. Но на солнечной стороне по шоссе полурастаявшие лужи. И снег уже не зимний, и в запахе его уже есть оттенок талой земли, подснежника.

Мы с подружкой моей Леониллой так насытились этой острой снеговой и солнечной свежестью, что вернулись из Никольского помолодевшие, с той счастливой опьяняющей усталостью, какой заканчивались предвесенние путешествия по киевским горам и оврагам в детстве.

Детство. Восемь лет. Дорога в городское приходское училище. Ручьи. Кое-где ледок. Голубой сахаристый снег. Талая земля. Коричневые проталины под акациями у “Делового двора”. Голубые лужи, и в них плывут пушистые облака. Я иду в школу не одна. Со мной всегда на длинной бечевке солдатская пуговица. Каких только приключений не испытаем мы с ней, пока дойдем – с опозданием – до школы! Она делает перевалы через горные вершины (сугробы полурастаявшего снега). Тонет при опасных переправах через глубокие лужи, но я вовремя выхватываю ее. Ей нипочем грязь – ее так легко выкупать в очередной луже и вытереть клочком вырванного из тетради листка. В школе ее богатая и веселая жизнь прекращается. Она отдыхает от похода в темном углу парты, где я устраиваю ее как можно комфортабельнее – иногда для этого беру даже какой-нибудь лоскут или вату. Дома она путешествует со мной по саду. Мы вместе ищем под сгнившими листьями уцелевшие от осени грецкие орехи. Они в черной кожуре, но необычайно белы и сладки. И торчит из расщелины скорлупы крохотный росток.

16 марта. 7-й час вечера. Кировская

Нужно ли рыться в старых письмах, стихах, дневниках? Ленау[416]416
  Ленау Николаус (1802–1850), австрийский поэт-романтик.


[Закрыть]
отвечает: “Не подымай руки на тот святой приют, где сердца прах лежит…” Но “сердца прах” – только фигуральное выражение. Что бы с ним ни было, оно живет. И для того, чтобы выпрямить его жизнь, и надо иногда воссоединить его с прошлым, заставить по-иному пережить то, что его “разбило”, воочию убедить его, что оно цело.

11 часов вечера. Аллина спальня

“Лозунги разрушения никогда не совпадают с волей к творчеству. В грохоте перестроек смолкнут одинокие голоса созерцателей и духовидцев. Каждый политический взрыв несет в себе угрозу накопленным ценностям творческой культуры и на время парализует источники ее дальнейшего роста”.

И подумать только, что осмелился это сказать. Леонид Гроссман[417]417
  См.: Гроссман Л. От Пушкина до Блока. М., 1926.


[Закрыть]
. Правда, в 1926 году.

С революцией баррикад и всяких других форм кровопролития не надо бы смешивать ее реконструктивного периода. Почему “грохот перестройки”? Здесь есть уже место, хоть и не почетное, тишине. Что касается оттока сил творческих в сторону перестройки, не надо забывать, что эти силы иных категорий. Ни Моцарт, ни Пушкин, ни Рафаэль ни в какую эпоху все равно не занялись бы инженерным делом или освоением Арктики. И даже Безыменский сидит с пером в руках где-нибудь в московской квартире, а не едет раскапывать апатиты или коксовать уголь. И вот вопрос: почему среди безыменских за 20 лет не появилось Пушкина? Не появилось даже Блока, которым зацвело темное “безвременье” перед 1917-м годом.

21 марта. Ночь. 12 часов

Открыла Евангелие: исцеление хромого. Открыла другой раз: исцеление слепого. Третий раз: исцеление сухорукого. Это я – хромой тихоход, слепец, не видящий солнца истины, сухорукий там, где нужно творить добро. Верую, Господи! Помоги моему неверию. Коснись меня краем риз твоих, и прозрю, и встану, и возьму одр мой и пойду, куда повелишь. Transcende te ipsum[418]418
  Выйти за пределы самого себя (лат.). Отсылка к одноименному стихотворению Вяч. Иванова (1904).


[Закрыть]
.

Как мучительно чувствуется необходимость преодолеть в себе все четвероногое и все насекомое, как тоскует душа о белых одеждах, о“ чертоге украшенном”, в который не войти без них.

Просвети одеяние души моея, Светодавче.

27 тетрадь
17.4-11.7.1937

20 апреля

Алла говорит, что Москвин, когда читал о дуэли Пушкина, плакал. Плакал он и на генеральной репетиции “Анны Карениной” – отцовски радуясь успеху Аллы. Дружески – постигая в силе ее изображения, что пережила она сама за последние годы, когда разрывалась между ним и сыном и не умела провести рубеж, отрезывающий прошлое от будущего.

Москвин – большой артист, богатая, яркая индивидуальность, сильный и ответственный за свои чувства и поступки человек. И все же я, вспоминая свое молодое отношение к Эросу, не могу понять, как можно любить – брачным тяготением, страстью – старика или старуху (Нежданова и Голованов[419]419
  Нежданова Антонина Васильевна, русская певица, была старше мужа, Голованова Николая Семеновича, дирижера, пианиста и композитора, на 18 лет.


[Закрыть]
, Книппер и Волков[420]420
  Волков Николай Дмитриевич, возлюбленный Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой, был младше ее на 30 лет. Известен как автор театральных инсценировок (в том числе “Анны Карениной” во МХАТе). Жена Николая Дмитриевича, эстрадная певица Казароза, от ревности и тоски покончила жизнь самоубийством.


[Закрыть]
, А. П. Керн и ее Марков– Виноградский)[421]421
  Анна Петровна Керн в истории более всего известна по роли, которую она играла в жизни Пушкина. Марков-Виноградский Александр Васильевич, коллежский асессор, троюродный брат и муж А. П. Керн, был младше ее на 20 лет.


[Закрыть]
.

Выражение страсти на старческом лице, где уже и морщины, и оплывы, и беззубость или вставная челюсть, во мне будит жалость, смешанную с мистическим ужасом и с отвращением.

“Опавшие листья” (посвящается Розанову)

“Цинизм – это страдания,

А вы этого и не знали” (Розанов)[422]422
  Неточная цитата. У В. Розанова “Цинизм от страдания?.. Думали ли вы когда-нибудь об этом?” (“Уединенное”, 1911).


[Закрыть]
.

Розанов, которого знаю только по его портрету на одной из выставок, чем-то очень напоминает отца Леониллы, которого я знала в детстве. По рассказам о том и другом, есть между ними и внутреннее сходство. И в целомудреннейшем существе Леониллы есть какой-то смешок в сторону пола. Этот смешок бывает у Карамазовых от укуса “сладострастного насекомого”. У Леониллы без всякого укуса, с северным холодком и, пожалуй, с отвращением ко всему сексуальному в человеке. Но – смешок. Не результат ли он наследственного знания – некоторых карамазовских тайн (бессознательного знания).

Розанов смертельно обиделся бы на меня, узнав, что я сопоставила его отношение к Эросу с карамазовским. Не он ли вознес вопрос пола на религиозную высоту? Да – вопрос. И какой-то частью своего существа вполне искренно. Но осталась карамазовская усмешка (“Грушеньке, ангелу моему. И цыпленочку, если захочет придти” – надпись Федора Карамазова на конверте с 3 тысячами, приготовленными для Грушеньки).

Отличие “мистических” (их как-то бы надо иначе окрестить) восприятий, “мистических” постижений от эмпирических и рассудочных в том, что они не находят места в кругу дневного сознания. Они как бы забываются, лишь изредка, от особого толчка (любовь, смерть, какой– нибудь сон, встреча с человеком, у которого есть созвучные с нашим внутренним миром струны) они овладевают эмоциональной областью души, глубоко и невыразимо волнуют ее и откладываются в тайниках опыта, который понадобится нам уже не на этом свете.

23 апреля. Утро

Будуар А. Тарасовой, превращенный в цветочный магазин после первого представления “Карениной”.

Вокруг “Анны Карениной”.

Наконец в жизнь Аллы после двенадцати лет “зажима” и “прижима” вошли розы и лавры. Двенадцать лет большой актрисе давали маленькие, случайные роли, да и те давали редко. После триумфа Карениной особенно ясно, что делалось это из опасения триумфов, которые затмили бы режиссерских жен и директорских (Немировича) фавориток. Немирович дряхл, и, говоря о его фаворитках, надо иметь в виду просто соперничество его со Станиславским: Алла – ученица Константина Сергеевича. Много тут и обычного в театрах невнимания к человеку, к его правам и возможностям. Покойная Н. С. Бутова недаром говорила: “Мы – гладиаторы, театр – Цезарь. Ему ничего не стоит убивать нас”. В лице Немировича Цезарь убил в Алле Катюшу (“Воскресение”), Катерину (“Гроза”), Донну Анну (“Каменный гость”), “Бесприданницу”, которых собирались-собирались поставить, да так и не поставили. Я не говорю уж о таких преходящих, но для современности ярких, показных ролях, как Любовь Яровая. Все это прошло мимо Аллы. По приезде из заграницы, откуда Немирович ее вызвал телеграммой в сто слов с обещанием “богатства и славы”, ее тут же посадили на “Дно” (Настя “На дне”), потом в треневскую насквозь фальшивую “Пугачевщину”. А затем что же? “Горячее сердце”, Сусанна в “Свадьбе Фигаро” – никак не выявляющее основных сильных сторон Аллы, папиросно-бумажная Леночка в “Днях Турбиных” (притом без репетиций, дублирование, потому что заболела Соколова). И как нежданная уже, царская милость – “Таланты и поклонники” (милая, но, по-моему, устаревшая и не лишенная у Островского фальши и слащавости Сашенька). И это все – за двенадцать лет рвущейся к творчеству, зенитной молодости актрисы, которую сейчас ставят рядом с Ермоловой. Между прочим, это сравнение с Ермоловой, по-моему, неуместно. Услышав его в первый раз (после первой генеральной репетиции), я тогда же сказала Аллочке: “Когда тебя будут сравнивать с Ермоловой, говори: «Я божьей милостью – Тарасова». Не потому, что я ставлю Аллу выше Ермоловой, а потому же, почему вчера Немирович по телефону долго выяснял Алле ее некоторые преимущества перед Ермоловой при отсутствии, вероятно, некоторых качеств ее. “У Ермоловой, – говорил он, – героический темперамент, и все чувства она давала в героическом разрезе; у вас – вся гамма женских чувств, и женское обаяние, и красота (у Ермоловой последних двух свойств не хватало)”. Так сладко запел теперь по телефону дряхлый соловей после того, как восторженный, единогласный прием актеров, прессы, зрительного зала и правительства (не отсюда ли главная сладость напева дряхлого соловья, что видел сам, как рукоплескали власти?) подняли Тарасову на высоту, недостижимую для Еланской (доселе протежируемой Немировичем), Соколовой и других.

Вспомнилась мне бабушка при благоговейном выражении лиц и голосов, с каким читают и обсуждают отношение вождей: аплодировали, хвалили. Кто-то из них сказал на вопрос Немировича, не показалось ли им скучно: “Нам только тогда казалось скучно, когда наступала темнота”. И одобрили, поставили пять с плюсом.

Вожди – вожди. Они на месте там, где ведут корабль государства. И уместен энтузиазм к ним в случаях удачного курса, тех или иных достижений, тех или иных избежаний опасности в ходе корабля. Но почему считать их судьями там, где во много раз авторитетнее Немирович и даже Корнейчук. Корнейчук все-таки написал “Платона Кречета”, грамотную и сценичную пьесу. А из вождей никто не драматург, не критик, не режиссер. И так досадна эта тысячелетняя рептильная умиленность перед начальством за то лишь, что оно начальство (“И жить, и мыслить позволяют…”, “Ведь я – червяк в сравненьи с ним / В сравненьи с ним, с лицом таким – / С его сиятельством самим.”)[423]423
  Беранже П. Ж., “Знатный приятель”, в пер. В. С. Курочкина (1858).


[Закрыть]
.

Вчера по радио какой-то голос втолковывал стране, как ей понимать Анну Каренину и ее мужа. И о муже говорил, что это тип “бездушного бюрократа” и чуть ли не изверг. И что такова трактовка его и у Толстого, и у артиста Хмелева, играющего эту роль. Между тем главная заслуга Хмелева в том, что он дает почувствовать (в сцене примирения) живую и притом рыцарственную душу под черствой коркой душевной кожи. В сцене “примирения”, где он рыдает, припав к ногам умирающей Анны, мы верим, что он простил жену не только под условием ее смерти, но что у него хватит прощения и на жизнь (что и оказалось, когда Анна выздоровела). Когда он хрипло и деревянно (внешне деревянно) кричит: “Я люблю ее!” – особенный трагизм его воплю передает это несоответствие между смыслом слов (искренность их несомненна) и жестокой оболочкой их.

Алла говорила по телефону с Хмелевым, и мне захотелось сказать ему несколько слов. И вот это я и сказала – что велика его заслуга дать почувствовать в сухаре-сановнике, в “злой машине” человеческую душу, способную и на истинную любовь, и на величайшие страдания. И еще прибавила, что одна молодая женщина (это моя Ольга) сказала: – Я бы на месте Анны ни за что не изменила бы такому обаятельному Каренину с таким ничтожным Вронским (у Прудкина он вышел каким-то манекеном в мундире). И тут к телефонной трубке ринулся из другой комнаты муж Аллин, Кузьмин, и развязно начал поздравлять Хмелева с успехом в роли, которую сам играл в жизни Аллы последние три года. Леонилла, да и многие другие (Книппер, например) не отрицают успеха Кузьмина в этой роли, так как, не будь его или держи он себя иначе, не было бы тех сложных, мучительных перипетий, какие подобно мужичку из сна Анны перетрясли, перемололи, перековали и переплавили душу Аллы, что в творческом процессе породило такой образ, какова ее Каренина.

Цветы, цветы – и сирень, и розы, и громадные, с человеческую голову гардении и гортензии – белые, голубые, зеленые, зарёво-розовые. От Корнейчука – чудовищной величины корзина. Такая же, говорят, от театра. Алла отправила ее на свою другую квартиру, где Москвин. Настя Зуева, театральная приятельница Аллы, нелицемерная, может быть, оттого, что, хоть и молода, играет старух, считала корзины и с восхищением доложила: “Их четырнадцать!” А букетов уж никто не считал. Москвин подарил кольцо с бриллиантом и жемчужиной, две картины Левитана и одну Куинджи.

28–29 апреля. 11 часов вечера. Кировская

Слава подхватила Аллочку как шторм и понесла из затона, куда загнал ее тот же Немирович, который теперь делает вид, что он кормщик ее корабля, что это он вывел ее из затона. Телеграммы, телефоны, хвалебные письма, хвалебные статьи в газетах и цветы, цветы, цветы. Звание народной артистки СССР. Орден Трудового Красного Знамени. Слышу, как Алла говорит газетчикам по телефону: “Пишите, что я взволнована, подавлена, нет! – потрясена. Что я не ожидала ничего подобного. И что это огромная ответственность – такие награды. Я сознаю это. И слишком большая честь. Но я постараюсь заслужить. Пишите: отдам все силы. И очень благодарна правительству, как-нибудь сложите поскладнее”.

А мне сказала: “Знаешь, Вавик (так она меня зовет с детства), тебе, может быть, покажется странно, но внутри у меня такое спокойствие, как будто ничего не случилось. И даже больше, чем обыкновенно”.

Мне это не показалось странным. Я не знала славы, но знала так называемое счастье. И когда мне казалось, что оно огромно (и это было неожиданно), я ощутила такое же спокойствие, в каком душа, как будто поднявшись над собой, смотрит на то, через что она идет – на “счастье”, славу, победу, с такой высоты, откуда ей видно, что это не то, где она хочет жить, что это лишь слабое отражение и путь, один из этапов пути. И в общем (как и Алла повторяет это) и самая жизнь в такие моменты похожа на сон.


Мысли и образы прожитого дня.

Сегодня у Аллы банкет орденоносцев (она, Хмелев, Добронравов, получившие орден Трудового Красного Знамени).

И как это ни странно, я до самого сегодняшнего утра воображала, что мне нужно на нем присутствовать. И вывело меня из этого заблуждения солнце, хлынувшее в щель между стеной и занавеской. Такая была в нем сила убедительности в том, что нужно только то, что нужно душе для ее дыхания, роста и движения, что сразу стало смешно при мысли о моем присутствии на банкете. Начать с того, что мое присутствие ничуть не украсило бы его и в этом смысле не могло быть полезным Алле. Главное же – день страстной пятницы с детства отмечен для меня мистерией страстей Христовых. Что-то извечно родное из колыбели духовных прозрений человечества звучит для меня в древнелидийских напевах про Иосифа благообразного. Так же отпевали Адониса, Озириса, Там– муза, когда “в пустыне жены скорбные рыдали”. И соучастия в этом таинственном тысячелетнем празднике погребения мог бы лишить меня банкет. То есть лицезрение актеров, о которых заранее известно, что будут “глушить” водку (после шампанского), хвалебных речей и тостов, сардинок и апельсинов (больше ничего я все равно бы не ела).


Один из орденоносцев – Добронравов на вопрос, как он переживает титул народного артиста и орден, ответил: “Тошнит. И даже рвота была. Не выдержал организм: что-то мозговое начинается”.

4–5 мая. 11 часов. Тарасовская столовая
 
То, что снилось, говорилось…
 
(Tempi passati.)[424]424
  Прошлое, былое (итал.).


[Закрыть]

Рельсы, бегущие от воронежского вокзала мимо нашего домишки, мимо “ботаники” (ботанический сад), мимо архиерейского сада в завешенную тучами даль. Теплый поздний летний вечер. Рельсы отсвечивают зловещим серым блеском. Так же светятся дальние излучины реки Вороны. Мне 23 года. Сестре Насте 18. Мы идем с ней боковой тропинкой туда же, куда ведут рельсы, в сумрачную предгрозовую даль, где вспыхивают лиловые зарницы. Порой ветер доносит к нам тоскливые вздохи духового оркестра – “На сопках Маньчжурии”[425]425
  Ошибка памяти. Вальс “На сопках Маньчжурии” написан в 1905 г., автор Шатров И. А. Варваре Мипович тогда было 36 лет. Сестре Насте – 31 год.


[Закрыть]
. Как эта надвигающаяся необъятная тьма грозовой ночи, нас томит огромная неразрешимая загадка жизни, и этот узкий сжатый рельсами путь (железная необходимость), и собственная молодость, и мучительная “Жажда счастья – и рядом с ним – величественных дел” (Надсон!)[426]426
  Неточная цитата из С. Я. Надсона “Испытывал ли ты, что значит задыхаться…” (1884).


[Закрыть]
.

…И до чего же включены в жизнь эти две девичьи фигуры. До чего тропинка их мечты ведет их мимо – мимо жизни, в непонятную для них самих даль. И мать, которую они любят так болезненно и так неумело, и дети, каких требует материнская природы их душ, какие могли бы у них родиться, и те поприща, на каких они бы отдали людям свои силы и дарования, – все осталось в стороне. Они идут в каком-то сомнамбулическом всезабвении, не думая о том, что на этом пустынном месте между двух рощ могут встретиться пьяные парни. Мечты, сны, жизнь (т. е. ее красота, тайна и страдание) переполняют их так, что им некогда подумать об ужине, о завтрашнем дне, о неотложных задачах быта. С любовным (друг к другу) волнением, с творческим подъемом, они делятся затопляющим их потоком, смысл и цель которого они напрасно силятся угадать.

Перелить этот поток в общее русло (с этого началась и очень неудачно заря их юности) они не умеют. Они смутно чуют, что высший, все– объединяющий смысл жизни в Любви. Но молодость, жажда встречи с Лоэнгрином и страстных объятий подменяет в них ту Любовь, которая стремится “положить душу свою за други своя”, пламенем Тристана и Изольды. И больше всего в этот сумрачный, полный грозовым электричеством вечер они говорят о любви. О тех ранах, какие она уже успела нанести старшей сестре, о тех предчувствиях ее разрушительной бури, какие несет в себе обреченная на гибель душа младшей.

7 мая. Ночь. Спальня Аллы

Несколько часов тому назад Алла приехала из “Метрополя”. Там был банкет для всех орденоносцев (кажется, их 43). Она явилась туда из Кремля, где Калинин раздал им ордена. Радуюсь за Аллу, после этого никакие Судаковы (такой у них есть режиссер, низкий человек) не посмеют ее прятать под спуд, как было до “Анны Карениной”. Радуюсь, но к радости приливает острая грусть и больше, чем грусть, – “тоска земного бытия”. Столько вокруг этого алчности, корысти, тщеславия, зависти, низкопоклонства. В Аллиной душе нет места низким чувствам. Но есть опасность для нее гордости. Есть опасность (да минует она ее душу!) стать богатым Лазарем, обрасти косматой шерстью нечувствия к тому, что кругом. И есть соблазн богатства, вкус к расширению потребностей. Уже была особая (правда, в ребяческих тонах) радость, что дали автомобиль (один на троих орденоносцев, через театр). У Аллы это, впрочем, все пена на поверхности ее существа. Живет она все же творческим процессом – уже теперь живет той будущей ролью, какую получит с осени. И это не для славы, а потому что она – божьей милостью артистка, божьей милостью Тарасова, дочь своего отца.

Но страшно за Алешу. Ему поистине и в высшей степени опасна роскошь и опорный пункт в положении матери. Ордена, автомобили… В высшей степени ему была бы полезна бедность, суровость обстановки, надежда только на свои силы, необходимость искать (как Сереже моему в 15 лет) чертежной работы.

И самое водевильное, и в то же время трагическое – ликование ее мужа по поводу всех этих благ. Его нескрываемая линия к участию в них, когда ему следовало бы, и давно, отрясти прах ног своих от этого дома, где его положение так унизительно. Сюда же в русло моей “тоски земного бытия” входит и то, что Книппер была в бешенстве, а Шевченко “ревела” от зависти, когда Алла получила орден, что Судаков, лишенный театром награды, сумел в полтора дня с заднего крыльца где-то добыть ее для себя. Но на банкете произошло два маленьких, зазвучавших живыми человеческими струнами события: Аллина соперница, до сих пор Аллу бойкотировавшая, Еланская, подошла к ней с поздравлениями и сказала: “Конечно, я тебе завидовала.” И другое: Алла предложила тост за большую, талантливую и т. д. со всякими лестными словами, – тост за свою закоренелую другую врагиню, Шевченко, которая вредила ей, как только могла. Вообще, на этом банкете (так говорит Алла) явилось впервые за эти годы у нее чувство, что они наконец – театр, как было в чеховские времена, а не отдельные, грызущиеся как псы, играющие в чехарду актеры и небрежные, нечестные, своекорыстные режиссеры (последнее относится только к Судакову, а небрежность к человеку, упрямство, мелкое честолюбие – и к Немировичу).

Опять Алла услышала о себе, что она первая в стране после Ермоловой трагическая актриса. И сказал (Немирович), наконец-то спохватился (!): – Вы должны беречь себя. – Это когда довели сердце до того, что оно никуда не годится (так сказали в Мариенбаде).

10 мая

В газетах – о гибели “Гинденбурга”[427]427
  6 мая 1937 г., завершая свой очередной трансатлантический рейс, загорелся и потерпел катастрофу самый большой дирижабль своего времени “Гинденбург”. В результате катастрофы погибло 35 из 97 находившихся на его борту, а также один член наземной команды. Эта трагедия стала одной из самых известных катастроф ХХ в. и положила конец эпохе цеппелинов.


[Закрыть]
– громадного дирижабля, в котором сгорело 70 человек. Хорошо бы, если бы на всей планете в один миг по мановению какого-нибудь волшебника сгорели все дирижабли, аэропланы, дредноуты и навеки исчезли лиддиты и иприты и т. д. Если уж неизбежно народам драться, пусть выходили бы зачинщики драк на единоборство, как Голиаф с Давидом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации