Текст книги "Маятник жизни моей… 1930–1954"
Автор книги: Варвара Малахиева-Мирович
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
25 тетрадь
18.10.1936 – 17.2.1937
17–18 октября. Новогиреево
Под вешними лучами Ольгиной любви – вместо санатория. Усталость от хаоса предремонтной возни с вещами и сборов в дорогу. Усталость – хотя я только смотрела, лежа на кровати, как с наполеоновской энергией, с видом испытанного боями полководца боролась с хаосом Леонилла и под ее началом Ольга и “Денисьевна”. Взрыв нежности у суровой, ничуть не сентиментальной Леониллы. Обнимались у подъезда, как Давид с Иоанафаном[400]400
Цар. 20.
[Закрыть] (тут же вспомнилась любимая в детстве картинка из “Священной истории” – горячо обнимаются два воина и подпись: “…и крепко обнялись враги, и плача говорил Давид: «Иоанафан, брат мой, брат мой Иоанафан»”).
19 октября
День рождения Олиной Ани. 6 лет, как она в чине Ольгиной дочери. Знакомимся же с ней по-настоящему только со вчерашнего дня (“всему указан путь, всему предел и время”). В ее натуре есть чуждые мне веселовские углы и пружины. Но улавливаю – в чем-то она все же Ольгина дочь. А главное – долой евгенику! Это просто человечек, шагнувший в мою орбиту. С детскими (лазурными) глазами, с протянутой слабенькой и цепкой ручкой, с правами самого дорогого Ольге существа.
Была Елизавета Михайловна (Доброва). Перечитывали втроем – я, она и Лис – письма покойной Н. С. Бутовой. В одном из них загробное мне строжение за некоторые стороны моего существа – гордыню, эгоцентризм, леность. Приняла к сведению и поклонилась в даль времен, по направлению к той комнате, где милая рука писала обо мне эти неумытно-суровые строки.
Может быть, благодаря им сегодня проснулась с решимостью, одолев слабость и лень, приступить к бодрствованию и к работе. Может быть, благодаря им, приняла еще одно решение, где понадобилось немалое “смиренномудрие”. И благодаря им передвинула центр внимания с Мировича на Ольгу и ее дочь. Стало заметно неинтересно все, что касается меня. И повышенно интересно все, что касается этих двух жизней. И непонятно до жути, как я могла прожить ряд лет, не вникая, как сейчас, в распорядки и непорядки Ольгиного домостроительства, во все пути и перепутья ее жизни в прошедшем, настоящем и возможном будущем. Правда, между нами и тогда, когда стали рассеиваться мороки, разделившие нас в первые годы ее замужества, вставали преграды обстоятельств и пространство, и время. Но смеют ли эти преграды разделять людей…
31 октября
Пафос революции.
Революция – не политическая платформа, не миросозерцание. (“Я – революционер, а ты – контрреволюционер”.) Революция – живейшая реальность, органический момент становления в ходе истории. Когда подготовительные к революции политико-экономические события накаляют котел истории до точки кипения – все частицы воды, в нем кипящей, приходят в движение и – хотят или нет этого (действием или противодействием), принимают участие в революции. Пафос же ее – в жертвенности и в сознательном “ура” кипению, созидающему формы жизни. Тем, чье царство (искренно) не от мира сего, было бы странно кричать “ура” революции. Но им следовало бы вникнуть в то, что иным путем в мировых размерах человечеству не удастся распределить блага мира сего по трудовым заслугам, а в будущем – по потребностям.
2 ноября. Кировская
День рождения старшего моего зам. сына Даниила. 30 лет. Встречает этот рубеж внешне радостно – та же младенчески-упоительная улыбка, какая причаровала меня 26 лет тому назад. Отцовское, леонид-андреевское воображение нашептывает ему всякие ужасы о мировых катастрофах и гибели культуры. Предвидя в близком будущем совершенно новые формы искусства, считает, что по-старому писать не для чего, не для кого. Но писать, конечно, будет – ибо он писатель по самой интимной сущности своего существа.
16–18 ноября. Полночь. Кировская
Как понятно мне, что покойный отец мой в 1877 году, бросив дела и семью (уже было трое детей), устремился на Балканский полуостров защищать славян от турецких зверств. И понятно, как Ольга кинулась в холерные бараки (сиделкой) в 1920-м, кажется, году, в Воронеже. И как Даниила тянуло на абиссинский фронт. Так в юные свои года Мирович ринулся в партию, где требовали жизнь – всю, целиком, без остатка. И так понятно мне, что, не найдя с тех пор такого русла, которое схватило бы его и увлекло стремглав, без оглядки в какую-нибудь Ниагару, Мирович должен по временам испытывать глубокую тоску от недопроявленности такой важной черты своего лика. Должен тосковать от ничтожества своих дней и ночей. От отсутствия в них единой линии и объединяющего центра и того, что теперь называют целеустремлением.
4 декабря. 4 часа дня. Комната Леониллы
Попался недавно на глаза рассказишко под заглавием “Геройская смерть”. Умирает старый партиец от канцера желудка. Дочь у его постели размышляет о том, как обиден для героя труда, каким был ее отец, и при этом для крупного коммуниста, такой финал. Отец бредит. Что-то о бетоне (он инженер). Дочь прислушивается. Оказалось, это не бред, а проект улучшений в выделке бетона. Умирающий просит дочь взять карандаш и записать вычисления, какие ему пришли в голову перед смертью. Дочь записывает. Отец перестал диктовать и затих. Дочь думает, что он уснул. Но это была уже смерть. Геройская. И правда – незаурядное мужество. Стоицизм. Но как жутко представить себе, что этот мужественный человек перешагнул порог смерти с бетоном в голове. И что бетон отнял у него религиозную важность перехода через таинственный мост, называемый смертью.
5–6 декабря. 2-й час ночи. Остоженка
Всезатопляющий желто-серый туман. Только на самом ближнем плане смягченные контуры нагих деревьев и неуклюжих домов.
Дни Конституции. Школьники будут учить: “5 декабря оглашена первая социалистическая конституция”. По Остоженке валом валят промокшие серые толпы демонстрантов с обвисшими от сырости красными знаменами. Когда же заменят их другим цветом? Не хочется ничего, напоминающего кровь. Я рисую себе наш государственный флаг послереволюционного периода зелено-голубым.
Если бы какой-нибудь прорицатель нагадал нам в нашей юности, что мы доживем до такой конституции, что будем жить в правовом социалистическом государстве, какой бы пламенной радостью забилось сердце. Сейчас умом понимаешь, какой это важный момент в истории нашей страны и даже в истории всего человечества. Поскольку еще внедрен в интересы “мира сего”, приветствуешь трудовой принцип распределения, свободы 124-й и 125-й статьи, равенство людей вне вопроса о нации, возрасте, поле. Приветствуешь бесклассовое общество. Но почему же эта грусть – и даже до слез. Так силен эгоизм, так явен уклон к мещанству, так слабо чувство личности и гражданского долга в среднем русском обывателе (и в рабочем так же, как в служилом сословии), что невольно боишься представления о том, в какие “перегибы” и “недогибы”, в какое “головотяпство” и “вредительство” будут вовлечены эти статьи, какими заполнен сегодняшний № “Известий”. Конституция написана ясным, строгим, волевым языком. Но какие уже заклубились вокруг нее риторически напыщенные и рептильные строки газетчиков. Во вчерашнем номере передовая статья кончалась: “Торжествуй, советский гражданин, и будь горд (!)”. До чего последние два словечка отразили мертвенность, деланость пафоса, какого требовала тема.
10 декабря. Ночь. Тарасовская гостиная
После фокстротов, джазов, цыган и томных французских романсов поставили гречаниновское “Верую”[401]401
Гречанинов Александр Тихонович, русский композитор. С 1925 г. в эмиграции.
[Закрыть]. И с какими предосторожностями! Затворили дверь в переднюю, затворили дверь в кухню, прислушивались, волновались, глядели то на потолок, то на пол, стараясь вообразить, слышно ли “Верую” вверху и внизу.
Напрасно Алеша твердил: “Ведь конституция же не запрещает веровать! Ведь пластинку же пропустили на границе!”
У обывателя заячья настороженность: а вдруг подумают вверху, и внизу, и на кухне, что он не просто интересуется музыкой, а и впрямь “верует”.
А музыка делала свое – разлив высоконапряженного чувства уносил душу куда-то, за пределы видимого и ведомого. И не потому, что неприятным сдавленным голосом выговорил член за членом символ веры речитатив кананарха – он только мешал. А потому, что такова власть настоящей музыки – уносить за грани видимого и ведомого мира.
12 декабря. Утро. Алешина комната
В Третьяковке, в одном из углов одной из зал приютился очень живо сделанный бюст Ремизова. Деревянная скульптура[402]402
Портрет писателя А. М. Ремизова. Бюст. 1911 г., скульптор А. С. Голубкина.
[Закрыть]. Оборотень. Ведун. И допетровских времен приказная строка, с пером за ухом, натерпевшаяся свыше меры всяческих лишений и унижений, вплоть до побоев. И от этого, может быть, согбенная до того, что кажется Ремизов горбуном. Говорю здесь не столько о бюсте, сколько вспоминаю личные впечатления своего “петербургского периода”. Маленький, загадочно маленького и необыкновенно значительного вида человек; волосы на темени дыбом, вихрами. Блестят глаза, блестят очки. Кутается в коричневую старую шаль своей жены. Она перед ним кажется великаншей. Крупитчатая, синеглазая, круглолицая, с детским горделивым, обиженным лицом, нередко, впрочем, расцветающим ясной, младенческой улыбкой[403]403
Ремизова-Довгелло Серафима Павловна, жена А. М. Ремизова.
[Закрыть].
С мужем держит себя как божество, позволяющее деятельно обожать себя пылко верующему и фанатически преданному жрецу.
Избалована им анекдотически. Говорит сама: “Алексей Михайлович боится, чтоб пушинка на меня села”. Тысячи причуд. В ванне надо всю воду прокипятить, иначе “могу ж глотнуть какой-нибудь невской гадости”. Нельзя брать извозчика с белой лошадью. Нельзя отзываться при ней одобрительно о женщинах-писательницах. (“Это ж бестактно. Я не пишу. И как будто их он надо мной выше ставит тем, что они что-то пишут. А что пишут? И я б могла как Гиппиус писать. Но не хочу марать себя”.)
Она сидела целыми часами неподвижно на диване, пышная, белорумяная, с огромными белокурыми косами на круглой голове. (Ремизов причесывал ее.) Сидела молча, ни о чем не думая или изредка роняя какие-нибудь словечки скользящему мимо нее на цыпочках мужу. “Зин. Ам. была в голубой кофточке. В светло-голубой (мечтательно). Я б хотела такую”. (При всей своей пышности одевалась в светлые цвета.) Или: “Приснится ж такое!” Муж, затаив дыхание, приостанавливается:
– А что именно, Серафима Павловна?
– Ландыш. Большой, как фикус. А на нем чертик. Как на вербах.
Муж разливает чай, намазывает бутерброды. Она ест с аппетитом и немало, но очень разборчиво. Обижается, когда он забудет о каких– нибудь ее вкусовых оттенках.
– Я ж шпрота только из консерва ем. А из бумаги, вы забыли, даже видеть не могу. – Муж нарочно делает жалкое, растерянное лицо и этим умилостивляет ее.
Когда она, катаясь на гигантских шагах, сломала руку, он с искренним сокрушением говорил: “И отчего это не со мной приключилось!
Я бы претерпел. А Серафима Павловна нежная. Каково ей терпеть!” Она совершенно серьезно говорила про его произведения: “Когда мы писали «Пруд»…” “Наш Лимонарь не все понимают. Не доросли”[404]404
Ремизов А. М., “Пруд” (первая редакция – 1905) – социально-психологический роман. “Лимонарь, сиречь Луг духовный” (СПб., 1907) – цикл повестей, основанных на народных легендах, апокрифах и др. Ремизов обращается к славянскому фольклору и древнерусской книжности, впервые выступает как стилизатор. В. Мирович писала рецензии на его рассказы (Малахиева-Мирович В. Алексей Ремизов. Рассказы. // Русская мысль. 1910. № 1. Библиографический отдел. С. 3).
[Закрыть].
И – кто знает? – возможно, что эта свежая и яркая груда женских форм и сквозь них просвечивающей ультраженственной души была по-настоящему ремизовской музой. Он был связан с ней неразлучно; был всегда рыцарски, влюбленно почтителен. На парадных обедах сидел рядом; выискивал глазами ее любимые закуски и передавал с видом пажа, робко услуживающего любимой королеве.
Без нее он был другой: пристальный колдующий взгляд не по-человечески умных глаз, проказливая, умная улыбка, неожиданные обороты мысли и речи. Иногда – светящееся мудрой старческой (хотя было ему тогда не больше сорока лет) жалостливостью и скорбью лицо. И было в нем, как и в его подруге, что-то навеки детское. Такую же они подобрали себе кухарку – Аввакумовну. Она почему-то любила ходить совсем голая (старуха). И в этом виде однажды отворила дверь одному писателю, который позвонил, когда хозяев не было дома. Раз под Рождество они надели на нее венок из огромных бумажных цветов: красных, желтых, ярко-синих.
В знаменитом ремизовском уголке, где вся стена и полки были увешаны и заставлены игрушками, Ремизов был более всего у места. На всем земном шаре не нашлось бы для него более подходящего окружения. Разве – если бы из человеческого существа обернулся он каким– нибудь лесным чудищем и притаился бы под корягой с добродушно насмешливым озорством, блестя острым, зорким взглядом.
Однажды моя мать пришла с базара, поставила корзинку на стол, сама опустилась на скамью и, закрыв лицо руками, горько заплакала. Мы обступили ее.
– Что случилось? Потеряла портмоне?
– Женщина ослепла. На моих глазах ослепла. Покупаю у нее творог. Отвешивает мне и вдруг – все у нее из рук валится, побледнела как смерть. А потом как закричит: “Не вижу я, ничего не вижу. Ослепла. Рятуйтэ мэнэ. Боже мой, милостивенький, что мне делать.”
Через четверть часа за самоваром мать с опухшими от слез глазами, где застыло выражение мучительного сострадания, прихлебывая чай, говорила:
– И правда, как подумаешь, что ей, несчастной, делать? Деревенская женщина, семейная, трое маленьких детей у нее, корова. Тут работать надо день и ночь… А что – слепая? Ни тебе пошить, ни тебе помыть; еще надо, чтоб за тобой ухаживали. И подумать только: ни солнца, ни звезды, ни родных детей никогда не увидишь. – Снова заплакала. Потом перекрестилась и сказала: – Хуже этого несчастия нет на свете. Все – только не слепота.
Через десять лет мать ослепла. И жила в слепоте 16 лет.
Эничка[405]405
Эничка Вилькина, сестра поэтессы Людмилы Вилькиной (жены поэта Н. М. Минского), племянница Зинаиды Венгеровой.
[Закрыть]. Тонкая, сложная, чистая и глубоко несчастная девушка. Беленькое, фарфоровое лицо детских очертаний. Темные глаза, таинственные, потому что разного выражения, один – вставной (вышибла глаз сестра, играя в мяч). Длинные шелковистые косы, тоже темные. Голос всегда трепетно-страстный – при младенческой улыбке милого, нежного рта. Черные или белые костюмы с маленьким букетом фиалок на груди. Шляпа всегда с длинной черной вуалью, полузавешивающей лицо (хотелось скрыть искусственный глаз). Неизбывно тяжелые отношения с матерью, тупой, грубо чувственной женщиной. Это была гипертрофированная плоть колоссальной толщины. Женская, рубенсовская плоть, которая говорила жирными румяными губами в лицо испуганной и негодующей 24-летней дочери: “Ты пропустила ни за что ни про что восемь лет. Хочешь, чтобы и я пропустила мои последние 8?” (ей было лет 45–46, и всегда был при ней какой-нибудь юноша). Мужа она потеряла рано. Когда очередной юноша покидал ее, она со слезами умоляла дочь “поговорить с ним как-нибудь по-литературному, по-умному”, чтобы тот вернулся.
У Энички оказался крупный музыкальный талант. Пятнадцати лет, вскоре после потери глаза, она поступила в консерваторию, и ей пророчили европейскую известность. За роялем она забывала альфонсовские романы матери, злую декадентку сестру, стеклянный глаз и сложную мучительную любовь к извращенному, почти душевнобольному человеку, который, по-своему любя ее, изменял ей делом, словом и помышлением на каждом шагу и всю атмосферу вокруг себя пропитал невылазной, искусно сплетенной, удушливой ложью.
Может быть, от миазмов этой лжи Эничка и погибла. Она заболела какой-то мудреной нервной болезнью, которая закончилась тем, что пальцы рук перестали слушаться пианистки, уже готовой выступить в концерте. Следующим ударом были раскрывшиеся побочные романы жениха и чудовищная ложь его. Чтобы отрезать себе возврат к нему, Эничка вышла замуж за давно влюбленного в нее студента. Он был маленький, серый, взъерошенно-самолюбивый, с жадным выражением глаз и губ человечек. Почувствовав себя беременной, Эничка пришла в ужас от перспективы дать жизнь еще одному такому же существу, как ее муж. (От него она вскоре уехала.) Сделала аборт. Неудачный – проболела какой-то срок и была выпущена da questo oscu.ro et pauroso baratro[406]406
Из этой темной и статной бездны (итал.).
[Закрыть]куда нежной трепетной росинкой ниспала ее душа для трагического жребия потерять “самое нужное, самое дорогое”.
В. П. уже была немолода и давно смиренно примирилась со своим “стародевичеством”, когда судьба нежданно озарила ее путь “ослепительной надеждой”. Она была четыре года гувернанткой в семье профессора Т. и все четыре года любила его целомудренной, безнадежной любовью. Ради того чтобы видеть его, слышать его голос, по временам оказывать разные хозяйственные услуги вместо жены, легкомысленной, вульгарной и почти открыто изменявшей ему бабенки, она сносила капризы профессорши и ее балованной дочери. Маленькая оперная певичка, профессорша почти не жила дома. Под прикрытием театральных выступлений и репетиций вечно где-то витала, но муж любил ее, хоть и несколько разочарованной любовью (он худо переносил все вульгарное), был ей верен. И совершенно растерялся, когда однажды без всяких оговорок жена ему объявила, что уходит от него к оперному тенору и девочку (восьми лет) берет с собой.
– И В. П-у? – с отчаянием спросил он. В этот момент он вдруг осознал, каким теплом окружала его заботливость милой, невзрачной гувернантки с тихим голосом, с чистыми кроткими глазами. Жена презрительно засмеялась:
– Конечно, – сказала она. – Не может же Люся оставаться без гувернантки.
И тут-то самоотверженная решимость победила в тихой девушке ее застенчивую робость.
– Если Н. С. хочет, чтобы я осталась у него хозяйничать, я останусь, – проговорила она своим мягким голосом, но с очень твердыми интонациями.
Жена саркастически засмеялась:
– Ну что ж? Я этого почти ожидала. Я видела, что вы влюблены в него, как кошка, несмотря на ваши годы. – Профессор заволновался.
– Позвольте, – сказал он, – годы В. П-ны ни при чем. И они не так уж велики. Простите, сколько вам лет? – обратился он к ярко зарумянившейся девушке.
– Тридцать пять, – прошептала она.
– Ну, вот видите! Какие же это годы. Мне 47. Оставить вас хозяйкой, экономкой, значит компрометировать вас. Я этого не хочу. Но если вы согласитесь быть моей женой, когда уедет Л. Н., я буду счастлив.
Жена не ожидала такого оборота дела и втайне была раздосадована. Но и ей было в общем кругу знакомых выгоднее такое освещение событий, где все, казалось, произошло по какому-то мирному согласию.
Скоро после этого В. П. из “старой девы”, гувернантки превратилась в профессоршу, в любимую жену (профессор, женившись на ней, понял, что если бы это произошло восемь лет тому назад, он прожил бы счастливо все эти годы, что это и была та жена, которая нужна ему в жизни сердца и на жизненном плане).
Оба они мечтали о ребенке.
– Я хочу, – говорил он, – чтобы у нас была девочка, такая женственная, такая кроткая, как ты, и с такими же, как у тебя, прекрасными глазами. – Дочь от первой жены, эгоистичную, буйную и вульгарную, как мать, он так и не полюбил, в чем сознался себе только теперь.
И через положенный природой срок у них родилась девочка с прекрасными, как у матери, глазами, но с тонкими, бессильными, висящими как плети ручками и такими же ногами. В них вместо костей были мягкие хрящи, и кроме того, их почти непрерывно подергивали судороги. Они не росли, когда росло туловище и головка с мягкими кудрями и тонкое, изящное личико с огромными страдальческими глазами. Друзья этой семьи откровенно желали ребенку смерти. Мать огорчалась этим невыразимо:
– Что им помешал этот несчастный цветок? – говорила она. – Почему можно жить котятам, собакам, даже таракану, а у Лили даже такую убогонькую ее жизнь хотели бы отнять.
Девочка жила лет до семи. Она не говорила, но узнавала мать, встречая ее болезненной улыбкой на странно-одухотворенном лице. Когда она умерла, профессора тоже не было уже в живых. Его унес сыпняк. В. П. работает в какой-то детской группе дошкольной воспитательницей; вечером занята в библиотеке. Во всей ее небольшой фигуре, в скромном, увядшем лице – выражение боязливой покорности и такого напряжения, как будто она терпит какую-то разрывающую ее внутренности боль, которую необходимо скрыть от всех. Она живет совсем одиноко. На стене у стола портрет мыслителя с добрыми глазами, ее мужа, с которым она прожила в браке только три года. А над изголовьем постели – головка замученного ангела, ее обожаемого, уродливого безмолвного цветка, Лили. Я видела В. П. на концерте Баха. Она вся унеслась в музыку. Возможно, что это был способ преодоления разлуки с любимыми душами. Вернее – преодоление своего жребия Transcensus[407]407
Переход (лат.).
[Закрыть] в иные планы.
25 декабря
Между прочим, у молодых девушек (у юношей реже) в мое время встречалась нередко тяга к самоубийству. Все, в ком брезжили запросы высшего порядка, были в большей или меньшей степени Гамлетами. Некоторые недолго, до счастливого романа или до замужества, до рождения ребенка. Мужчины – до делового, самостоятельного вступления в жизнь из юношеской поры и “обывательского” примирения, которое мы, девушки, в них презирали. Но были и такие, которые пронесли свое “быть или не быть” через долгие годы. И такие, которые рано разрешили гамлетовское томление в сторону небытия, как Леонилла.
Но многим-многим юношам и девушкам из интеллигентной среды между 17–22—23 годами казалось невыносимым, немыслимым жить, не имея высшей цели в жизни. Об этом писал Толстой, говоря об “унизительном положении человека, не имеющего учения о жизни”. Об этом говорила со мной в Кларане Вера Фигнер[408]408
Вера Фигнер с 1906 г. постоянно жила в Швейцарии, в Клапане.
[Закрыть], не допускавшая мысли, что “интеллигентный человек может быть вне партии” (для нее смысл жизни определялся участием в революционной работе).
28–29 декабря. Комната Алексея
…В комнату Биши, где я что-то писала, быстро вошел Даниил.
– Можно вас поцеловать?
– Нельзя, Данилушка, целовать старых, таких уже дряхлых лиц. – Быстро поцеловал в висок и исчез.
И произошел тот духовно-душевный контакт, который обоим был нужен. Я оставила писанье и вошла в его комнату, где он читал, полулежа под лампой.
Растроганный Мирович не мог не прийти к тебе. Он поднял от книги родные свои глаза, полные глубокого, нежного, не имеющего на этом свете названия, “шестого” чувства. Отложил книгу. И о чем только мы не говорили в последующий час! Так умею говорить только с ним – о расах, о судьбах народов, о человеке и человечестве, о трагическом лике мира и о предустановленной гармонии. И чудные, чудесные прочел стихи.
1 января 1937 года
С Новым годом, братья и сестры – всех племен и рас, на одной планете со мной живущие. Вам, как и себе, желаю сохранить (или обрести, если ее нет) веру в высший смысл жизни, терпение и мужество для всего, что суждено будет вынести, творческие силы для линии восхождения, и (может быть, это прежде всего) – Любовь; и поскольку она есть хотя бы в виде малой искры, в виде слабого чадного горения, да обратится она в великое пламя, в пожар, где до конца сгорят зубы и когти, рога и копыта животного наследия нашего.
Добровский дом.
Были тосты: за “высокую нашу дружбу”, за то, чтобы миновала чаша войны страну нашу (Саша Добров с неожиданной воинственной энергией прибавил: “И чтобы, если война уж суждена, суметь достойно встретить врага, не побояться никаких жертв, никаких лишений”). Были тосты за искусство, за независимость мысли, за здоровье и нужные для жизни силы. И скромный тост, имеющий в виду нас, стариков: чтобы еще раз встретить Новый год в том же составе.
10 января
Забываю записать здесь курьезы в связи с переписью.
Обыватель из явных или тайных “верующих” перепугался до растерянности перед графой о вере. Один предполагал целый день, назначенный для переписи, кататься на метро. Другой решает сказать, что он “штунда”, мотивируя: “Если и сошлют, так не с ханжами; штундистов я давно уважаю” (не хватило догадки сказать: верующий вне церковности). Третий (вернее, третья) с ужасом и с героической решимостью заявила: “Не поднялась рука отречься от Христа. Пусть ведут на казнь”.
Мать и бабка в одной семье, соблюдающие некоторые обряды (крестятся и в церкви бывают), с особой торжественностью заявили всенародно, в кухне, что они неверующие. И про взрослую отсутствующую дочь: “За нее ручаюсь. Она с детства атеистка”.
10 января. 1-й час дня. «Мороз и солнце; день чудесный»
(В связи с переписью.)
Мирович не попал в перепись в Москве и решил зайти здесь на переписной пункт. Графа “верующий”, “неверующий” особенно обязывала к регистрированию.
Захожу в горсовет. За столом переписи сидит юноша с хорошими глазами. Посмотрел на мои годы – 68 лет, – на мою какую-то полубоярскую, полумонашескую сильно потертую шапку и мягко спросил: “Конечно, верующая?” Я ответила: “Да”. На вопрос о православии сказала: “Вне церковности”. Все обернулись. Довольно свирепого вида пожилая службистка спросила: “Как это?” Я сказала: “Очень просто. Верую в Бога, в бессмертие души, в высший смысл жизни, обряды же для меня не имеют такого значения, как у православных”. На вопрос об адресе дала московский. И, когда вышла, вспомнила, что фамилию сказала не двойную, а только “Мирович”. Подумалось: “Нет ли тут подсознательной мыслишки: «А вдруг лишат пенсии»”. И вдруг стало весело и твердо на душе: “Пусть лишат”. Вернулась, разъяснила, что фамилия двойная. А переписчик с хорошими глазами говорит интимно-успокоительно: “Нам все равно. Могли и не свою фамилию проставить. Мы, может быть, и посылать в Москву этой бумаги не будем. Нам нужны графы. Большое спасибо за сведения, что потрудились прийти”. И с другого стола кто-то одобрил: “Сейчас видать – сознательная гражданка”.
14 января. 11 часов (здесь это уже ночь). Малоярославец
В редких домах мигают огоньки – не то ночников, не то лампад; реже – ламп. Засугробился, запушился инеем городишко и ушел в свой ранний, в свой долгий сон. Многие обыватели укладываются спать между 8-ю и 9-ю часами. Экономия керосина. Да и что делать длинным зимним вечером! Шить не из чего. Мануфактура редко кому по карману. Неимоверно долго носят платья, пальто. Вязать тоже не из чего: ниток, шерсти на вес золота не достанешь. Книги не в ходу. Разве школьники раскроют на полчаса хрестоматию с заданным отрывком из Пушкина или Демьяна Бедного. Аристократия – сидит в кино (кто помоложе). Рядовому обывателю кино доступно лишь изредка. Да и прижимист рядовой обыватель насчет всяких культтрат, крепко бережет деньгу, любит копить и тоскует оттого, что копить не из чего. Большинству хватает их заработков лишь на дневное (очень суровое) пропитание. Пустые щи из серой капусты, черный, грубейшего сорта хлеб, картофель с крохотным количеством жиров – основная база питания. Даже в семье, где я сейчас, где проживают 1000 рублей (семья из семи человек), “белая” капуста, масло без маргарина, белый хлеб считается роскошью.
С 20 на 21 января
Пробило з часа ночи. Сплю одна в комнате и потому могу зажечь лампу и скоротать часы бессонницы писаньем. Кроватку Димика, соседа моего, вынесли от меня по случаю моего гриппа.
Думаю о неземной кротости Наташи. Глухота сделала ее совсем ангельским существом. Так и всякое другое несчастие для духовно пробужденного человека, если только он не озлобится, “не похулит его даров”, становится лестницей восхождения на высшую ступень.
Думаю о другом кротком существе, о моей “Денисьевне”. Вчера вечером, желая, вероятно, меня развлечь в моем гриппозном одиночестве, вдумчиво, незлобиво и без всякой критики рассказала о некоторых ужасах мариинской своей эпопеи. С этапа привезли однажды вместо людей “одни ледышки”. Одежонка была такая, что на морозе все Богу душу отдали. В одном бараке плеснули в печь для растопки вместо керосина бензину, пламя выбросилось из печки, и все, кто был в бараке, сгорели. При уборке ячменя голодные ссыльные наедались зерен в такой мере, что один за другим умирали от заворота кишок.
Сколько раз вставала передо мной в бессонные ночи эта жгучая загадка страдания и смерти. И вдобавок неравномерного распределения их. Одним почти непрерывные лишения, нравственные и физические муки, в жестоком образе смерть. Другим – легкая (сравнительно) жизнь и легкая (сравнительно) смерть. Не может душа моя примириться с неравенством наших человеческих жребиев. Не может примириться вот с такими формами страдания, о которых рассказывала Дионисьевна, где люди гибнут от чудовищного неравенства условий их жизни, с теми, в каких живу я. И все время, как закрою глаза (в сегодняшнем гриппе, должно быть, в жару), вижу почему-то бушующее ночное море. И шум, и белые гривы пены на волнах, и их направление, столкновение, вздыбливание до реальности ясно. Фосфоресцирует планктон, чья участь быть живым кормом. Какие-то неописуемо уродливые огромные рыбы, и скаты, и осьминоги в этом фосфорическом свете из прозрачной зеленой толщи волн высовывают свои пасти и щупальца. И я знаю, что здесь от них совсем близко потерпевший крушение человек, он плывет на каком-то обломке. До самого горизонта не видно никакого судна, никого и ничего. Вижу его только я. И он знает, что я со своей постели его вижу. И ужас его только увеличивается от того, что я его вижу и слышу, но остаюсь в постели и укутываюсь поплотнее в одеяло, т. к. в комнате холодно…
21 января
Ночь. Православным, читавшим и размышлявшим о православии, нередко свойственна та кичливость, какая бывает у богатых по отношению к беднякам. Они богаты истиной. Они устроены в великолепном, прочном жилище с гарантией, если будут хорошо вести себя, остаться в нем на веки веков. Остальные – за дверями, нищие или безумцы, вообразившие, что они тоже в истине. Мне скажут: “Не свойственна ли такая кичливость и нетерпимость каждой религии – иудейской, магометанской и т. д., и также (больше всего) всем сектам”. Я отвечу: но там ведь нет того, что сказано устами воплотившегося логоса: ни эллин, ни иудей, ни раб, ни свободный – но все (исполняющие заповедь любви к Богу и ближним) – и во всех Христос. Между прочим, исполнение второй заповеди в практике православия чаще всего (в быту) играет самую последнюю роль среди постов, куличей, водосвятия и других обрядов.
23 января. 1-й час ночи. Малоярославец
Взглянула вечером в лунное морозное окно, сквозь которое дробился на тысячи искр месяц и огромная алмазная звезда. За ними покой голубых снегов – на улице, на крышах. Недвижные черные узоры обнаженных яблонь. Вспомнился тот сад, где жила Леонилла с матерью до своего замужества. Одинокие зимние вечера этой матери – Леонилла часто отсутствовала, а под конец и совсем не жила дома, была в распоряжении наших партийных квартирмейстеров, которые группировали новичков и проверенных адептов по своему усмотрению. Мать Леониллы из разночинского, но по-польски окультуренного слоя, внутренне изящная натура, гордо и безропотно приняла жребий разлучения с единственной опорой дряхлых дней. Более опрятной и даже поражающей своей чистотой бедности я не встречала. Белые воротнички и манжеты, безупречная чистота постели и скатерти и всего, что стояло в единственной комнате, тщательно причесанные седые волосы под кружевной наколкой. Питались они с дочерью колбасой и кофеем. Иногда им доставались откуда-то “дешевые обеды” – по 8-ми копеек за оба обеда.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?