Текст книги "Таинственный портрет"
Автор книги: Вашингтон Ирвинг
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Недолговечность литературы
Диалог в Вестминстерском аббатстве
Я знаю, все однажды обратится в прах,
И наших рук творенья, и умов
Однажды канут в глубину веков.
Я знаю: музы, что витают в небесах,
Лишь к тем из нас являются на зов,
Кто помнит цену и труда, и слов,
И удовольствия не ищет в похвалах.
Уильям Драммонд
Есть такие состояния ума, полуявь-полудрема, когда мы естественным образом ускользаем от шума и яркого света в поисках спокойного места, где можно без помех предаться грезам и строительству воздушных замков. Как-то раз именно в таком настроении я бродил по старым крытым аркадам Вестминстерского аббатства, наслаждаясь роскошью случайных размышлений, заслуживающих называться рефлексией, как вдруг монастырскую тишину нарушило вторжение пинающих мяч неугомонных мальчишек из Вестминстерской школы. Их веселье эхом отражалось от сводчатых галерей и осыпающихся надгробий. Я попытался укрыться от шума, отступив еще дальше в глубины безмолвия огромного здания, и попросил причетника впустить меня в библиотеку. Он провел меня через портал, богато украшенный ветшающими скульптурами прошлых веков, в темную галерею, ведущую к капитулу и палате, где хранилась «Книга Судного дня». В самом начале коридора с левой стороны была маленькая дверь. Ее причетник открыл ключом. Она оказалась заперта на два оборота и отворилась с некоторым трудом – видимо, ей редко пользовались. Мы поднялись по темной, узкой лестнице и через вторую дверь вошли в библиотеку.
Я очутился в высоком старинном зале, кровля покоилась на массивных стропилах из выдержанного английского дуба. Зал скупо освещал ряд готических окон, расположенных на приличной высоте от пола и, очевидно, выходящих на крышу клуатров. Над камином висел старый портрет какого-то почтенного церковного сановника в парадном одеянии. По залу и в малой галерее были расставлены резные дубовые стеллажи с книгами. Основную их массу составляли древние авторы-полемисты, тома больше обветшали от времени, чем от частого пользования. Посреди библиотеки стоял одинокий стол с двумя-тремя книгами, чернильницей без чернил и несколько высохших от долгого бездействия перьев. Это место, казалось, было создано для спокойной учебы и основательных размышлений. Оно пряталось за мощными стенами в глубине аббатства вдалеке от мирской суеты. И только время от времени слабые крики школьников доносились из крытых галерей да негромкое эхо колокольного звона, призывающего к молитве, гуляло над крышами аббатства. Мало-помалу радостные крики начали удаляться и, наконец, смолкли совсем, колокол перестал звонить, и в сумеречном зале воцарилась глубокая тишина.
Я снял с полки толстый томик в четверть листа с латунными застежками, почему-то переплетенный в пергамент, и уселся за стол в почетное кресло с подлокотниками. Но вместо чтения суровая монастырская атмосфера и безжизненная тишина ввергли меня в задумчивость. Глядя на старые фолианты в трухлявых обложках, однажды поставленные на полку и, похоже, ни разу оттуда не взятые, я невольно представил библиотеку как литературный склеп, где писателей подобно мумиям благочестиво укладывают в гробницу и оставляют гнить, пока они не превратятся в прах и не канут в забвение.
Каких головных болей стоили некоторые из этих томов! Сколько дней изнурительного труда! Сколько бессонных ночей! Как многие из авторов замыкались в одиночестве своих келий и монастырей, не видя других лиц и тем более лика Природы, и посвящали себя мучительным поискам и напряженным размышлениям! И все для чего? Для того чтобы занять дюйм на покрытой пылью полке, чтобы названия их трудов в будущем иногда прочитал какой-нибудь сонный церковник или случайный бродяга вроде меня, а в следующей эпохе уже никто о них не вспомнил? Не велико же это хваленое бессмертие – не более, чем мимолетный шорох, недалекий звук, как звон колокола над крышами, на мгновение наполнивший слух, вскоре превратившийся в эхо и замерший, словно его никогда и не было!
Пока я то ли в уме, то ли наяву, оперев подбородок на руки, бормотал эти неутешительные догадки, я случайно ослабил застежки. К моему полному удивлению, маленькая книга два-три раза зевнула, словно просыпаясь от глубокого сна, и, сипло хмыкнув, заговорила. Поначалу хриплым и ломким голосом, преодолевающим паутину, которой опутал книгу жадный до знаний паук, голосом, очевидно, севшим от простуды, подхваченной в сыром, холодном аббатстве. Но через некоторое время он стал отчетливее, томик оказался бойким на язык и разговорчивым. Язык, правда, был причудлив и архаичен, а произношение в наши дни сочли бы варварским, но я был все же в состоянии перевести его на современный стиль речи.
Книга начала с обид на небрежение света и незаслуженное томление в неизвестности и прочих обычных литературных жалоб, горько посетовала, что ее не открывали больше двух столетий, что настоятель редко заглядывает в библиотеку – иногда снимет с полки один-два тома, пару минут повертит их в руках и поставит обратно. «Что за чертовщина пришла им в голову? – возмущалась маленькая книга, выказывая холерический темперамент. – Какого черта они держат здесь взаперти несколько тысяч томов под присмотром шайки старых служителей, словно красавиц в гареме, позволяя смотреть на них их одному настоятелю? Книги пишут, чтобы они приносили радость и удовольствие. Я бы издала правило, обязывающее настоятеля навещать каждую из нас хотя бы раз в год. А если не может справиться с этой задачей, пусть спустят на нас всю Вестминстерскую школу – хоть проветримся немного».
– Тише, тише, моя славная подруга, – ответил я. – Вы не представляете, насколько вам повезло по сравнению с книгами вашего поколения. Благодаря хранению в старой библиотеке вы подобны почитаемым останкам святых и монархов, погребенных в соседних капеллах, в то время как останки живших в их время простых смертных, отданные в распоряжение естественных сил Природы, давным-давно обратились в прах.
– Сэр, – возразила маленькая книга, ероша страницы и старясь выглядеть больше, чем на самом деле, – я написана для мира, а не книжных червей аббатства. Мне полагалось переходить из рук в руки подобно другим великим трудам своего времени. Меня не открывали двести лет. Я могла бы безмолвно пасть жертвой червей, потрошащих мое нутро, если бы вы случайно не дали мне возможность напоследок сказать пару слов, прежде чем я развалюсь на куски.
– Дорогая моя подруга, – отвечал я, – если бы вас оставили в обращении, мы бы уже не встретились. Судя по вашей физиономии, вам немало лет. Очень немногие из ваших современниц дожили до нашего времени, а те, что еще живы, обязаны своим долголетием заточению подобно вам в библиотеках. Мне очень жаль, но вместо сравнения с гаремом было бы уместнее и благодатнее сравнить библиотеку с лазаретом при церковном учреждении, где ухаживают за престарелыми и немощными людьми и где они благодаря спокойной заботе и отсутствию необходимости трудиться доживают до удивительно преклонного бесполезного возраста. Вы говорите о ваших современниках так, как если бы их труды все еще были в обращении. Но где можно их встретить? Что мы слышим о Роберте Гроссетесте из Линкольна? Никто другой так не старался добиться бессмертия. Говорят, он написал почти двести томов. Построил целую пирамиду из книг, чтобы увековечить свое имя. Увы! Пирамида давно развалилась, и лишь отдельные ее обломки осели в разных библиотеках, где их редко тревожат даже любители древностей. А что слышно о Гиральде Камбрийском, историке, знатоке старины, философе, богослове и поэте? Он дважды отказался от епископского сана, чтобы запереться и писать для потомков, однако потомкам его труды оказались не нужны. А Генрих Хантингдонский, написавший помимо «Истории англов» трактат о пороках света, за что свет отомстил тем, что позабыл его имя? Часто ли цитируют Джозефа Эксетерского, облекавшего миракли своей эпохи в классическую композицию? Из его трех великих героических поэм от одной ничего не сохранилось кроме маленького отрывка, две другие известны только любителям литературных курьезов, а что касается его романтических стихов и эпиграмм, то все они безвозвратно утеряны. Что толку сегодня от Джона Валлиса Францисканца, давшего определение древу жизни? От Уильяма Мальмсберийского, Симеона Даремского, Бенедикта из Питерборо, Джона Хэнвила из монастыря Св. Альбана?..
– Прошу вас, дорогой друг, – запальчиво воскликнула книга. – Сколько, по-вашему, мне лет? Вы говорите об авторах, живших намного раньше моего времени и писавших либо на латыни, либо по-французски. Можно сказать, что они сами виноваты, что теперь забыты[16]16
«Многие лучшие умы находили большое удовольствие в том, чтобы писать на латыни или французском и совершали множество славных дел, но верно и то, что находились некоторые, кто писал свою поэзию по-французски так, что французы ее понимали не лучше, чем мы французов, говорящих по-английски». – «Завет любви» Чосера (поэма при жизни Вашингтона Ирвинга приписывалась Джеффри Чосеру, но на самом деле ее автором был Томас Уск, друг Чосера. – Примеч. пер.).
[Закрыть]. Нет, сэр, меня произвела на этот свет типография знаменитого Винкина де Ворда. И написана я на родном языке в то время, когда он уже укоренился. Воистину я считалась образцом чистоты и изящества английского языка.
(Должен заметить, что эти высказывания были сделаны настолько устаревшим слогом, что мне с трудом удалось перевести их на современный язык.)
– Простите меня за то, что неверно оценил ваш возраст, – сказал я, – однако большой разницы нет. Почти все писатели вашего периода точно так же канули в безвестность, а публикации де Ворда превратились в литературные курьезы, интересующие одних букинистов. На чистоту и твердость языка, лежащие в основе ваших претензий на бессрочную славу, наивно претендовали авторы всех эпох, начиная со времен почтенного Роберта из Глостера, рифмовавшего свою историю на нечистокровном англо-саксонском диалекте[17]17
Холиншед в своих «Хрониках» замечает: «Впоследствии стараниями Джеффри Чосера и Джона Гауэра в эпоху Ричарда II, а после них – Джона Скогана и Джона Лидгейта, монаха из Берри, наш язык приобрел превосходное качество, хотя и не достиг той степени совершенства, что при королеве Елизавете, а Джон Джуэл, епископ Сарума, Джон Фокс и целая плеяда ученых, выдающихся авторов, похвально и благонравно завершили его украшение.
[Закрыть]. Даже сейчас многие рассуждают о спенсеровском «чистейшем источнике английской речи», как если бы язык бил струей из некого источника или фонтана, а не складывался из переплетения различных наречий, постоянно меняющихся и перемешивающихся. Именно эта черта сделала английскую литературу поразительно изменчивой, а основанную на ней репутацию такой мимолетной. До тех пор, пока мысль невозможно оформить в более устойчивую и неизменную форму, чем язык, даже она подвержена всеобщему року и приходит в запустение. Это, по идее, должно умерить тщеславие и чувство превосходства даже самого популярного автора. Язык, на котором основана его слава, у него на глазах постепенно меняется и ветшает под воздействием времени и капризов моды. Оглянувшись назад, он видит, что современные писатели вытеснили прежних авторов его страны, любимцев читателей прежних времен. Несколько коротких эпох покрыли их прахом забвения, их добродетели приходятся по вкусу одним книжным червям. Такая же судьба, предчувствует он, ждет и его труды. Как бы ими ни восхищались в его время, сколько бы ни считали их эталоном чистоты, с годами его книги устареют и выйдут из моды, станут такими же нечитаемыми у него на родине, как надпись на египетском обелиске или рунические тексты, которые находят в пустынях Тартарии.
– Уверяю вас, – добавил я, разволновавшись, – когда я смотрю на современную библиотеку, мне хочется сесть и зарыдать подобно добряку Ксерксу, который, делая смотр своего войска, выстроенного в блестящем боевом порядке, осознал, что через сотню лет никого из этих воинов не будет в живых.
– Ах, – сказала книжица с тяжелым вздохом, – я вижу, в чем тут дело: современные писаки вытеснили всех хороших старых авторов. Полагаю, сегодня не читают ничего кроме «Аркадии» сэра Филипа Сидни, величественных трагедий Сэквилла и «Зерцала правителей» или изощренного эвфуизма несравненного Джона Лили.
– Вы опять ошибаетесь, – ответил я. – Авторы, которых вы полагаете модными, потому что они находились в обращении вместе с вами, отжили свой век. «Аркадию» сэра Филипа Сидни, бессмертие которой с таким обожанием предрекали ее почитатели[18]18
«Живи вечно, милая книга, скромный образ его незлобивого остроумия, золотой столп его благородного мужества, напоминай миру, что твой автор – поборник красноречия, дыхание муз, пчела, собирающая нектар с соцветий остроумия и искусства, средоточие морали и интеллектуальных достоинств, орудие Беллоны на ратном поле, язык Суады в жилых покоях, воплощенный дух мастерства и пример совершенства печатного слова». – «Сверхдолжные заслуги Пирса» Габриэля Харви.
[Закрыть] и которая действительно полна благородных идей, тонких образов и элегантных оборотов, нынче редко вспоминают. Сэквилл гордо ушел в небытие, и даже имя Лили, некогда услаждавшего своими сочинениями двор и ставшего притчей во языцех, едва ли кому-то сегодня известно. Целая когорта авторов, писавших и пререкавшихся в то время, точно так же исчезли вместе со своими писаниями и ссорами. Одна за другой накатили новые волны литературы и погребли их так глубоко, что только самый усердный охотник за антикварными черепками время от времени ныряет за ними и поднимает наверх какой-нибудь образчик для услады любопытных.
– Со своей стороны, – продолжал я, – я вижу в изменчивости языка мудрую предосторожность Провидения в интересах мира в целом и писателей в частности. Приведу аналогию: мы ежедневно наблюдаем, как появляются на свет, цветут, недолгое время украшают поля и обращаются во прах, освобождая место для потомков, разнообразные и прекрасные племена овощей. Не будь этого, природное изобилие вызывало бы жалобы, а не благодарность. Земля стонала бы под бременем излишней растительности, а ее поверхность превратилась бы в непроходимую чащобу. Точно так же труды гения и ученого мужа умирают, уступая дорогу новым публикациям. Язык постепенно меняется, вместе с ним увядают сочинения авторов, процветавших отведенное им время. В противном случае творческая сила гения перенасытит мир, и разум окончательно потеряется в бесконечных лабиринтах литературы. Прежде на пути чрезмерного размножения стояли естественные преграды. Сочинения приходилось переписывать от руки – процесс медлительный и трудоемкий. Их писали либо на пергаменте, который был дорог, отчего нередко ради новой рукописи приходилось стирать прежнюю, либо на хрупком и крайне недолговечном папирусе. Сочинительство было ограниченным неприбыльным ремеслом, которым в основном занимались монахи в праздности и уединении своих монастырских келий. Мы, возможно, обязаны этому обстоятельству тем, что не утопаем в интеллектуальной продукции древности, что фонтан мысли не иссяк и потоп не утащил на дно современных гениев. Однако изобретение бумаги и печатного пресса покончило с ограничениями. Они любого превратили в писателя, любому уму позволили опубликовать свои мысли и распространить их по всему думающему миру. Последствия вызывают тревогу. Ручеек литературы превратился в поток, поток – в реку, река – в море. Несколько веков назад пять-шесть сотен рукописей составляли отличную библиотеку. Что тогда можно сказать о ныне существующих библиотеках в три-четыре сотни тысяч томов, полчищах авторов, работающих в одно и то же время, и прессе, угрожающе наращивающей тиражи в два, три, четыре раза? Если только отпрысков ставшей с толь плодовитой Музы не выкосит какая-нибудь внезапная смертельная болезнь, я содрогаюсь от страха за будущее. Боюсь, одних изменений языка окажется недостаточно. Многое может сделать критика, она растет вместе с ростом литературы и напоминает одну из тех спасительных сдержек перенаселения, о которых толкуют экономисты. Поэтому умножение числа критиков – и хороших, и плохих – следует всячески поддерживать. Но, боюсь, ничего не поможет; что бы там ни говорили критики, писатели будут писать, издатели издавать, и мир будет неизбежно завален хорошими книгами. Скоро всей жизни не хватит, чтобы запомнить их имена. Уже сегодня многие сносно информированные люди читают одни только рецензии. Пройдет немного времени, и эрудированный человек превратится в ходячий каталог.
– Мой добрейший сэр, – уныло зевая прямо мне в лицо, сказала маленькая книга, – извините, что я вас перебиваю. Но вы, похоже, говорите лишь о прозе. Я хотела бы спросить о судьбе автора, наделавшего много шуму в тот момент, когда я покинула мир. Его слава считалась преходящей. Когда о нем заходила речь, ученые качали головой – он был бедным недоучкой и плутом, плохо знал латынь и совсем не знал греческий. Ему приходилось колесить по стране, незаконно охотясь на оленей. Кажется, его звали Шекспир. Я уверена, что он теперь забыт.
– Напротив, – ответил я, – именно ему литература Англии его периода обязана тем, что осталась жива дольше обычного. Время от времени появляются авторы, которые как будто опровергают изменчивость языка, потому как уходят корнями к незыблемым принципам человеческой природы. Они подобны гигантским деревьям, которые можно видеть на речном берегу, их могучие, глубокие корни проникают сквозь поверхностный слой и дотягиваются до самых недр, не позволяя потоку смыть окружающую их почву и постоянно питая окрестные растения, в том числе бесполезные сорняки. Таков случай Шекспира, преодолевшего поползновения времени, сохранившегося в современном языке и литературе и давшего жизнь многим посредственным авторам, случайно выросшим поблизости от него. Но даже он, как ни прискорбно, начал покрываться патиной, его фигуру захлестнул поток комментариев, которые подобно лианам и ползучим растениям удушают дерево, дающее им жизнь.
На этом маленький томик захлопал обложкой, захихикал и разразился неудержимым смехом, который ввиду его толщины чуть не довел его до удушья. «Ну и дела! – воскликнула книга, немного отдышавшись. – Ну и дела! Вы хотите меня убедить, что литературу целой эпохи увековечил бродячий браконьер! Неуч! Поэт! Нет, правда – поэт!» И томик снова разразился сиплым смехом.
Признаться, меня немного покоробил грубый тон, который я, однако, простил, отнеся его на счет менее учтивой эпохи. Однако я решил не сдавать позиций.
– Да, – решительно поддержал я, – поэт. Среди всех писателей у поэта больше всего шансов на бессмертие. Другие пишут разумом, поэт – сердцем, и сердце его никогда не подводит. Он правдиво отображает Природу, чьи черты никогда не меняются и всегда интересны. Авторы прозы многословны и неповоротливы, их страницы изобилуют банальностями, а мысли нагоняют скуку. Зато у истинного поэта все кратко, трогательно, ярко. Он представляет избранные мысли избранным языком. Расцвечивает их всеми броскими красками, которые только найдет в природе и искусстве. Обогащает их картинами из жизни людей, проходящими перед его взором. Поэтому его сочинения содержат в себе дух, аромат, если можно так сказать, эпохи, в которой он живет. Он шкатулка, вмещающая в себя все богатство языка, – фамильные драгоценности, передаваемые в удобной форме грядущим поколениям. Оправа иногда устаревает и требует, как в случае с Чосером, обновления, но исконная ценность и блеск сокровищ от этого не меняются. Взглянем в самое начало истории литературы. Сколько там бесконечно скучных долин, наполненных монашескими баснями и академическими спорами! Сколько болот богословских вымыслов! Сколько унылых пустошей метафизики! И лишь тут и сям мы увидим сияющих под солнцем бардов, стоящих подобно маякам каждый на своей одинокой вершине и отбрасывающих свет поэтического разума в дальние эпохи[19]19
Нет в мире ничего острей Умелого пера:Пускай порок в людей проникДо самого нутраИ вновь обманет ловкий плутДоверчивый народ;Но слаще, ярче и нежней,Чем мед пчелиных сот,Сияют золотом слова,Что написал поэт!Там, где являются они,Лукавству места нет.Джон Скелтон, «Погост»
[Закрыть].
Я хотел было разразиться панегириками в честь нынешних поэтов, но неожиданно открывшаяся дверь заставила меня повернуть голову. Причетник пришел сообщить, что библиотека закрывается. Я хотел сказать томику в четверть листа что-нибудь на прощание, но тот умолк и не отвечал. Застежки защелкнулись. Книга как будто и не вступала ни в какие разговоры. С тех пор я заходил в библиотеку два-три раза и пытался вызвать ее на новую беседу, но тщетно. Состоялся ли наш сумбурный диалог на самом деле или все это было еще одним сном наяву, которые часто у меня бывают, я до сих пор так и не смог определить.
Вестминстерское аббатство
Когда взгляну с глубоким изумленьем
На Вестминстер – гробницы богачей,
Где в каменном иль медном облаченьи
Живут принцессы и герои всех мастей, —
Неужто наконец предстанет взору знать
Без хвастовства, гордыни и презренья?
Смогу ль аристократов увидать,
Не переполненных ни алчностью, ни ленью?
Они приют среди могил найти,
Вокруг лишь тишина да камня холод,
А раньше все богатства мира не могли
Помочь им утолить извечный голод.
Всю жизнь в морозном счастье прозябаем,
Лишь после смерти от забот своих оттаем.
Томас Бастард, «Крестолеро: Эпиграммы»
В один из умеренных и даже унылых дней на исходе осени, когда утренние и вечерние тени почти накладываются друг на друга, нагоняя тоску о скончании года, я несколько часов бродил по Вестминстерскому аббатству. Мрачное величие старой громадины имело что-то общее с осенью. Переступив порог, я вообразил, будто возвращаюсь на территорию Древнего мира и погружаюсь в тень прошлых веков.
Я вошел в аббатство с внутреннего двора Вестминстерской школы по длинной, низкой, сводчатой галерее, скорее похожей на катакомбы, слабо освещаемой в одном месте круглыми прорезями в мощных стенах. Из этого темного прохода можно было увидеть в отдалении монастырские клуатры и фигуру старого дьяка в черной рясе, мелькающую под тенистыми сводами словно призрак, выбравшийся из соседней гробницы. Путь к аббатству, ведущий через угрюмые монастырские развалины, настраивал ум на серьезные размышления. Обитель все еще сохраняла остатки безмолвия и затворничества прошлых времен. Серые стены изменили цвет от сырости и разваливались от ветхости. Надписи на стенных плитах покрылись слоем седого мха, скрывшего рельефы покойных и надгробные гербы. Следы острого зубила на ажурных арках стерлись, розы, некогда украшавшие замковые камни, потеряли свою кудрявую прелесть. На всем лежала печать медленного износа, но это увядание само по себе трогало и ласкало взгляд.
Солнце бросало желтые осенние лучи на квадратный дворик с островком жидкой травы посредине, придавая сводчатым клуатрам сумрачное величие. В промежутках между аркадами взгляд выхватывал кусочки синего неба с плывущими облаками и освещенные солнцем, подпирающие лазурный свод пинакли аббатства.
Пока я бродил под арками, то созерцая смесь былой славы и упадка, то пытаясь прочитать надписи на могильных плитах в полу, мой взгляд привлекли три фигуры, чьи грубо высеченные барельефы почти сгладились под подошвами многих поколений. Это были портреты трех ранних аббатов. Буквы эпитафий давно с терлись, остались одни имена, которые, очевидно, недавно подправляли (Виталий, аббат, 1085 г., Гилберт Криспин, аббат, 1114 г., Лаврентий, аббат, 1176 г.). Я немного задержался, размышляя о случайно попавшихся мне реликвиях старины, напоминающих обломки кораблекрушения, выброшенные на далекий берег океана времени и преподающие единственный урок – ничтожности тщеславия, которое, даже обратившись в прах, жаждет поклонения и продолжения жизни в виде надписи. Пройдет еще немного времени, стершиеся строки тоже исчезнут, и памятник уже никому ни о ком не напомнит. От созерцания надгробий меня оторвал звон часов аббатства, его раскаты метались между контрфорсами и отзывались эхом под сводами клуатров. Невольно вздрогнешь, услышав этот предупреждающий о мимолетности времени знак, звучащий между гробниц и сообщающий об окончании еще одного часа; время, словно огромная волна, несет нас навстречу могиле. Я продолжил путь к арочной двери, ведущей внутрь аббатства. При входе разум сразу же проникается ощущением величины здания, контрастирующего с низкими сводами наружных галерей. Восхищенный взор притягивают группы колонн гигантских размеров с арками, уходящими на головокружительную высоту. Между ними человек выглядит ничтожным по сравнению с творением своих рук. Неохватность и мрачность этого огромного храма вызывают глубокое мистическое благоговение. Мы ступаем осторожно и легко, словно боимся нарушить священный покой могил. Каждый шаг отзывается шиканьем стен и шепотом гробниц, дающими понять, что мы прервали их покой.
Величавость как будто подминает под себя душу, заставляя наблюдателя почтительно умолкнуть. Мы ощущаем, что окружены мощами великих людей прошлого, наполнивших историю своими свершениями, а землю – своей славой.
И все же человеческое честолюбие вызывает невольную улыбку при виде того, как скучены и теснятся в пыли эти останки, с какой скупостью выделялись жалкие закутки, темные углы и клочки земли тем, кому при жизни было мало целого царства, и какие только очертания, формы и уловки ни придумывались, лишь бы привлечь случайный взгляд прохожего и спасти от забвения хотя бы еще на несколько коротких лет имена тех, кто намеревался целые поколения сохранять свое место в восхищенных умах всего мира.
Я постоял немного в Уголке поэтов, занимающем конец одного из трансептов или поперечных приделов аббатства. Здешние памятники в основном просты, ведь жизнь литераторов редко потрясает воображение скульпторов. Шекспиру и Аддисону воздвигнуты статуи, в остальном здесь преобладают бюсты, медальоны, а то и обычные надписи. Я заметил, что, несмотря на простоту этих памятников, посетители задерживаются около них дольше всего. Равнодушное любопытство и вялое почтение, с которыми гости разглядывают блестящие монументы великих правителей и героев, сменяются более добрыми и теплыми чувствами. Люди задерживаются у этих могил, словно здесь похоронены их друзья и товарищи. И действительно, между писателем и читателем существует нечто вроде товарищества. Сведения о прочих доходят до потомков только через историю и постепенно блекнут и тают, в то время как общение автора и его поклонников всегда ново, активно и непосредственно. Писатель жил больше для них, чем для себя, жертвовал окружающими удовольствиями, отгораживался от услад светской жизни – все для того, чтобы общаться с далекими умами далекого будущего. Вот чью славу следует чтить миру, ибо автор приобрел ее не жестокостью и кровопролитием, но усердным приумножением удовольствия. Потомкам следует благодарить писателя за то, что он оставил в наследие не пустое имя и громкие поступки, а сокровищницу мудрости, сверкающие алмазы мысли и золото языка.
Из Уголка поэтов ноги принесли меня в ту часть аббатства, где находились гробницы королей. Я прошелся по месту, где когда-то стояла часовня, ныне сплошь покрытому надгробиями и скульптурами великих мужей. Мне на каждом шагу попадались то какое-нибудь выдающееся имя, то известный могущественный клан, оставивший след в истории. Ныряя в темные покои смерти, взгляд выхватывал причудливые скульптуры – коленопреклоненные, словно на молебне, фигуры в нишах, другие – распростертые поверх надгробий, рыцарей в латах, точно отдыхающих после битвы, епископов с посохами и митрами, дворян в мантиях и венцах, лежащих в статных позах. Эта сцена, удивительно многолюдная, но в то же время неподвижная и молчаливая, создавала ощущение, что я попал во дворец сказочного города, где все присутствующие внезапно обратились в камень.
Я остановился, чтобы рассмотреть гробницу, на которой лежал рыцарь в полном боевом облачении. На одной руке – круглый щит, руки сложены на груди, как для молитвы, лицо почти скрыто под шишаком, ноги скрещены в знак того, что воин побывал на священной войне. Это была могила крестоносца, одного из тех военных подвижников, что странным образом смешивали религию с романтикой и чьи приключения перекинули мостик между фактом и выдумкой, историей и легендой. Могилы этих авантюристов отличаются особой красочностью, украшены гербами, девизами и готической лепкой. Они выглядят под стать старинным часовням, в которых обычно находятся. Их вид разжигает воображение, навеивая ассоциации с легендами, романтическими преданиями, рыцарским великолепием и блеском, воспеваемыми поэтами в период войн за гроб Господень. Они – след безвозвратно ушедших эпох, давно забытых людей, не похожих на наши обычаев и нравов, и напоминают предметы, привезенные из чудной далекой страны, о которой нет точных сведений и наши представления о которой расплывчаты и фантастичны. В этих готических скульптурах есть что-то несказанно торжественное и грозное, они как будто охвачены вечным сном или торжеством смертного часа. На мои чувства они производят намного более сильное впечатление, чем затейливый стиль, чрезмерная чванливость и аллегоричность, которыми изобилуют современные памятники. А еще меня поразило превосходство надписей на многих старых могилах. В былые времена люди владели искусством выражаться просто, но достойно. Я не видел другой эпитафии, лучше выражающей высокое сознание семейной гордости и родословной чести, чем та, в которой говорится об одном славном роде: «Все наши братья бесстрашны, все наши сестры добродетельны».
В трансепте, расположенном в другом конце от Уголка поэтов, стоит монумент, считающийся славным достижением современного искусства, но выглядящий в моих глазах не изысканно, а отвратительно. Речь идет о гробнице миссис Найтингейл работы Рубильяка. Мраморный постамент изображает открытые ворота, из которых вылезает завернутый в саван скелет. Он швыряет в жертву дротик, из-за чего саван сползает с голых костей. Леди падает в руки испуганного мужа, лихорадочно, но тщетно пытающегося спасти ее. Вся сцена исполнена с жутким правдоподобием и пафосом, мы буквально слышим нечленораздельный ликующий возглас, вырывающийся из разинутых челюстей призрака. Зачем придавать смерти излишне кошмарный вид и нагнетать ужас у могилы любимой? Могилу должно окружать то, что вызывает к мертвому нежные, благоговейные мысли, склоняющие живых к добродетели. Могила – место не омерзения и жути, но скорби и созерцания.
Во время чтения надгробных надписей и прогулки под мрачными сводами и по тихим приделам до моих ушей временами снаружи доносились звуки бойкой жизни – громыхание экипажа, ропот толпы, довольный легкий смех. Какой разительный контраст с мертвенным покоем, как странно ощущать прибой оживленной жизни, накатывающий и бьющий в стены усыпальницы.
Я продолжал переходить от могилы к могиле, из одного погребального зала в другой. День постепенно таял. Отдаленный шум шагов праздных посетителей аббатства доносился все реже. Сладкоголосый колокол созывал на вечернюю молитву. На некотором расстоянии я увидел певчих в белых стихарях, пересекающих придел в направлении клироса. Я остановился перед входом в капеллу Генриха VII. К ней под низкой и угрюмой, но величественной аркой вел ряд ступеней. Большие медные ворота, украшенные множеством кованых ажурных завитков, нехотя повернулись на своих петлях, словно считали ниже своего достоинства впускать простого смертного в самый великолепный склеп мира.
Прямо со входа глаз поражают роскошь архитектуры и продуманная красота скульптурных деталей. Даже стены вплетены во всеобщий орнамент, инкрустированы витражами и уставлены спрятанными в ниши статуями святых и мучеников. Резец мастера словно отнял у камня его тяжесть и плотность, заставив его парить в воздухе, как по волшебству. Веерный потолок выполнен с невероятной точностью деталей и висит в воздухе с грациозной упругостью паутины.
По бокам капеллы находятся личные кабины рыцарей ордена Бани, искусно вырезанные из дуба, но покрытые гротескными готическими украшениями. К башенкам кабин прикреплены рыцарские шлемы и гербы, шарфы и мечи, еще выше висят украшенные геральдикой знамена, контрастирующие буйством золота, пурпура и багрянца с холодной, серой резьбой потолка. В центре грандиозного мавзолея стоит гробница его основателя. Фигуры короля и королевы покоятся на роскошном надгробии, и все это окружает искусно выкованная бронзовая решетка.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?