Текст книги "Десять посещений моей возлюбленной"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Посещение второе
Чем ближе он, тем чаще слышалось:
Петров день, Петров день; именинники – Петро и Павел.
Ну, вот он, и Петров день. Начался, тянется, и я, как центр, в нем пребываю.
Обычно вроде, но не все:
Ялань вчера была шумнее, чем сегодня. Нынче притихла. Хоть и именины. Еще не вечер – тот покажет.
Всяк, кто дорос, спеши на покос.
«На Петровки дож, сенокос будет мокрый», – сказала мама.
«Ну, – ответил ей папка, – так по приметам-то и было бы. Куда уж проще… Ты все в старинке и живешь».
«А вот посмотришь».
Посмотрю, мол.
В чем-то, конечно, есть – да и во многом, – но в этом между ними нет согласия. Уж обязательно поспорят. Вслух чью-то сторону не принимаю. Взрослые люди – разберутся. Ох, вспомнишь только, какие уже они, родители, старые, грустно становится. До слез. За пятьдесят уже обоим. Папка на пять лет старше мамы. В нашем возрасте такая разница заметна, в глаза бросается, в их – одинаково… немолодые. Вслух никого, а про себя поддерживаю папку: смешно; конечно – по старинке; жить, сверяясь по приметам, – то же самое, что суеверие. Дремучесть. В избе не свисти – денег не будет. Баба с пустыми ведрами навстречу – к неудаче. Кошка моется – к гостям. Локоть чешется – спать на новом месте, переносица – услышать о покойнике. С какой ноги встал, через какое плечо плюнул… И прочая чепуха. Но из одной головы в другую, как мелочь из кармана в карман, знание не переложишь. С ними, со стариками, и уйдет последнее невежество. Тут уж не осуждать их – пожалеть надо. Не виноваты в том, что родились еще до революции. Папка-то воевал – мир посмотрел, что-то узнал, чему-то научился. Читать, писать умеют, правда, оба. Прошлой зимой читали «Тени исчезают в полдень». А позапрошлой – «Тихий Дон». Папка читает вслух, а мама слушает, при этом вяжет что-то или штопает. После меняются ролями. Папка уж так сидит тогда, без дела – слово боится пропустить. По слогам. Как первоклашки. Гри-го-рий в-стре-тил-ся с ав-ст-рийцем вз-глядом. Переживали. Ве́чера ждали с нетерпением: они – чтобы продолжить чтение, а я – податься в клуб на танцы. Не мог присутствовать при этом действе – ком к горлу сразу подступал. Не от событий книжных. От чего-то.
Что будет дальше с тем или иным героем, у меня они не спрашивали. Кино не раз смотрели – знают.
Мама еще и кратче от папки читает. Про себя не умеет – шепотом. Когда тот в отъезде – чтобы врасплох не захватил ее за чтением, – боится. Есть у нее – в комоде, под бельем, припрятанная… Книга. Папка к комоду не подходит – не его это волость. А я: полез как-то, перед тем как отправиться в баню, самостоятельно в комод за чистой майкой и трусами, роясь в белье, и обнаружил. Полистал. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Будто застал себя за чем-то неприличным – тут же на место Книгу положил. Там и сейчас Она, уверен.
«Ты, Олег, – говорит мама, – везде все видишь, глаза у тебя сорочьи». А я случайно ведь наткнулся. «Не говори отцу, – просит. – А то… он этого не любит». Да я чё, маленький, не понимаю, что ли. Во мне секреты – как в могиле.
И папка иногда читает отдельно от мамы. Но не таясь. «А. И. Еременко. В начале войны». Весной начал штудировать, до осени отложил. Лето – работы по хозяйству много – не позволяет. И в эту книжку я заглядывал – другое дело: В результате контрудара 3-й армии противник потерял около 5500 тыс. солдат и офицеров убитыми… – эту правду и скрывать не надо, ни под бельем, ни где угодно.
Такие у меня они, родители, других прошу не предлагать.
Папка, конечно, строговат немного…
Тятя у Рыжего вон… мягкий. Ну, там был дед – за всем поглядывал.
И прямой он, говорит мама про папку, как оглобля. Чуть бы, мол, подкривить… По мне, так и не надо.
Один дома. Как перст. Не на всю жизнь. Временно. И воздух сладкий – от свободы – не насытиться: нет надо мной пока начальников, а то хватает: Олег – туда, Олег – сюда. Подай мне то, сходи за этим. Нашли Фигаро.
Тот – никуда… Ну, есть маленечко, не скрою: если хоть один шанс из тысячи отлынуть замаячит, не упущу его, использую, конечно. Сам по себе бы – так мне нравится. Когда уж будет?.. После школы. Ну а наверное-то – после армии. Тогда уж точно. Представляю. Захотел – спать лег, захотел – ночь-полночь – в гости к Рыжему подался.
Все мы указывать большие мастера – пальцем-то ткнуть – не обессилишь. И даже Нинка – как подручному: «Олег, на кухне подмети, пока на речку с мамой ездим», – распорядилась. Я и без вас, родные вы мои, наподметался. И воды без вас, милые мои, потаскал – погорбился; и на коне с Кеми, зимой-то, повозил ее – изрядно сопли поморозил. И дров ладно переколол – колуном намахался – не авторучка вам, не карандашик, а что-то весит. И во дворе поубирал – кайлом и ломом подолбил, поскреб лопатой, покидал, – а он, навоз, как золото, чижелый – по-надрывал пупок и жилы повытягивал. Поробил дивно. Пока вы, вумные, с Коляном в институтах прохлаждались, сдавали сессии свои… или семестры. Шкаф передвинул папка – сору там скопилось.
Не гордый, подмел, руки не отвалились. Но и сама могла бы – не принцесса.
Уж не скажу, что про таких прынцес говаривал Иван Захарович, – а в точку. Полностью согласен.
Папка с Коляном на покос ушли – унести туда чайник, среза́ и литовки да закоситься, чтобы другой кто, нарочно, на вред нам или по неведению не забрался на наше угодье, а заодно и табор обустроить – одичал тот почти за год без нашего присутствия; таган поправить, посмотреть траву – какая уродилась. Между вековелых толстых и раскидистых берез у нас он, табор, в тенистой дуброве – уютный. Одна помеха неприятная – муравьев красных уйма, как людей в огромном городе, в Исленьске, – досаждают, вздремнуть спокойно не дадут после обеда. Бесцеремонные, как… и не знаю. Мало того, что чикотят, еще ж кусаются, да больно. И кислотой пуляются – та шшыплет. В штаны залезет, вызволи его оттуда. Дегтем или мазью, от них, как от комаров, не спасешься. Так-то занятные, конечно, твари – если со стороны их изучать. Природа-матушка над ними помудрила. Царю зверей, венцу природы, ни в технике, ни в науке не удалось еще пока подобное – при столь малом весе и крохотных габаритах мощь такая, КПД. Укрупни-ка муравья до нашего размера – ну, и куда бы мы тогда от этих монстров побежали? Не в космос же – ракет на всех не хватит. Лишь на просторы океанские. Как когда-то киты и дельфины. Те, интересно, от кого сбегали? От динозавров? Или они эпохой не совпали?.. Кто-то ж заставил их покинуть сушу. «Не приведи Осподи, – сказала бы Марфа Измайловна. – Стрась какая, несусветная». Страшно и мне. Подумал только, и пробрало до мурашков. Себя в клешнях его, такого чудища, представил, тут же пошли по коже пупырышки. Хрум – и готово: пополам. Как только, думаю, изрядно надоест Природе человек, напакостит ей, попутно и себе, сверх меры, так она сразу увеличит муравьев в размере – те разберутся с человечеством. И поделом. Тебе и Дарвин – эволюция. А то вон лес, тайгу-то как выпиливают… Стригут похлеще шелкопряда. Тот хоть клочками, эти – сплошь. Речки мелеют на глазах, травой по руслу зарастают. Даже Ислень не та уже, не те на ней уж ледоходы. Сколько уж их, ручьев пока, исчезло. Но с ручейков и реки начинаются. Если так дело пойдет и дальше, где ж тогда и порыбачишь? В аквариуме? В резервациях для рыб? Не по мне, уж извините.
Папка с Коляном – на покос. Мама с Нинкой – полоскать белье, на Бобровку. Целую гору настирали. На тележке покатили.
Пребываю в плавном настроении. Как паук на паутине. Вольготно так давно себя не чувствовал. Ни по кому еще не соскучился. Разве по Рыжему немного. Уже три дня его не видел. Сколько и солнце – вместе удалились. Оно – за тучи, он – к сестре уехал, в Елисейск, – с младшим племянником своим водиться. Не сам он, понятно, по зову крови разохотился, а попросили хорошо его, поуговаривали. Не за бесплатно – на мотоцикл денег дать пообещали, на «Восход». Бо́льшую часть отец его, дядя Захар, предполагая сдать на мясокомбинат нонешного, сеягодешнего бычка, еслив тот тока сохранится да он, Захар Иванович, до той поры, мол, еслив доживет, и получить за него, за бычка, какие деньги, как оплату за добросовестный и героический труд Рыжего во время предстоящего сенокоса, вложит. Зинка – добавит. На окладе. Декретный отпуск даже не брала.
«Она рожает, мне водись», – жалуется Рыжий.
Не жалею, но сочувствую: занятие не мужское.
Нинка грызет гранит науки – дети от этого не появляются. Год, два еще пусть погложет, зубы бы только не сломала – без них труднее замуж будет выйти ей, за старичка разве, – а там я в армию уйду – успею смыться. Мне пока, значит, не грозит еще такое унижение… И мотоцикл уже есть.
Рыжий – нянька – обсмеешься. «Стирать обдристанные пеленки и подтирать ему задницу не стану! Ни за что!» – сказал уверенно, когда поехал. Как отрубил. Кто не поверит? Мы. Кто как облупленного его знаем. И подотрет, и постирает, про мотоцикл-то напомнят. Потом, конечно, не признается. Но врать станет, уши выдадут – тут же, как брошенные в кипяток раки, покраснеют. И голос странно начинает дребезжать – будто мембрана прохудилась. Разведчика бы из него не получилось. Как гитариста из медведя. Но после «Мертвого сезона» размечтался: пойду учиться на шпиона, мол. Ждут его там, в шпионах, не дождутся. Повеселил меня – Ладейников-Донатас-Банионис, рыжий. Запад одним полковником уже не обойдется, – чтоб разменять, когда провалится. Тут генералов подавай. С лица веснушки соскоблил бы. И сам знает про свои предательские уши и то, что голос-то меняется, и знает то, что все про это знают, но от вранья не может отказаться – что интересно. Нет-нет да что-нибудь присочинит. Хоть стой хоть падай. То видел он, как на Кеми таймень сглотнул плывущую собаку, то убежал едва – змея за ним, свернувшись в колесо, катилась, и даже место может показать, мол, то…
Всех его сказочек не перечислить.
Ну, пока нянчится, хоть по утрам меня не будит. Встает он, Рыжий, всегда с зорькой, как петух, только не кукарекает да на людей, как наш, исподтишка не налетает. Такое за ним пока не водится. Хоть и забияка. Но почему не спится человеку по утрам, не понимаю. Дрыхни, никто в бок тебя не тычет, не кричит тебе в ухо: Подъем! Водой не обливает. Причем, когда бы он ни лег – хоть до двенадцати, хоть позже, – а в шесть утра уж на ногах. «Шиш конопатый, – говорил про него, про своего внука, дедушка Иван, – все и торчком, уж бельма намозолил; тока проснись, глазом, не хошь, да за няво, бытто за штырь какой, зацепишься… В нашем роду таких от веку ишшо не было, а тут, на старосте-то, удосужило». Марфа Измайловна в ответ: «Но так оно бытто и есь. Куды уж. Один в один ты, Ваня Чеславлев, голимый. В парнях-то был… Как кто оттиснул. И карахтером, и мастью». Иван Захарович: «Наскажешь. Я с сями лет уже пахал». – «Пахал?!» – «Ну, не пахал, дак боронил!» – «С коня не слазил?» – «Да, не слазил». – «Я про Фому яму, он – про Ярему». – «Дура и дура». – «Слышу от такого. Накажет Бог – так обзывашься». – «Уж наказал давно… табою. Така мне мука… может, и зачтется».
Поговорили – как живые. А я послушал с удовольствием.
Хотя кино-то замечательное. «Мертвый сезон». Если еще раз привезут в Ялань когда-нибудь, пойду. На это – сто́ит.
А тех – и на самом деле, предположим, увеличенных природой – муравьев, с неотцепляемым оружием на морде, с такими челюстями, и приручить не смог бы человек – не совладает с их настырностью. Так полагаю. Если они, непоседы, даже и боли-то не чувствуют, как кажется. И остановить их, коллективистов, может только смерть. И ни к чему, наверное, не привыкают, ни к кому, пожалуй, не привязываются, как это выглядит со стороны. Хотя иметь такого оруженосца в личной охране, было бы неплохо. Не у противника. В своей. Ходи, не бойся никого, даже медведя. По ходу дела, сам бы он, охранник, и кормился… Тогда и тлю пришлось бы увеличивать – уж до размеров-то козы. И тут проблема возникает.
Я – сторож курицам – пока нет дома никого, назначен мамой: слежу – чтобы в огородчик не лезли, гряды не копали, а то повадились. Земля там мягкая, по ним; в ней, как в воде, они полощутся. Им что пригон, что огородчик. Не жнут, не сеют. Чужой труд портить – горазды. Они и в дом, двери открой, войдут – нагадят. На стол взлетят – не постесняются. Вглядывался я им в их куриные зенки – в далеком детстве, когда, неукоснительно исполняя мамину просьбу, шшупал всех наших несушек насчет наличия яйца, – и тени мысли в зенках их не обнаружил. Клюет и дришшэт птица с тем же выражением. Даже у Буски вот, и у того оно меняется, как я заметил, – высокоразвитый, собака.
Вчера просился на рыбалку – не отпустили. Перед покосом бы, как перед смертью, надышаться. Дескать, потом. С сеном отставимся, тогда уж, мол, хоть зарыбачься. Потом – известно – суп с котом. Ваше тогда — что никогда. У щуки жор как раз начался – время. Да и таймень берет уже – пора. Не вечно будет. И сенокос – до осени затянется вдруг. Дождь-то вот если на Петров… хотя и сказка. А там и школа… Объясни им. Сытый голодного не разумеет – случай со мной еще раз мудрость эту подтверждает.
В том, повторяю, и беда, что сам себе пока я не владыка: Олег – туда, Олег – сюда, – но ведь не век же будет это длиться.
Да уж скорей бы.
И приручать-то если их, так приручать всем муравейником.
Чтобы упростить и облегчить себе службу, загнал куриц во двор, после выпущу. Сначала заманил их туда обманом: Куть-куть-куть! – тут же сбежались, простодырые. Все до одной. Ничего им там, кроме коровьей лепешки не предложив, сам со двора вышел и закрыл плотно за собой воротца. Не ропщут на апартеид – курицы; собака – та бы заскулила. Молчком клюют, наверное, лепешку, выбирать им там не из чего, нет там иных деликатесов. Кто глупее, они или овцы, еще надо разобраться. Друг дружки стоят. Есть и среди нас, людей, конечно, такие… Пример не стану приводить. Кто – как баран… Уж где упрется. Я говорю ему: «Крючок тупой, Колян, смени». – «Нет», – отвечает. «Только поэтому, – пытаюсь объяснить, – и харюза-то у тебя, как ни взгляну, вон все срываются». Нет, не поэтому, а потому, что плохо, мол, хватает. У него плохо, а у меня нет. Да одинаково. И потолкуй с таким, попробуй. Еще реакция… Поплавок – уж специально выделил ему большой и яркий – давным-давно в воду юркнул – схватил харюз наживку, – а он, рыбак: разявил рот, стоит – как перед новыми воротами. Глаза мои бы не глядели. Как заторможенный. Не как, а точно. Хоть подбегай, у́дилище у него из рук выхватывай и сам выдергивай. Беда. Я, дескать, во́время. Да как же. Между его вовремя и когда надо десять раз помереть можно от злости. Кого другого, может, нет, меня изводит. Рядом уж лучше не рыбачить, одно расстройство.
Но о Коляне я так просто. Первым на ум пришел мне почему-то. Хотя упрямый он, Колян, так уж упрямый. В ступе его не утолкешь. Искать станешь, вряд ли похожего отыщешь во всем мире. Над ним особенно Природа потрудилась – как воплощением упрямства – чтобы всем остальным сравниться было с кем. Я и сам упрям: хоть надорвусь, да упрусь! Но не такой же.
Полдень.
Сижу на крыльце – от сырости прячусь.
Дожжит. Так старики в Ялани выражаются. Третьи сутки. То притихнет, то припустит. Зарядило на худое – по их же слову, стариковскому. Дождь да и дождь, что уж худого-то? Сейчас вот – сеет. Не из туч будто, а из пульверизатора; словно они, тучи, отпыхивают. Перед собой, в упор и не увидишь, на темном фоне только разглядишь. Больше на пар или туман похоже, чем на дождик.
Меленький.
Небо без просвета – однотонное – как ил в Бобровке.
Нагнало смурь с запада, с гнилого угла. Обычно. Вёдро оттуда не надует. Как правило. Что теперь делать. Только ждать, когда протянет на восток весь этот морок. Или уж ветер поменяется – сместит его на юг или на север.
– Конца не видно.
Так для Иркутска, например, или Читы и мы, выходит, – гнилой угол. Вот, хоть убей, не соглашусь. Мы – центр России, пуп ее в Ялани. Какой же угол? Медвежий разве. Взгляни на карту, спорить не захочешь.
И не у нас тут, во всяком случае, нарождается он, этот мрак, а – где-то. Мы за то где-то не в ответе, жертвы такие же, как и Иркутск, Чита и те, что в очередь за ними. До нас до первых только он доходит.
Вывод, достойный похвалы. И неожиданный, что интересно.
– Рыжий – не знаю, а Колян – оценит.
Ползут тучи низко. Рукой дотянешься. Рукой-то – нет, а у́дилищем – точно. Ну и дотянешься, а смысл? Не намотаешь, в тюк не соберешь их.
Смотрю на наш, самый долговязый в Ялани, скворечник – будто пригнуло его тучами – как раз в ту сторону, к востоку. Приглядываюсь: не качается. Ветка кедровая на нем – не дрогнет. Э, просыпайся! – крикнуть ему хочется – то будто дремлет.
– Эй, там! Очнись!
Так и свалиться запросто, башку об землю раскроить. С жильцами вместе расшибиться. И тех не слышно что-то, загрустили. Иной день и от них шуму – как распоются, раззадорятся, начнут кого-то передразнивать – больше, чем от нас на футбольном поле, но мы-то ладно – туды-суды голям мячишко, ненормальные. Папка на крыльцо выйдет, прикрыв глаза рукой от солнца, на скворечник поглядит и скажет: «Гаму-то, гаму… как на ярманке Ирбицкой… еще и пушшэ».
Где эта ярманка? Бывал ли он на ней?
Вон воробьи. Тем хоть потоп, хоть светопреставление. Никакой дождь не заставит их целый день торчать под стрехами да за наличниками. Уже все уши прочирикали. Как по своей, шныряют по ограде. Сковороду, в которую насыпаем для куриц зерно или просо, уже сто раз, наверное, проведали.
– Ага! Пустая! Обойдетесь.
Было у нас, кому управиться. Пока в ловушку не попали. Что-то молчат… Не отравились ли? Клевать-то тоже мастерицы. Как заведенные, посмотришь. Клю-клю да дрись, клю-клю да дрись… Станку любому не уступят. Угля древесного им надо поклевать – крепит. Коры березовой – та вроде тоже помогает.
Папка говорит: «Теперь только и косить – не жарко; погода наладится, денек-другой – и гребь готова». Прав, конечно. Лучше бы не грести, а порыбачить. Ему я это не сказал. Сейчас подумал.
Буски не видно – за покосщиками увязался. Скорей всего. То, что за женщинами, – вряд ли.
– Исключено. Юбку уж от штанов-то отличает.
А на покосе заработает: траву станет мять – и схлопочет от папки. А мять он будет. Обязательно. Мозгов у него мало – причинно-следственную связь выявить не сможет. Ну, значит, точно, и получит.
– Лучше остался бы со мной. Помог бы куриц караулить. Потом, глядишь, сходили бы и на Бобровку.
Вот, поразмыслил, и еще одна проблема обнаружилась вдруг. Я все про тех же муравьев. Они же, перепончатокрылые, зимой в спячку впадают. Летом их, получается, приручишь, а за зиму они все, такие-сякие, перезабудут. Из спячки выйдут, ножками спросонья подвигают, суставы разомнут, крылышками-перепонками, которых нет, потянутся, клещнями, жевалами ли, которые есть, пощелкают, и, по сторонам поозиравшись, тобой же, хозяином, царем зверей и всего движимого и недвижимого, первым делом, с голодухи, перекусят.
– Какие есть, такими пусть уж и останутся. Забот хватает и без них.
В ограде только петух. Красный, как собака. На зеленой-то муравке, еще и дождиком помытой, – словно нарисован. Где-то я коня такого видел, на картинке, только не на зеленом фоне, а на синем. Точно. Лень снять сапог… вставать потом с крыльца, идти за ним, за брошенным, в одном-то. И ничего, к сожалению, подходящего рядом не лежит, а то бы запустил. Честное слово. Стоит, скукожившись. Лапами в луже. Капают с карниза ему на спину капли – гулко – как по дну опрокинутого ведра, – так же: пум, пум! Что, не придурошный? Еще какой. Чуть отойти – не догадается. Рыжий прозвал его Мобутой – за шовинизм, нацизм и агрессивность. Песню орет про Чомбо и Мобуту. Про то, как они, эти двое, скаля зубы, Лумумбу стукнули о тумбу. Слова в песне помнит, не путает, а мотив – уж как получится – всегда разный. Рыжий поет, а не петух. Петух тоже поет, но не про Чомбо. Про свое что-то, зоологическое. Может, про Чомбо-то и есть?.. Не человеческое что-то. Птичье. Сейчас молчит – вода, наверное, скопилась в клюве. Или в самом, внутри… не камень – быстро проточила. Теперь он вроде как кофейник. Умней от этого не стал.
Вот и еще одна примета: не прячется петух от начавшегося вдруг дождя – ненастье затянется. И наш вот тоже. Мало – не прячется, душ, малоумый, принимает. Его и жены не спасались, пока во двор их не загнал. Гуляли, квохтали, ближе и ближе подступая к огородчику, – ладно, охранник на чеку – остановил их. Марфа Измайловна так примечала. Ну, не бегут, мол, под навес, нескоро, значит, и закончится. А вот сбывалась или нет примета эта, и не помню. Было бы что серьезное, с наукой связанное, не забыл бы. А то петух у них – барометр.
И слово вспомнил:
Предрассудки.
У всех старых людей так – в горстке рассудок свой несут – из головы-то уже выпал. Перед. Что это слово и обозначает. Среди чудес так и живут – в ненастоящем. То по грибы пойдут, в тайге заблудятся – их леший, значит, заморочил, то трубка выпала из рук – анчутка вышиб… махорку по полу рассыпал из кисета. Смешно? Смешно. И скажешь им, ведь не послушают.
Петух бы наш такого муравья не побоялся…
Да. Он, конечно. Вертолет. Не показалось. Прислушиваюсь давно – раньше бы мне и дела не было до этого, гудит и пусть себе гудит, – теперь уж явно различаю. А то – как муха где жужжит, строка над ухом – вдалеке-то.
Уж и гадать не надо – вертолет. «Ми-1». Маленький. Ловкий. А иногда пошлют и «Ми-4». Тот и крупнее, и вместительнее. Направлен в Ялань с почтой и новыми кинолентами. Последний раз в этом году. Мост, времянку, через Кемь, снесенный в половодье, восстановили, комиссия его вроде приняла – будут теперь доставлять на машине. До следующей весны. Пока и этот не снесет. Из года в год такое повторяется.
Тогда и школу я уже почти закончу. Сам говорю, и самому же странно это слышать. Как на обратной стороне Луны себя – представить можно, но не просто: я буду быть, а школа будет уже в прошлом. Прошлого нет, есть о нем память. А память может отшибить. Тогда и будет – пред рассудком.
– Все как-то зыбко… в этом мире.
«Ох, – вздыхала тяжело, горюя, Марфа Измайловна, когда кто-нибудь умирал или что-нибудь ломалось. – Все в этой жизни зыбь да временно, соблазн, чуть до чего коснись, и рассыпатса. Уж тело наше – и подавно: тлет, как холшовая рубаха… гумага крепше». – «Ага, – перечил ей, как всегда, Иван Захарович. – Одна ты у нас извечная и не соблазн: пальцем бы ткнул, проверить-то, боюсь – ишшо сломатса, он мне нужен… Кувалдой двинь, дак не рассыпишься».
Еще одно вдруг слово вспомнил:
Пережиток.
Капитализм и царизм разом рухнули, а ржавые осколки их еще лежат в социализме. Несколько лет еще, и доржавеют. И пережиток изживется.
Скучно без них, конечно… без осколков, конкретно – этих… Наш околоток опустел. Бабушка Марфа. Дедушка Иван. Теперь – к столбу как будто обратиться – не ответят. Но вот назвал, и в небе посветлело. Так это я – преувеличил. Но ощущение мелькнуло. Или на самом деле морок стал редеть, и тучи стали подниматься?
– Нет, как и было. Показалось.
Тетку Таисью, почтальоншу, ждать не стану. Уж никогда она не поторопится. После обеда разносить начнет, не раньше. Сам схожу. Недалеко. Мама вот с Нинкой только явятся с Бобровки, сразу. Так рассуждаю.
Может, придет? Письмо от Тани. Должна ж ответить на мое – назад неделю посылал ей. Должна… наверное… раз обещала.
– Мое туда пока, ее обратно… Сама сказала: Три дня ходит. Как-то не так она… Три дня-а… Нет, просто голосом красивым.
И кино будет. Другое. Наконец-то. А то уже четыре вечера подряд крутит Витя Сотников, киномеханик, «Виринею». И сам, бедный, – запустит только, но уже не смотрит; паяет что-то в кинобудке – приемник, что ли, – радиолюбитель. Кино хорошее, конечно. Но пятый раз!.. Ну а артистка там красивая. И есть момент… в лицо-то брызжет молоком… зал аж вздыхает.
И фамилия у нее, у артистки, на «Ч». Как у Тани. И дело было, кажется, в Сибири.
Жду лишь письмо какое-то, и так… И с сердцем что-то – даже чувствую – так не колотится обычно. Нехорошо. Нехорошо.
– Да плохо, парень. Очень плохо.
Вертолет сел. Присел, точнее, – ненадолго. Как на осоку стрекоза. Возле Бобровки, на поляне. Всегда там, на самой ромной плошшадке в Ялане, приземляется, где нам в футбол играть теперь не разрешается. Раньше все бегали смотреть. Теперь – привыкли.
Там, рядом с площадкой, и мешок этот, полосатый, на шесте болтается… как называется, не помню… что ветер ловит. Вылинял. Не может же летчик, послюнив палец, определить, откуда дует, мешок увидит – тот подскажет. Годами, опыт, отработано. Прибор простой – не подведет.
– В летчики, что ли, мне податься?
В Иркутске вроде есть училище. Мне что-то Рыжий говорил. А сам он метит в офицерское. Куда ж еще-то, если не в шпионы. Есть, дескать, и военная разведка, чем черт не шутит. Верно, Рыжий.
Мельком заметил. Над воротами, но в перспективе, за домами. Перед посадкой делал круг. Он самый – «МИ-1». Маленький. Ладный. На трех колесах. Два – сзади, одно – спереди. Двигатель не останавливает. Слышно, как лопасти свистят. Почту лишь сбросить на поляну – времени много не отнимет.
Или дурак, или чулок?.. мешок-то этот называется.
Скоро поднялся вертолет. Минуты через две. Курс взял на Верхне-Кемск. Бочком, бочком – пропал из виду. И уж не стало его слышно – еще в погоду-то такую – звук скоро глохнет, как в лесу, если тот мокрый – и особенно.
Больше похоже на осу – когда гудит, и слышишь издалёка. А самолет когда – на шершня. Не винтовой, а турбореактивный.
И громко, явно – звон стекла вдруг.
В доме, что от нашего через лог и наискосок, еще год назад жили Шабалины. Дядя Стёпа с тетей Финной. Из коренных. Чалдоны. Тихие. Тамарка, дочь их, – Нинкина подружка. А я со Светкой их учился. Мишка, их сын, – тот школу только вот окончил, в армию вроде собирается. В город переехали. Дескать, из-за детей. Сами-то никуда, мол, из Ялани не поехали бы. Не понимаю я, при чем тут дети? Мы – тоже дети вот, но папка с мамой никуда не уезжают. Теперь поселились в нем, в этом доме, Костя Чекунов с женой. Наталья. Она приезжая. Откуда-то. На Виринею чуть смахивает – осанкой и взглядом. Говорят, что цыганка. Вряд ли: крупная, высокая, русая, и глаза у нее серо-голубые. Цыганок видел я – те не такие. Те – как индусы – темно-синие. Были в Ялани как-то – надоели. Мне нагадали: жизнь, как разбойник, плохо кончу, не помру в своей кровати, и жена горбатая и злая, мол, будет. Я им рубля тогда не дал, не позолотил ручку. Рубль хранил на леску и крючки, и вдруг отдай им. Папка – тот говорит: красивая – она, Наталья. По мне – не очень. Жили они, молодожены, сначала у Костиной матери, тетки Веры, по прозвищу Кривая – глаз у нее один всегда прикрытый, бельмо так прячет, – в заулке, не ужилась невестка со свекровкой, сюда перекочевали. Костя немолодой уже, лет тридцати. С лишним. И та под стать ему, Наталья, ровня. Получил Костя деньги после посевной – месяц уже гуляет. Тракторист он. И сегодня у них всю ночь и еще утром было шумно. Часам к одиннадцати успокоилось. Наталья по гостям, наверное, ушла, а мужа, спящего, на замок в избе закрыла, и одежду его спрятала. Тактику отработала. Не первый раз такое происходит.
Встал я с крыльца, за ворота вышел. Одно окно, что в улицу, в шабалинском доме, вижу, выбито. Полностью, вместе с рамой. На полянке перед домом, среди мелких и крупных обломков стекла, табуретка вверх ножками валяется, и рама рядом. В пустом окне явление – сосед наш новый, Костя. В длинных, до колен черных сатиновых трусах и в белой майке. Босой. Как Лев Николаевич Толстой за плугом. Из-под ладони смотрит на окрестности – ослеп, наверное, после потемок.
Выбрался Костя на улицу – осторожно, чтобы ноги не ранить о битые стекла, – направился к мотоциклу, что у ворот ограды их стоит. «Иж-Планета». С коляской. Возился с ним долго. Ключ зажигания Наталья тоже спрятала – обычно. Спички вместо ключа в гнездо, наверное, воткнул. Все же завел. Орет истошно двигатель, чихает. До упора мотоциклист ручку газа крутит. Поехал. Из выхлопной трубы дым валит. Как из печки, когда сжигаешь в ней резиновый сапог. Заглох напротив Чеславлевых. Спустился наездник на землю. Потыркал тщетно рычагом. Не завелся мотоцикл. Постоял Костя перед ним, склонив голову на грудь, – как над могилой.
Пошел обратно. Влез в свободное окно. Что там, в доме, делает, не видно.
Запел, слышу:
Сухой я корочкой питалась
И воду мутную пила.
Тобой я, милый, наслаждалась
И тем довольная была!
– Попросить надо будет, чтобы слова списал. Эту я даже и не слышал. Мотив красивый, – рассуждаю.
Умолк Костя. Уронил в избе что-то – стукнуло. Одежду, наверное, ищет. Или – заначку – на опохмелку.
В окно высунулся, огляделся, меня вытаращенными, как у лемура, глазами обнаружил и кричит:
– Мою не видел?!
– Нет! – говорю и головой еще мотаю: дескать, не видел.
– А день сёдни какой?!
– Дождливый.
– Я про число. Дождливый-то чё, вижу.
– Двенадцатое.
– А это утро или вечер?!
– К обеду дело… Коськантин.
– Хрен и… по небу-то… поймешь, – говорит Коськантин. И говорит – себе уже, наверное, не мне: – Петров день, мать честная, у людей праздник, у Пашки Голублева именины, а я… Куда она, мурлетка, задевала всю одежку?.. Вернется, космы расчешу… Ишь, научилась, сучка драная… Спуску не надо ей давать… а то привыкнет. Я тут… как тока что родился, то ись как мама родила… А день недели?! – спрашивает у меня.
– Суббота, – отвечаю.
– Ох, елки-палки, – говорит.
Покинул проем, исчез из виду. Опять там, в доме, что-то ухнуло – упало. Вряд ли что сам – звук металлический, не костяной. Возможно, таз. Или – кастрюля.
Сухой Костя, поджарый. Кто-то дал ему когда-то прозвище: Кадык с глазами – не забылось. Кадык и вправду у него – как кулак в шерстяной варежке – объемистый и волосатый. Когда пьет Костя водку прямо из бутылки, запрокинув голову, на кадык его глядеть страшно – из горла рвется, в челюсть ему долбит – зубы звенят об горлышко бутылки; на горле кожу как-то не порвет. Роста Костя среднего. Мосластый. Глаза у него светло-серые, большие, круглые и всегда раскрыты так широко, будто кто его за ляжку сзади щиплет постоянно. Ресницы длинные – как у теленка. Не моргает, а хлопает. В костер упал раз – опалил их. Долго после отрастали. Но по краям теперь уже не черные, а желтые. Взгляд у него, когда он трезвый, доверчивый, как у ребенка. Выпьет Костя немного, глаза его еще шире распахиваются – дальше уж некуда, как кажется. Боишься – выпадут. После, как перепьет, сужаться начинают, пока совсем уж не закроются. Спит он иногда, как рассказывают, кто наблюдал это случайно, с открытыми шарами, словно опасается, что потолок обрушится вдруг на него, – помимо снов, следит еще за этим. Тогда, говорят, так, когда спать ляжет, меры не добрав. Скорее – свалится, чем – ляжет. Ну кони тоже спят с открытыми глазами и даже стоя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?