Электронная библиотека » Василий Аксенов » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Свет"


  • Текст добавлен: 7 октября 2025, 09:40


Автор книги: Василий Аксенов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Стою в южной угловой комнате, отцовской веранде, перед большим – как мама жалуется: обо всём свете (дом проектировал Никита, немного выпендрился, покуражился, забыв напрочь, где живём, не в Крыму же), – окном, как говорит она – оконьем. Белое, непроглядное – сплошь заиндевело. Продышал круглое «окошечко», быстро покрывшееся тонкой, как слюда, ледяной корочкой, пока ещё прозрачной.

Через изморозь, словно туманом, заполнившую уличный студёный воздух, блекло светит почти полная, с малой выемкой, луна и мерцают тускло звёзды. Альдебаран, Алголь, Мирфак. Или Сириус. Для меня все они числятся под одним родовым именем: Звезда. Это Никита, тот их знает чуть не поимённо, как дочерей своих. Их у него четыре. У Григория Дмитриевича, родного брата нашего деда Макея Дмитриевича, было десять дочерей. После того, как жена принесла ему одиннадцатую, ходил по избе и плевал, огорчившись, в иконы. Не изрубил ещё на щепы их, на том сказать ему спасибо. Никита в иконы не плевал, крестился на них радостно, доволен дочками: принцессы. Ну, там и правда: ногти, по маминым словам, как когти у совы, поотрастили и красят их да точат, как литовку, и веки всякой краской себе мажут – большое дело; хотя бы раз приехали, полы бы старухе помыли, да ни за что, и сама она, барыня-сударыня, пила поперечная, нашёл же где-то, отыскал, как будто здесь ему девчонок мало было, на здешних любо поглядеть, клюка клюкой, и чё-то строит из себя ещё, как будто в зеркале себя не видит… Это она о невестке, жене Никиты. А о своём дяде как-то говорила: «Дядя Григорий, Григорий Митриич, читал – сам-то читать, конечно, не умел, а заставлял читать одну из дочерей, сестёр наших двоюродных, сам слушал – только Левит, ничего другого из Ветхого и Нового Заветов». Ел Григорий Дмитриевич, по маминым словам, всё только «по ветхозаветному правилу и соблюдал во всём Закон». И умер он от истощения в шестьдесят два года, так изнурил себя, ослаб от исполнения, при крестьянской, трудной-то работе.

Отец так же вот, стоя перед этим окном, процарапывал усердно ногтём наледь, уткнувшись в холодное стекло большим, как у Льва Николаевича Толстого, похожим и по форме, носом, вглядывался совершенно слепыми к тому времени, мутными, когда-то ясными серо-голубыми, глазами, то одним, то другим, в непроницаемую тьму, отходил разочарованно от окна и ложился грузно на диван, на котором спал и доживал свой век. Умер он в девяносто два года, девятнадцать лет назад. И дольше жил бы, но «устал, и с нами стало ему скучно».

Он и родился в октябре, с фронта вернулся в октябре, в этом же месяце и умер.

– Ничего так, как небо, – говорил, – увидеть не хочу. Одним глазком бы… Какое оно нынче, баба?

– Да обычное…

– Да как обычное-то!? – сразу начинал сердиться.

– Сегодня голубое.

– Другое дело. То обычное! Обычным небо не бывает.

– Ну, ладно, ладно, не серчай.

– Как не серчать, когда ты это…

– Ну, успокойся.

– Ага! Она сначала разозлит… и вечно это… как заноза.

– Иди к столу, пора обедать.

Мама добродушно улыбается. Отец не видит этого, незрячий.

– Змея змеёй… Кому угодно настроение испортит.

– Уж успокойся.

– Ладно ещё, что не кусает, а то бы ядом отравила.

Пол заскрипел – к столу подался. Тяжело ступает – пол под ним скрипит, в буфете звонко отзывается посуда. Поест плотно – на аппетит он никогда не жаловался, чаю холодного попьёт с каким-нибудь вареньем – больше других любил кисличное, из красной смородины, – и смягчится, сидит, слепой, чему-то улыбается.

А маме, кстати, той только кипяток и подавай, чай же холодный для неё – помои.

– Помои, – повторял отец. – Глотка лужёная, пей кипяток, мне не навязывай, а то привыкла…

Снял с вешалки отцовский полушубок, накинул на себя, влез в отцовские валенки, надел на голову его же шапку-ушанку, вышел из дому, спустился с крыльца. Озираюсь. Полярная звезда, как на неё ни посмотришь, всё на одном месте. Приколотил её кто будто. Возможно, так оно и есть. Кто-то ж когда-то их развешивал…

Северное сияние. Под Большой Медведицей. Ленточное. Переливается, касаясь ельника. Какая красота, величие какое. Чудо.

– Выйди от меня, Господи…

И изумляет больше всего это – моё присутствие. Какой восторг!

За ворота, подёрнутые куржаком, ступил. Снег под ногами поскрипел знакомо, вызывая в памяти события из детства. Блекло фонари в селе помигивают. Энергосберегающие. Раньше здесь не было таких. От них и свет иной, не как от прежних, прежний «живой» был, этот – «мёртвяцкий». Тихо. Даже собаки не перелаиваются. Гавкать станешь, и язык к нёбу примёрзнет, и горло застудишь. Опытные, понимают. Забились все по своим будкам, в калач свернувшись, нос в пах уткнули. Греют себя своим дыханием. Дымы от труб печных не виляя и не выгибаясь, как в более тёплую и ветреную погоду, прямиком устремляются к небу, теряются в небесном полумраке, смешавшись с изморозью. Слышно, как в лесу трещат деревья. И лиса где-то – рядом, возможно, на поляне, перед ельником – звягает сипло. Может, от одиночества. От скуки ли. И развеселить, разогреть её некому – волков зимой здесь нет, летом лишь изредка заходят, – снег для них у нас глубокий, а медведи крепко в эту пору спят, посасывая лапу. Пусть спят, без них спокойнее, без шатунов. Эти, оголодав, деревню не минуют.

Долго не постоишь. До костей пробирает, и полушубок не спасает.

Вернулся в дом, впустив вперёд себя проворный клуб белёсого морозного воздуха – прилёг тот на пол и исчез – как и не было.

– Холодно там? – спрашивает мама.

– Да не жарко, – отвечаю.

– Не меньше пятидесяти.

– Не меньше.

– Сколькой уж день так вот стоит.

– И не сбавляет.

– А сколько градусник показыват?

– Не разглядеть – куржак мешает.

– И до шестидесяти снизится.

– Возможно.

– Ну, раз зима, так чё и ждать… оно обычно.

Прошёл к себе в комнату. Заглянул в ноутбук.

В Петербурге:

– 2,6 °C, облачно, влажность – 91 %, давление – 572 мм рт. ст., ветер – ю/з, 4,0 м/с.

Не погуляешь по Сретенску, пройдусь по Петербургу. Мысленно.

И выхожу сразу на Чкаловский – не помеха для мысли пространство – в миг преодолел. И будто слышу голос Кати.

 
– Мы все
На Петроградской жили —
Братва, не битая никем.
Портвейн из горлышка глушили
В прокуренном параднике.
Мы задирали, но не здешних,
До крови дрались во дворе.
Любили девушек безгрешных
И провожали на заре…
В «клешах» по Чкаловскому чинно
Мы совершали наш вояж.
Не матерились беспричинно
И посещали Эрмитаж.
Читали мы Хемингуэя,
Верхарна знали наизусть,
Но замирали, столбенея,
Когда звучало слово Русь.
 

– Чьё это? – спрашиваю.

– Сергея Константиновича Поликарпова.

– А я такого и не знаю.

Снимала Катя, жена моя, раньше комнату в коммунальной квартире на Всеволода Вишневского, и район знала хорошо. Диплом писала по дореволюционной застройке Петроградской Стороны.

И дальше – провожал её в студенческие годы после занятий до дому – будто слушаю урывками:

– Дом Жакова… Питирим Сорокин, изгнанный из Хреновской семинарии Костромской области, часто бывал в этом доме, здесь же он познакомился и со своей будущей супругой Еленой Петровной Баратынской… Дом дешевых квартир Императорского Человеколюбивого общества, возведён в 1900 году по проекту Гейслера… В нём же располагался Мариинский институт слепых девиц… Блок, – слышу, – признавался в любви к Большой Зелениной – тоже тут рядом, соседний квартал… Здесь же дефилировала красавица Лариса Рейснер, в кожаной куртке, с маузером на боку… В августе 1918 ходила на разведку в занятую белочехами Казань и попала в плен… Совершила дерзкий побег… Секс-символ Октябрьской революции…

И про мой дом будто слышу:

– Во время войны он был расколот пополам, бомба застряла в нём… немецкая.

Это я знаю, соседка баба Таня мне рассказывала. Через ванную у нас по потолку проходит стягивающая металлическая балка.

Возвращаюсь мысленно по Лахтинской, чтобы пройти потом по Малому и завернуть к себе на Ропшинскую.

Миную белоснежный храм святой блаженной Ксении, лет пять назад достроенный и шестого июня две тысяча девятнадцатого года освящённый митрополитом Санкт-Петербургским и Ладожским Варсонофием.

Даже тут, в мысленной прогулке, стесняясь прохожих, малодушествую – не крещусь на купола прилюдно.

Отступаю, Господи, отступаю. И почему всё так-то, по-предательски?! Каким бываю всё же жалким я! Досадно.

Вернулся на несколько шагов назад – перекрестился всё же. Мысленно. Другое дело. Совесть успокоил.

Солнце на лето (на Засечный), зима на мороз.

С этого дня, в Петербурге, я начинаю собирать свой походный рюкзак, с которым и поеду летом в Сретенск. Так неизменно. Дети подсмеиваться начинают надо мной: папа, мол, в сборах, не мешать, не беспокоить, чтобы не забыл что-нибудь, блесну, виброхвост или твистер. Сами они второй от третьего не отличат. Ну ладно, смейтесь.

Нынче Никита вызвал меня к матери – «приболела», а он скоро, мол, и надолго уедет на Подкаменную Тунгуску, где по его проекту что-то строится, что-то там с кем-то согласовывать. Сёстры – Наталья, Татьяна и Нина – живут далеко: Наталья – в Магадане, Татьяна – в Краснодаре, Нина – в Архангельске, повыскакивали замуж, мужей поближе не нашли, – да и не совсем здоровы, тяжело сорваться с места им, в возрасте. Мне всё равно где работать, работалось бы только, а работаться не будет, и так ладно. Катя, жена, в Пюхтицком монастыре, год там послушницей пробудет. Дети взрослые, самостоятельные. Я и поехал. Да и с мамой хотелось побыть – вот и возможность.

Только что пришло сообщение от архивиста – сама предложила исследовать мою родословную, – замечательной подвижницы Ольги Викторовны К-ой:

«Работая по вашей линии, я пришла к выводу, которого вы просто не знаете. Из моего пусть небольшого опыта, мне НИ РАЗУ (размер шрифта её) не встретился человек, который бы так ГЛУБОКО ушёл в историю ОДНОГО КОНКРЕТНОГО РЕГИОНА. Всегда, у всех, примешиваются разные группы, разные сословия. Поселенцы, каторжане даже, служилые, люди совсем из других мест, прибывшие в Елисейск в более поздние времена. Происходит такая „переработка“, что ли, слов не подберу… в генетике. У вас же – на 400 лет, может чуть меньше – Елисейский уезд, глубокие старожильческие корни, и в принципе регион очень узкий. И почти все – крестьяне, что пашут землю, да беломестные казаки. И никаких вливаний со стороны. Это очень интересно наблюдать. Я даже предполагаю, что тот некий, невидимый отец Дмитрия – он местный, свой, а вовсе не поселенец. Мне видится так из логических заключений. У вас может быть своё „чувствование“. И я могу ошибаться. А линии ближайших поселенцев я тоже уже посмотрела, насколько возможно».

Тут же и ответил: «Спасибо, Ольга Викторовна. Я так и предполагал, по семейным легендам. Очень вам благодарен».

В доме напротив жили когда-то мои одноклассники, муж с женой. Валера и Валя. Сгорели от водки. В один год. Несколько лет дом этот после них никто не занимал. Теперь, смотрю, и окна светятся по вечерам в нём.

Подбросил в камин дров. Сел рядом на табуретку – за угольками следить: какой вдруг вылетит, вернуть его обратно. Мама рядом, на кровати. Смотрит на огонь.

– Любила раньше на покосе… так вот сидишь, обедаешь возле костра… ещё все вместе-то… давно уж.

– И на рыбалке, возле речки…

– Рыбачить мне, Ванюха, было некогда. И не умела.

– Да знаю, знаю… А кто тут, – спрашиваю, – поселился?

– Где, в Шабалинском доме-то, напротив?

– Да, – говорю.

– Медичка новая.

– Понятно, – говорю. – И молодая?

– Да не старая, – говорит мама. – Лет сорока.

– А Анна Карловна?

– Ушла на пенсию. Да и больная… плохое что-то… рак-то этот.

– Плохое, точно.

– Бог ей в помощь.

Лицо мамино озарено тварным светом – огнём с берёзовых поленьев – из камина. А изнутри как будто светится нетварным. Как осознать?

Прошлым летом привозил я священника, духовника моего, с Монастырского (Яланского) озера. Отца Иоанна. Он её причастил и исповедал. Вышел ко мне и говорит:

– Паче снега убелюся… Да, все они, старики, уже чистые, как первый снег, а она, Елена Макеевна, и вовсе, как новый лист мелованной бумаги.

Узнал уже из интернета: Марьинку наши бойцы отбили у братьев-небратьев – отлично. Молодцы ребята. Важная победа. Дай Бог, не последняя.

Включил телевизор – время новостей.

От генерал-лейтенанта Конашенкова услышал:

«На Краснолиманском направлении подразделения группировки „Центр“ отразили две атаки шестьдесят третьей механизированной бригады и двенадцатой бригады спецназначения ВСУ южнее Кузьмино и в районе Червоной Дибровы (ЛНР). Нанесено поражение живой силе и технике ВСУ в районе Серебрянки (ДНР) и Серебрянского лесничества. Уничтожено до ста боевиков, два автомобиля, боевая бронированная машина и гаубица Д-тридцать».

Я смотрю, и мама смотрит. Молится она ежедневно за русское воинство и за своего внука, старшего лейтенанта, сына моей сестры Нины, который сейчас под Бахмутом-Артёмовском.

– Скажи, дак кто там побеждат-то? – спрашивает мама.

– Мы, – отвечаю.

– А победим?

– Куда мы денемся, конечно.

– И чё они на нас так взъелись?..

– Заболели, – говорю. – Болезнь такая – бешеное украинство.

– Украинство… В Забегаловке и на Поречной Гринчуки и Грищуки жили, ты их, наверное, не помнишь…

– Помню, помню, как не помню.

– Хорошие люди. И Цибуля… тот жадноватый только был, ругался грязно.

– И хорошие заболевают. Крамских тут тоже жил, военнопленный. А после выяснилось – был карателем, служил в эсэсовских войсках, не рядовым, а капитаном. Родом со Львова… так мне помнится. С Инкой Крамских учились вместе.

– И этот с виду тихим был… И правда, что как заболели… Они же и Христа, обезумели, гонят.

– Гонят.

– И церквы вроде отымают…

– Отнимают.

– Смотрела я… И до чего мы так докатимся?

– Ты же Евангелие, – говорю, – читаешь.

– Ну так и чё что? – спрашивает.

– От Иоанна Богослова.

– Подумать страшно… Иди, сынок, ложись, – говорит мама, – меня не сторожи. Камин сама я, встану, скутаю. От печки вон идёт ещё тепло, от русской. Не замёрзнем. И полушубок захвати с собой, на одеяло сверху кинешь.

– Рано ещё, – говорю. – Почитаю.

– Ну, ты как знашь, я буду спать.

– Спокойной ночи.

Не расслышала.

– Завтра блинов, пораньше поднимусь, если смогу, сил еслив хватит, тебе напечь, или оладий постных, что ли… Ещё дожить бы.

– Доживём.

– Как Бог устроит.

Выключив телевизор, пошёл в свою, бывшую отцовскую, комнату. Слышу:

– Господи, сохрани силою Честного и Животворящего Креста Твоего под кровом Твоим святым внука моего (сына сестры моей Нины) Димитрия от летящей пули, от смертоносной раны, водного потопления и напрасной смерти. Господи, огради его от всяких видимых и невидимых врагов, от всякой беды, зол, несчастий, предательства и плена. Господи, исцели его от всякой болезни и раны, от всякия скверны и облегчи его душевные страдания. Позволь ещё с ним повидаться…

Был у другой сестры моей Татьяны сын, и тоже Дмитрий, пал на первой чеченской. Срочник. Десантник. Ростом был метр девяносто девять. В Кяхте службу проходил. Хоронили мы лишь несколько его обгоревших косточек, в небольшом, как для младенца, смастерённом Колей Барминым, местным умельцем, гробике-шкатулке. Тут, в Сретенске. Мороз спадёт, схожу на кладбище.

Прошелестело тихо что-то там, над крутой заснеженной железной крышей дома, – звезда, наверное, упала в ельник. Ну не по крыше же скатилась?.. Хотя кто знает.

Мышь пискнула в подполье жалобно: озябла, или кто на её запасы посягнул, недобрые соседки – огрызаясь?

Мама во сне вздохнула, как ребёнок, – не тяжело, легко – как о хорошем.

Свет в январе

Тринадцатое января.

Старый Новый год.

Родители наши не провожали и не встречали за праздничным столом как Новый, так и Старый Новый год. Традиции у них, коренных жителей Сретенска и близлежащих деревень, всю жизнь крестьянствующих, такой не было. Рано, как и в любой другой день в году, если не случалось что-то чрезвычайное – смерть, например, или рождение, – не позже десяти часов вечера, они, уставшие, ложились спать, вставали рано утром, часов в пять – хозяйство диктовало расписание: не погуляешь – «скотина ждать тебя не будет».

Нам, «избалованным советской властью», позволялось: когда ещё и погулять, мол, как не в молодости. Такая нам была поблажка.

Мы, парни и девушки, собирались компаниями, сдружившимися ещё с детства, у кого-то из наших друзей, чьих родителей по какой-то причине не было в это время дома, выпивали под звучавшую на магнитофоне популярную музыку, закусывали, ровно в двенадцать часов, под бой курантов в телевизоре, звенели, чокаясь, гранёными стаканами – в наших домах фужеры и бокалы были редкостью, – сидели за столом ещё какое-то время, снова выпивая и закусывая, после, захватив с собой шампанского, вина и водки, отправлялись в клуб, на танцы, и уже там, крепко уставшие, встречали утро.

Редко без драки обходился новогодний праздник, кстати, не только новогодний, чаще, конечно, из-за девушки, ближе, как правило, к утру… Но не об этом.

Заглянул с утра в численник:

Восход солнца – 09:32:49, заход – 16:28:33; долгота дня – 06:55:44.

Луна: восход – 10:36, заход – 18:51; растёт.

Прочитал маме:

«Отдание праздника Рождества Христова.

Преподобной Мелании Римляныни, святителя Петра Могилы, митрополита Киевского, преподобного Паисия Святогорца, священномученика Михаила пресвитера; мученика Петра».

Есть за кого ей, маме, помолиться, меньше – «за здравие», больше – «за упокой». И я вдруг вспомнил.

Нет уже нынче ни одной, на божьей нивке обретаются, а раньше несколько Маланий было в Сретенске. Чуть ли не всех я их и помню, с нашего края, точно, всех. Имя давали раньше при крещении – метрики так-то кто тебе и где бы выдал, помимо церкви, – по святцам только, а не абы как. Не то что нынче, по словам мамы, кому как в голову взбредёт, – до Апрелин дело дошло, до Октябринов (где-то до Байрактаров даже, Джавелин – в ещё недавно православной вроде бы стране, или окраине), – не в честь святых, люди коров так называют, по заключению мамы, быков и тёлок.

Жили в Сретенске, как я уже сказал, несколько Маланий, но на ум, заслонив всех остальных, одна явилась – Маланья Григорьевна Скурихина. Была на моей памяти Маланья Хромая, а эта – Кривая. Прозванная так из-за настрогавшегося на левом глазу бельма. На сучок острый в лесу наткнулась этим глазом. По рассказам: бегом бежала от медведя, так испугалась, ещё в девчонках. Кривой уже и замуж выходила, но и с бельмом, жених ею не побрандовал: любовь пламенная у них была – не по расчёту.

Мужа её в сорок втором году призвали, в сорок втором же и убили его на фронте, под Ленинградом. Одна растила дочь и сына, двойняшек, родившихся перед войной. Сын Степан был и нормальным вроде с виду, но сумасбродом неуёмным. В четырнадцать лет, исколов и сложив крёстной поленницу дров, отведав у неё же на Первомай канунной бражки, угнал из колхозного гаража гусеничный трактор, смял на нём клубный палисадник, а потом завалил возле сельсовета телеграфный столб, и в результате стал насельником детской воспитательной колонии в городе Канске. Из колхозишка, благодаря тюрьме, вырвался и паспорт получил, и дал другим пример, как это сделать. Без паспорта тогда куда бы ты, колхозник, сунулся – только в соседнюю деревню да в раён.

Были и такие, говорят, ребята, хоть и немногие, двое, трое ли, что воспользовались этим способом – кто окна в магазине или в клубе демонстративно побил, кто в драке ножичком помахал, никого при этом не поранив, – лишь бы, пусть срок какой и отсидев за это, уехать из деревни.

Завербовался, как говорили, после колонии Степан на какую-то комсомольскую стройку в Заполярье, и в Сретенске с тех пор не бывал, мать ни разу не проведал и на похороны её не явился.

Дочь Зинаида, сестра Степана, была глухонемой. С рождения. В прошлом году ушла из жизни. От худой болезни.

Жила Маланья Григорьевна на соседней, параллельной нашей, улице, называвшейся Забегаловкой. Потому что с двух концов, чтобы попасть на неё, надо было вбегать в крутую горку, в угор, как говорим мы здесь. Огороды, наш, арефьевский, и их, скурихинский, смыкались, разделяла их лишь редкая изгородь из кольев и осиновых жердей – так поставленная, для близиру, и бороздой могли бы обойтись. На воротцах, выводящих из ограды в огород, висел у Маланьи Григорьевны на крюке или гвозде медный таз, ярко блестевший в солнечные дни, отправляя в глаза озорные золотые зайчики. Мы с Никитой, ума-то не было совсем, выбрали его как самую яркую мишень в обозримом пространстве. Первым, по старшинству, стрелял из тозовки Никита. Попал он или нет, мы не поняли, но таз не звякнул, или не услышали, с гвоздя не сорвался и даже не шевельнулся. Выстрелил я. И тоже вроде как промазал. И расстояние тут не великое – метров двести, вряд ли больше. А через секунду, наверное, две ли, воротца открываются, и появляется в них Маланья Григорьевна. Нас с Никитой – глупые-глупые, но – тут же пот прошиб холодный. Лук выходила пощипать тётка Маланья, окрошку, наверное, готовила. Нащипала стрелок луковых и скрылась за воротцами в ограде.

В тот день, поставив тозовку в кладовку, где ей и было место предназначено, мы с Никитой уже не стреляли.

Отца дома не было, был он в то время в Маковском, на каком-то убийстве, Маланья Григорьевна ничего не заметила, потому и шуму не подняла, и мы с братом скоро расслабились. Начало летних каникул, пока свободные – рано для ягод и грибов, им не сезон ещё, и для покоса ещё рано, прополкой грядок сестры занимались, – успеваем, пользуясь свободой, нагуляться (не было, правда, так, чтобы когда-нибудь успели, всё нам её, свободы этой, не хватало): отправились мы на следующий день в тайгу палить по шишкам, сосновым, пихтовым и еловым, и по прихваченным с собой в двух хозяйственных сетках стеклянным банкам и бутылкам. Пока все их не расколотили, домой не пошли – патронов были полные карманы, тех и не убыло почти – так ими были обеспечены мы, во что сейчас поверить трудно – прям дикий Запад. Но было, было, сам свидетель. Мало свидетель – и участник-соучастник.

Впрок от отца, пусть и не за это, мы с Никитой всё же получили. Нам и стараться, зарабатывать особенно не надо было. Не в духе прибыл он, отец, не в добром настроении, всего-то, и мы ему попались под руку. Не попадайся. Оплошали. Но так в тот раз сложилась ситуация, не в нашу пользу: отец, в дверях внезапно появившись, нам преградил отход – удрать не получилось.

Дня через два после этого, через три ли, поздно вечером, при вынырнувшей из ельника рыжей луне, под доносящуюся с танцплощадки музыку, беспрерывный пересвист засевших в картофельной ботве перепёлок и дружный стрекот кузнечиков на полянах, перебравшись из нашего в соседский огород, подкрались мы с братом к тем воротцам, на которых висел таз, осветили его, для полной видимости и уверенности, фонариком и обнаружили, что не было на нём ни пробоины, ни вмятины от пулек. Осмотрели доски вокруг таза, и там отверстий не нашли. Решили, что патроны устарели, ослабли, и пульки упали на землю, цели не достигнув. Бывает. Ведь не могли ж мы промахнуться, с нашим-то опытом. Конечно – нет.

Тогда и в голову прийти такое не могло, теперь подумаешь: и тут Бог уберёг – то ли меня и Никиту от Канской детской воспитательной колонии, какой другой ли, то ли её, тётку Маланью, более заслуживающую Божьего внимания, от ранения или от смерти, то ли наших родителей от горя и позора.

Огород скурихинский, каким он был тогда, таким и остаётся, на том же месте, но с другой уже изгородью – колючей проволокой в четыре ряда на листвяжных нетолстых, не ошкуренных столбах. Городские оккупировали заброшенный огород, картошку в нём сажают – да и ладно, пожароопасной дурниной – лебедой, коноплёй, морковником и крапивой – не зарастает, – а потом, ближе к осени, наезжая всей семьёй, под громкую музыку, русский шансон, низко бухающую из машины с открытыми дверцами, выкапывают и увозят восвояси.

А вот дома скурихинского уже нет – испилил, наверное, кто-то его на дрова. В моё отсутствие. Или разобрали и перевезли в тайгу, смастерив там из этих брёвен тёплую охотничью избушку. Стайку кто-то ли сложил, хлевушку или баню. И нет тех воротец, на которых висел когда-то медный таз, отправляющий в ясный, погожий день в нашу сторону заманчивые солнечные зайчики.

Ох, это Время.

Тётки Маланьи крестник тут же вспомнился. Жили они рядом в Забегаловке. Володя Могило (пусть и не Могила, но мы, вся наша околоточная компания, только так его и называли в детстве, на что он, молодец, никак не реагировал, у других тогда и хуже были прозвища, а тут и не прозвище вроде, просто в фамилии изменена одна лишь буква и ударение случайно сделано не там, где нужно, а потому и не на что тут обижаться). Одноклассник. Отслужив водилой срочную в Хабаровском крае, вернувшись на родину, женился на ровеснице, за которой в школе ещё, в девятом классе – десятый бросил, поступил в профтехучилище, – живя в яланском интернате, ухлёстывал, шибко уж глянулась она ему, и переехал из Сретенска сначала к ней в Ялань, а потом, в Ялани не найдя работы подходящей и с родителями её не поладив, вместе с уже беременной женой перебрался в Усть-Кемь, куда годом раньше переселился из Сретенска с семьёй его родной дядя. Днём Володя работал на шпалозаводе, а по ночам ловил самоловом красную рыбу, стерлядь и осетров, на Ислени. Из дому в тот злосчастный вечер, прихватив бутылку белой, чтобы было чем согреться в лодке, на рыбалку ушёл, а домой не вернулся. Крючок в руку, насквозь пронзив ладонь, воткнулся, и махом выдернуло рыбака самоловом за борт из казанки. Не успел освободиться от крючка и шнур перерезать – так, наверное. Не сам же в реку сиганул, причин для этого у него вроде не было, и не столько же он выпил, да и пил не первый раз, и все пьют, не он один – дело обычное, – в реку никто же не бросается, разве что искупаться ради отрезвления. Звёздной гулкой августовской ночью. На Погодаевской яме. Восемнадцать метров глубина. И течение дай боже. Смертельно опасную снасть после – знали, где он промышлял, – кошкой зацепили, на берег вытащили, и там – Володя. Улыбается – без губ. Всегда он, Володя, в одиночку рыбачил, без напарника: делиться не любил добычей – на свою семью горбатился. Оставил сиротами дочь и сына. Выросли уже, взрослые. И жену молодую – вдовствовать. Так, говорят, замуж она больше и не вышла, одного хватило разу. Я давно её, Зинаиду Могило, Малышеву в девичестве, не видел, со школьной поры, а если и увижу, вряд ли узнаю. Глаза у неё, помню, были разного цвета: один полностью – густого чая, а другой – наполовину голубой. И в школе звали её Панночкой. В честь той, что в гоголевском «Вие». Хотя обычная была девчонка, весёлая и добродушная. Вот по глазам, возможно, и определю. Конечно. Если расцветка их не поменялась.

Кстати, в семье своей Володя был Тарасом. Почему-то. Мы не вникали. Друга нашего Андрюху Устюжанина тоже иначе дома называли. Алексеем. Что тут такого, дескать, так бывает. Ну а прозвище у Андрюхи было Дурцев. И не мы его так прозвали, а его родной дедушка. И батогом, бывало, стукнет внука, если тот зазевается, не увернётся. Вредный Андрюха был, и получал. Чаще за то, что подворовывал табак у деда. Или махорку. В одиночку Алексей-Андрюха не курил, делился с нами.

День прибыл на полчаса, ночь настолько же укоротилась. На целых или только? В каких измерить единицах, кроме минут? Тридцать долей тихого ещё, зарождающегося ликования? Слабой пока надежды? Надежды неосознанной? На что-то. На Кого-то. Я в эту пору, глядя на закат вечерний и на утреннюю зорьку, начинаю оживать, и явно это чувствую. Как медведь, наверное, в берлоге, перевернувшись с боку на бок и немного приоткрыв глаза, чтобы в толсто и туго заснеженном окне-лазе своего временного жилища-спальни разглядеть слабый свет, смутно обещающий, что придёт всё же, как и всему в природе, конец зимовке долгой; раньше же, не обманывая, приходил. И поминал уже: с этого времени принимаюсь я, чтобы не забыть и не оставить что-нибудь важное и нужное, наполнять рюкзак, с которым отправляюсь каждым летом из Петербурга в Сретенск. Неизменно. Непременно. День прибывает – наполняется рюкзак. Можно судить по рюкзаку – насколько прибыл день текущий. К летнему равноденствию он уже битком и окончательно заполнен, готов – бери его и поезжай. Ну и, как правило: беру и еду.

Потеплело. Тридцать с небольшим. Для нас, чалдонов, не мороз. Четверо суток, не прерываясь, крепко вьюжило, плотных сугробов намело – мы говорим субои, не сугробы, что то же самое, – дорожки с верхом занесло, их расчищали и натаптывали заново. С утра сегодня погонял вяло по затвердевшему, как наст, полотну снега низовой ветер сухую, колкую курёху, к вечеру стих, в тайгу убрался, среди деревьев подметать, мышей пугая. Воздух без изморози сделался прозрачным, будто отсутствует, звёзды на небе стали ясными, лучистыми, и их число умножилось без меры, самые малые меж крупных обозначились – мерцают: не забывайте и про нас.

Можно на улицу и в одном свитере выйти – не замёрзнешь. После шестидесяти-то. В одном свитере, без телогрейки, и дров наколол и в дом их натаскал, к печке и к камину – про запас. Мама меня немного пожурила: разжарел, дескать, вот как простынешь, парень, и узнашься, будешь на улицу так вылетать, долго ли на себя накинуть что-нибудь, будто одёжи в доме нет, ну, мол, как маленький.

Угу.

Походил по дому, дрова в печке клюкой подшевелил, берёзовое полено, для жару, к осиновым добавил и в свою комнату подался.

Прохожу мимо.

– Ты почему в одних носках? – говорит мама. – Пол-то, как лёд, поди, холодный. Надень-ка валенки, будь добр.

Послушался, стал добрым – надел валенки. Отцовские. Моих здесь нет. Нет, правда, валенок и там, в Петербурге. Уютно в них – отцом ещё разношенные, и тепло его ещё, пожалуй, сохранилось в них. Хоть увози с собой – не будут лишними. Никита скажет: нет, брат, оставь, – и сам в них ходит, бывая здесь. Пусть будут тут – приветом от отца.

Раздвинул тяжёлые шторы, заменяющие двери, чтобы и ко мне доходило от печки тепло. Глянул сначала в окно, то чистое, без наледи, оттаяло, снизу лишь снегом запорошено, на дом, что напротив, затем – в ноутбук.

«Важные события 13 января».

1263 – битва у Терека между войсками Золотой Орды и хана Хулагу.

1703 – вышел первый номер газеты «Ведомости».

1872 – в России начала работу Служба Погоды, вышел первый прогноз погоды.

1910 – состоялась первая публичная радиопередача.

1912 – в Петрограде состоялось открытие арт-клуба «Бродячая собака».

1990 – армянский погром в Баку.

1991 – штурм советским спецназом телебашни в Вильнюсе.

В прошлом. История. Не Вечность.

К Вечности возвращаясь, вышел из комнаты. К телевизору подступил. Помедлил чуть, включать не стал: да что я там ещё не видел? Спросил у мамы:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации