Текст книги "В министерстве двора. Воспоминания"
Автор книги: Василий Кривенко
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Уроки нельзя было назвать обременительными, и воспитанники самых посредственных способностей справлялись с приготовлением без репетиторов. Во всяком случае, наиболее способные считали себя как бы обязанными помогать обращавшимся к ним товарищам. Я не помню примера, чтобы кто-нибудь отказал в такой, конечно, совершенно безвозмездной, помощи. Беззаботные воспитанники упивались чтением романов. Иметь книги, кроме учебников, строго запрещалось, и потому во время чтения приходилось маскировать роман – задачником, «Margo» или «Ушинским». Во время вечерних занятий, втихомолку, передавались толчки от стола к столу, пересылались открытые записочки, украшенные детскими карикатурами; циркулировали даже письменные приказания и воззвания «закалов».
Особенное оживление царило среди кадет, когда устраивали «бунт».
«Сегодня, господа, эконому бунт устроить», – приходит приказание из первой роты. С лихорадочным нетерпением ожидаем мы ужина. «Вот здорово-то будет!»
Вечером, действительно, в столовой, при появлении эконома, начинается шум.
Дежурный по корпусу поднимает роты из-за стола и заставляет стоять в ожидании командира батальона, лысого почтенного старика.
Полковник знает всю тщету отыскивать виновного и потому, покричав на нас, оставляет всех огулом «без отпуска». Мы, маленькие, проникаемся страхом; в рядах старших кое-где раздается шарканье ног и гул народа на сцене. Во избежание дальнейших осложнений следует приказ вести кадет в роты, куда все возвращаются в возбужденном состоянии, и долго еще в спальнях раздаются разговоры.
– Что это за бунт?! Вот, говорят в *ском корпусе директора побили, всех офицеров выгнали. Там весь корпус оцепили солдатами с ружьями, честное слово. Судили, цц!.. вот здорово!..
– Господа, в 1-ой роте бунт! – электрическим током пронеслась вдруг среди нас во время вечерних занятий радостная весть.
Вот пробежали два каптенармуса, злейшие враги кадет, фискалы по призванию. Один из них Тишлер, юркий еврейчик с вечно бегающими плутоватыми глазами; другой – «Циклоп», рослый, рябой унтер, с бельмом на глазу.
От них ничего не удалось узнать. Фискал предусмотрительно успел запереть дверь в церковный коридор, откуда можно пройти в другие роты. Дневальный Чеснок, стоя у этих дверей, дает некоторые разъяснения.
– Гарнадеры (1-я рота) требуют директора до себя.
– Ну, что же?.. Пришел директор?
– А вам что?!
– Чеснок, Чесночок, ну скажи, что же делают, – просят солдата обступившие его кадеты.
– В нашего Адама табуреткой пущали.
– Табуреткой?! Куда же ему попало?
– Так он будет ждать, чтоб попало… То-о-же… дурня нашли, – обидчиво замечает дневальный. – Увернуться Адам успел.
Только было хотел разоткровенничаться Чеснок, как подлетают к нему школяры.
– Чеснок, отвори!
– Ну, убирайтесь, господа! Пащенко, не трожьте! до дежурного зараз побижу!
Происходить возня.
– Это что за картина! – раздается голос дежурного офицера. Пащенко и Шульце, закрыв лицо руками, чтобы не быть узнанными, стремглав проносятся мимо дежурного. Но коварный, раздосадованный Чеснок «вже докладає». Оба школяра вскоре стоят «на середине», издали показывая языки и грозя кулаками Чесноку.
На другой день от старших воспитанников узнаем некоторые, конечно, раздутые, но для нас вполне достоверные подробности бунта. Старшие кадеты требовали каких-то льгот. Директор [барон А. Б. А. Икскуль фон Гильденбандт] явился сам и когда начал им делать замечание, то Боровской, будто бы, бросил в генерала Рейфом (словарь Рейфа), но книга перелетела через голову. Директор сделал вид, что не заметил этой ужасной выходки. В дежурного по корпусу, нашего Адама, когда он поднимался по лестнице, кто-то бросил с площадки табуреткой, которая разбилась, но не попала, к счастью, в капитана. Адам очень испугался, ходил к Еве принимать успокоительные капли. Виновного не только не нашли, но и кадеты сами не могли узнать, кто это покусился чуть не на жизнь бедного капитана. Некоторые уверяли, что это Тишлер (каптенармус) пустил табуретку, чтобы «выписать в расход» им ранее сломанную. Легендарной табуретки, однако, кажется, никто из кадет не видел.
Директор корпуса, старик генерал, казался нам, неранжированным, существом недосягаемым. В корпусе мы, по крайней мере, «мальцы», его видели лишь в высокоторжественные дни в церкви. Каска с пышным плюмажем, расшитый мундир, покрытый звездами, и красные с золотыми лампасами брюки директора производили на нас, «приготовишек», сильное впечатление.
Говорили, старик был добрый человек. Действительно, жестоких сечений у нас за время его начальствования не практиковали, и многие из нас, кадет, не вкусили березовой каши.
На вечерних уроках по субботам кадеты с особенным интересом прислушивались ко всякому шороху в коридоре. Наконец дверь стремительно отворялась сторожем, и в класс входил инспектор классов, полковник, с толстым туловищем, подоткнутым тоненькими, тоненькими ножками. Он приносил с собою журнал и читал баллы, полученные воспитанниками за неделю. У многих лица бывали подернуты сосредоточенной грустью. Нужно, однако, отметить, что страдания были лишь нравственные, без прибавки березовой каши. Телесное наказание применялось лишь к закоренелым лентяям. В нашем классе несчастие это постигло двух братьев Лешиных – «рыжих орангутангов» и несчастного Костича.
«Рыжие орангутанги» никак не могли осилить премудрости приготовительного класса и впоследствии, при преобразовании корпуса в военные гимназии, были исключены[95]95
Преобразование Петровского Полтавского кадетского корпуса в военную гимназию произошло в 1865 г. и стало следствием реформы военного образования, проводившейся по инициативе и под руководством военного министра Д. А. Милютина. Суть реформы состояла в упразднении кадетских корпусов и отделении общего образования от специального, в связи с чем для получения первого учреждались военные гимназии, а для получения второго – военные училища. В отличие от кадетских корпусов, устройство военных гимназий было согласовано «с современными требованиями педагогики, как по части воспитательной, так и по части учебной», а потому в них практиковалось допущение к занятию воспитательских должностей «безразлично военных и гражданских чинов». Основные положения реформы император Александр II утвердил в декабре 1862 г. Преобразованию подверглись сначала столичные корпуса, а затем – провинциальные, в том числе и Петровский Полтавский (Павловский И. Ф. Исторический очерк Петровского Полтавского кадетского корпуса. (1840–1890): По офиц. данным. Полтава, 1890. С. 105–108).
[Закрыть]. Несмотря на это, один из них, благодаря только что открывшемуся тогда юнкерскому училищу, был ранее сверстников произведен в офицеры в армейский уланский полк. Помню, мы, одетые в мешковатые пиджаки, с завистью глядели на его красный лацкан и медные эполеты.
Костич, сын генерала, болезненно-нервный и мало способный мальчик, входил часто в какой-то раж и тогда неистовствовал. Отца он любил очень и писал ежедневно ему письма; бумаги при этом изводил целые дести, чем смешил детвору. Костич не мог написать строчки, чтобы не сделать громадного клякса, моментально он комкал лист и отбрасывал в сторону. Школяры поднимали бумагу, читали, издевались. Костич, страшно заикаясь, требовал не мешать и затем вскоре бросался и царапал ногтями мучителей. Тяжело вспомнить эти сцены обоюдной детской жестокости… Приступы бешенства стали чаще и чаще овладевать бедным мальчиком. Когда за плохие баллы ротный командир приказал отвести Костича «в цейхгауз» и высечь, то заика бросился на каптенармуса и на дежурного офицера. Визжал, царапал… Его высекли… Вскоре приехал старик Костич и увез сына домой. В субботу, после всенощной, разрешалось брать из библиотеки книги для чтения. Воспитанникам предпочтительно предлагали «Журнал военно-учебных заведений» в желтой обертке, украшенной арматурами. Журнал этот пользовался прежде большой популярностью, его читали не без удовольствия и в мое время; но сказочные рассказы из американской жизни привлекали кадет значительно более. Майн Рид только что начал тогда проникать в корпус, и у нас стали появляться отчаянные «краснокожие». Какую-нибудь «Черную Пантеру» стремились читать десятки кадет, и между ними были такие, которые ранее никогда ничего печатного, кроме учебников, не хотели знать. Приходилось читать вслух. В роте стали слышаться зачастую неистовые звуки – не то завывания, не то рыдания – это обозначало воинский крик индейцев, собиравшихся «скальпировать белых». Краснокожие потрясали линейками, воображая, что в руках у них тамагавки, и, гикая, отплясывали «воинственный танец».
После недельных занятий субботний вечер приносил приятный отдых; но наступало воскресенье, и уже после обедни чувствовалось приближение сурового понедельника с длиннейшими «уроками».
Тоскливо было в корпусе по воскресеньям. В отпуск мне было не к кому ходить; до игр я не был особенный охотник; «интересные книжки» не всегда можно было достать. Придет один из братьев, потолкуем, вспомним про домашних, про Кавказ. Еще сильнее пригорюнишься… Кроме того, и волчий аппетит, не перебиваемый уроками, заставляет учащенно посматривать на часы. У кого задержались деньги на «руках», тот посылает дневального солдатика «за покупками». Для кадет и гривенник считался значительной ценностью. Еще бы! Трехкопеечный розан и пятикопеечная кровяная колбаса – это «шикозная вещь», заставлявшая многих завидовать счастливому их обладателю. Две копейки обыкновенно уплачивались посыльному «за проходку».
В каждом отделении были специальные «канюки», которые при виде съедобного моментально вырастали подле кадета, собиравшегося приняться за колбасу:
– Дай кусочек, дай же, Василенко, ну, дай же!..
Раздавалось два, три ноющих голоса и не переставали выпрашивать, пока не получали, действительно, «по кусочку». Это, впрочем, не было еще так разорительно, как требование, а не просьба, «закала»:
– Давай булку! Ну, живей, отламывай колбасу!
Попробовать не давать – отнимут. Жаловаться – накажут, так как на руках деньги запрещено было оставлять. Во избежание подобных неудобств деньги вручались начальству, и затем, уже к воскресенью, желающий купить что-нибудь записывался «на список». Ротный командир посылал покупать каптенармуса или сам ездил в магазины.
Громадная плетеная корзина со свертками, приобретенными «по списку», появлялась обыкновенно уже после обеда. Большая часть свертков была с леденцами, стоившими по 3о копеек фунт. Прелесть, что за леденцы! Таких после я уже нигде не едал. Записывались обыкновенно на полфунта; целый фунт – ведь это состояние!
Некоторые настойчиво покупали «рожки» и кедровые орешки – сладко, сытно и дешево.
Праздничный обед всегда неизменно был один и тот же: борщ со сметаной, бифштекс и слоеные пироги с двумя вишневыми ягодками. В особенно торжественные дни подле каждого прибора клали «фунтики» с чем-то похожим на конфеты. Этим лакомством кадеты страшно дорожили, и при виде «фунтиков» в столовой раздавалось веселое, одобрительное гоготанье. Те редкие случаи, когда раздавали лакомства, кадетам отлично были известны, но иногда их давали сверх программы. Можно себе представить кадетский восторг в таких случаях. Мне помнится, что эти тощие «фунтики» с дешевыми сухими сладостями кадеты ценили выше своих покупных леденцов, халвы, яблок, монпасье и других «собственных» лакомств.
Кормили нас вообще очень плохо. Но можно ли было требовать от начальства лучшего? Ведь на всю дневную пищу отпускалось на человека лишь по 12 % копеек[96]96
Этот размер изменен был лишь в 70-х годах. Надо заметить, что в нашем корпусе «отпускных» было мало и, следовательно, с этой стороны экономия получалась небольшая.
[Закрыть]. Надо было удивляться, как нас еще с голоду не уморили….
По воскресеньям в отпуск ходили немногие. К 6-ти часам вечера, к занятиям, они должны были являться. В коридоре, при входных дверях, кучка буянов сторожила отпускных, выпрашивала принесенные лакомства, а иногда и попросту отнимала.
К Рождеству имена воспитанников, которые имели «в среднем» более 9 1/2 баллов, заносились на красную доску. С какою гордостью кадет читал на ней свою фамилию! На той же стене, неподалеку от почетной, больно била в глаза черная доска – здесь отмечались кадеты, имевшие в среднем менее 6 баллов. Два «рыжих орангутанга», по-братски неразлучно, виднелись на этой позорной площади.
Я с братьями получил приглашение провести святки «на хутор», к майору Антоненко, товарищу отца. Старший брат находился в самом рискованном периоде кадетского закаливания и с иронией относился к отпускным «нежностям». Второй брат рассказал мне много приятного о хуторской жизни, и мы оба с нетерпением ждали приближения праздников. Как на грех, я захворал. Дома, несмотря на кавказскую теплую зиму, меня кутали, а тут, в более суровом климате, приходилось выходить в тонкой, без подкладки, шинели и без калош. Праздники приближались, крестики на календаре густою цепью ворвались уже в декабрь, а у меня разыгрывался кашель. Брат неодобрительно качал головой, упрекал и жалел меня. Я старался отделаться от лазарета, и ночью, когда особенно душил кашель, закрывался подушкой, чтобы не услышал дневальный и не доложил дежурному офицеру. Брат нажег из сахара леденцов и принес мне в качестве лекарства. Кашель стал было утихать, но я начал сильно лихорадить. Тогда брат сам сказал Адаму о моем недомогании, капитан хотел было сводить меня к Еве угостить каплями; но, заметив, что у меня жар, отправил в лазарет.
Лазарет помещался под нашей ротой. Приходилось спуститься по сумрачной лестнице, а затем повернуть по темному, страшному коридору, мимо мертвецкой. Маленькие воспитанники побаивались этого коридора, спешили скорее его миновать и в то же время с тревожным любопытством поглядывали на соседнюю с мертвецкой, завешанную зеленым коленкором, стеклянную дверь в комнату кадета Субачевского, выделенного из общего лазаретного помещения в виду особого свойства его болезни.
Оказалось, что я захворал ветряною оспою. Слово «оспа» привело в смятение. Меня поместили в комнату, где лежал больной корью. Вокруг ни сиделки, никого. Через час приходил, густо напомаженный, шикарь-фельдшер, заставлял меня пить какую-то микстуру и уходил. К обеду принесли тарелку овсянки и полбулки, это обозначало «3-ю порцию». Мне вспомнилось, как дома за мной ухаживали во время болезни. А здесь! Мне казалось, что все меня забыли, никто меня не жалеет, оспа меня искалечит и даже, быть может, я умру… Вечером принесли мне кружку чаю и опять полбулки. Я горел и не дотрагивался до пищи. Наступила ночь; все смолкло; лишь большие лазаретные часы отбивали громко свое сухое тик-так. Становилось жутко, подступали слезы. «Хорошо бы умереть, – думалось мне, – назло им всем умереть».
Грозный оклик в соседней комнате и топание ногами заставили меня вздрогнуть. Я не знал лазаретных обычаев. Оказалось, что это шел ночным дозором старший врач. Сном больных доктор мало стеснялся, и раскаты его громового голоса гулко раздавались в ночной тишине. Путь открывал лазаретный солдат со свечой; за доктором шел лекарский помощник, фельдшер и каптенармус; последний докладывал, что Шульце шалил, за обедом бросал туфлею.
– На «третью порцию» его! – командует доктор фельдшеру. Грузная фигура пододвинулась ко мне.
– А ты что? Febris cataralis[97]97
Катаральная лихорадка (лат.).
[Закрыть] – отчасти притворялись, да?! И он стал меня осматривать, выслушивать и в то же время скоро, скоро диктовать рецепт. Фельдшер с испуганным лицом и растрепанным коком записывал какие-то каракули в длинную, узкую, гнущуюся тетрадку. Я не мог понять, как это фельдшера ухитрялись не перепутать рецепты. Секрет, оказалось, заключался в том, что в лазарете практиковалось четыре, пять микстур, состав которых не только фельдшера, но и болевшие кадеты знали наизусть; достаточно было сказать первое слово, а там уж все было известно, как молитва.
После осмотра грозный доктор отнесся ко мне довольно участливо. Сказал, чтобы я не боялся, – опасности никакой нет, и через несколько дней могу «убираться в роту».
Через минуту старший врач уже разносил какого-то больного, не желавшего принимать лекарства.
По утрам в лазарет приходили амбулаторные больные; к ним пристроился мой брат и без спросу забежал меня проведать. Он успел сунуть мне горбушку черного хлеба, два леденца и пообещал поправить мою мазню в учебной тетради рисования.
Через день меня перевели на «вторую порцию», т. е. стали давать вместо полубулки – целую, и за обедом, кроме овсянки или бульона с гренками, прибавляли еще одно блюдо – рисовую кашу.
Несколько человек «хроников» были всегдашние больничные завсегдатаи. Большую половину корпусной жизни они проводили здесь, в лазарете. Сюда же стремились попасть и неохотники до уроков. Всеми путями старались они привить себе болезни. Мне вспомнился теперь кавказец 3-ский, который ночью открыл форточку и в одной сорочке высунулся на мороз. Он достиг желаемого, «отдулся» от уроков, заболел и… умер. Многие попросту притворялись, «набивали пульс», «разогревали голову» и пускались на различные хитрости. Тогда термометры еще не были в ходу, и потому проделки иногда удавались, в особенности с благодушными младшими врачами. Старший врач, прежде всего, во всяком кадете, приходившем в лазарет, видел притворщика и страшно разносил правого и виноватого. Если у кого хватало духу обратиться к крикливому доктору с просьбой взять в лазарет, ввиду незнания уроков, то он, накричав, обыкновенно принимал.
С переводом на «первую порцию» меня послали в классы, а вскоре и совсем выпустили из лазарета. Как раз вовремя. Оказалось, что за моим товарищем, Нерадецким («Неродкой»), уже приехал арендатор Берко и ходил просить директора отпустить его ранее окончания занятий. Еврей так стал приставать к генералу, что тот разрешил Неродке уехать. Берко и впоследствии являлся первым за своим «панычем». Многие кадеты знали его и весело приветствовали вертлявого старика-балагура, являвшегося предвестником «отпуска».
В нашу роту стал все чаще заходить швейцар и вызывать в приемную то одного, то другого воспитанника. Опрометью бросались они туда в объятия родных, а то и попросту серых крестьян, «провожатых», приехавших за ними. Настал и наш черед.
Брат получил мой отпускной билет, взял узелок с нашими вещами, приготовленными каптенармусом, и мы весело вышли из корпуса. Роль «провожатого», без которого кадет не отпускали, играл десятилетий гимназист, племянник нашего знакомого.
Почти пять месяцев провел я взаперти. Как приятно было чувствовать себя свободным! Дышалось как-то легче. Все выглядывало таким светлым, радостным. Корпус отошел куда-то далеко, в другой мир.
Антоненко жил в деревне, а в городской квартире оставались два его племянника: Николай Федорович, преподаватель пения, и Ваня – гимназист. Николай Федорович оказался добрейшим и беззаботнейшим существом. Теории музыки он никогда не изучал, больше того, он и ноты плохо разбирал. Зачислен был учителем пения случайно. Начальство хотело оказать любезность его отцу – почтенному педагогу, не знавшему, куда пристроить сына, бившего баклуши. Открылось место учителя пения, вот его и «устроили на вакансию»; службу же он нес, кажется, в канцелярии училища.
После громадных, холодных корпусных зал небольшой домик Антоненко показался мне чрезвычайно уютным. Солнце особенно весело заглядывало через маленькие окна в чистенькую гостиную-кабинет. Табачный дым, тонкой струйкой вившийся из столовой, в первый и, думаю, последний раз в жизни, показался мне заманчивым. До нас донеслись звуки вальса, кто-то пел мотив легоньким баском, за ним, ощупью, шел аккомпанимент гитары. Это незначительное обстоятельство на меня произвело самое приятное впечатление. Мне вспомнилась кавказская крепостца, маленький флигелек, в котором квартировал мой старший брат, офицер, также «с голоса» подбиравший на гитаре романсы.
В столовой, около весело кипевшего самовара, сидел Николай Федорович и разучивал вальс.
– Сейчас, господа, сейчас… Наливайте себе чаю сами. Мне нужно кончить вальс.
Порвавшаяся струна, однако, заставила его заняться настраиванием.
Доброе лицо гитариста так приветливо смотрело, что я почувствовал себя совершенно дома и принялся за чай со сливками, – роскошь, которая столько месяцев была мне недоступна.
Окна из столовой выходили в сад и примыкавший к нему двор; здесь бегала серая волохатая собака, сразу же мне понравившаяся; около сарая запрягали в сани тройку деревенских лошадок. Брат сообщил мне, что собаку зовут Валеткой, она страшно злая, еще в прошлом году подмяла под себя соседа шинкаря. Кучер Кондрат – первый силач на хуторе и во время косовицы идет в голове. Лошади: Шпанка, Казачка и Бурый. За Бурого, уверял меня брат, Антоненко давали большие деньги, да узнали, что мерин, и отступились. Казачка брыкается, Шпанка отлично идет под верхом.
Гимназист Ваня, уписывавший громадный ломоть хлеба с маслом, прибавил:
– А Бурый не дает садиться, скидает…
Я с живейшим любопытством вслушивался в эти объяснения и хотел идти во двор посмотреть поближе лошадей; но в это время Николай Федорович докончил настраивать свою гитару и предложил сыграть польку, разученную им с Ваней, наладившимся «подбирать» на гармонии. Конечно, мы с братом обратились в слух. Они заиграли, и в тех местах, где не выходило гладко, Николай Федорович ловко подпевал.
– Эх, жалко, что вы ни на чем не играете! Как бы у нас тогда дело пошло. Шик!
Мой брат незаметно вытащил из кармана губную гармонику и присоединился к оркестру. Это было даже для меня сюрпризом. Эффект получился удивительный, а когда поощренный брат стал выделывать рулады, то восторг Николая Федоровича не имел границ.
– Вот ловко придумали! Вот ловко! Ну-ка, ну-ка, еще…
Полнейшее удовольствие разлилось по лицу Николая Федоровича, и он в пятый раз принимался за польку. Наконец, вошел бывший денщик Антоненко, дворник и в то же время лакей, Горобец.
– Та годи вам! Вже запрягли.
Николай Федорович крикнул ему, чтобы он убирался, и оркестр продолжал гудеть.
– Попробуемте, господа, вальс, – заявил брат, который научился отлично его насвистывать.
Попробовали, вышла каша. Гармоника затягивала совсем не то, а Николай Федорович никак не мог «подобрать» и лишь подпевал своим козлиным баском.
Перешли опять на польку и стали уже было вырабатывать план кадрили из русских и малорусских песен, как опять появилась в дверях голова Горобца.
– От майор рассердится, что панычи опоздали. Оркестр смолк. Николай Федорович побаивался дяди.
– Господа, знаете что? Я пойду вместе с вами на хутор. Пойдемте к Дехтярям, к Яссинским, к Нартовым играть танцы. Идет?
Встретив шумное одобрение, Николай Федорович заставил Горобца наскоро уложить свои вещи. Разместившись кое-как в санях, мы весело выбрались за город. Николай Федорович предложил устроить спевку.
– Ведь к Дехтярям в церковь поедем, неловко отказаться спеть обедню. Нужно им хватить «нотное!»
По дороге мы отлично навострились петь «Господи, помилуй!» лаврского напева, но Симоновская херувимская шла неважно. Мой брат пел в корпусном хоре и знал твердо свою партию, остальные, включая сюда и учителя, пели «по слуху».
– Ничего, – ободрял он себя, – в этом месте отец Александр (диакон) подпустит октаву, а тут Дехтяр поддержит альтом. Сойдет!..
Мы действительно запоздали, и на хуторе у самого крыльца нас ждал разнос майора, но ему нужно было спешно ехать по делам в другую деревню, и потому некогда было долго распекать.
В холодных сенях, заставленных сундуками, мы разделись. Надо было представляться, но я, одичавший в корпусе, заслышав женские голоса, переконфузился и не хотел входить. Ловким пинком брат вытолкнул меня из сеней, и я принужден был влететь в комнату.
В небольшом зальце с выбеленными стенами и некрашенным полом встретили нас радушно домочадцы Антоненко: старуха-мать его, сестра и две молоденькие племянницы. По средине комнаты стоял обеденный стол, на котором уже дымилась суповая чашка. Старшая племянница, добрейшая Софья Федоровна, видя мое смущение, тотчас же взяла под свое покровительство и усадила за стол подле себя.
Бабушка – мы с братом тоже звали так впоследствии старушку – мать Антоненко, – хлопотливо потчивала нас.
– Та ты, Васю, пирожка возьми, с горохом, а бо с капустой, а то может хочешь пампушек?
Она предлагала и «кулишу», и «затирки», карасей, линей, кашу пшенную и взвар.
Наголодавшись в корпусе, я пробовал усердно все, что мне ни предлагали и, видимо, сильно зарвался, так как брат, воспользовавшись общей горячей беседой, толкнул меня в бок и шепнул, что «очень уж без церемонии».
После обеда бабушка ушла к себе, а Николай Федорович пожелал блеснуть оркестром…
Раздались звуки польки. В дверях стала показываться домашняя прислуга – все интересовались новинкой.
Барышни не вытерпели и стали вертеться по залу.
– Нет, ведь как ловко-то выходит, а?!.. – восторгался больше всех Николай Федорович.
Софья Федоровна пригласила меня танцевать; но для меня это казалось немыслимым. Я и в корпусе старался отделываться от танцев, а тут вдруг… с дамой.
В это время в дверях показалась бабушка.
– И не стыдно вам?! У людей пост на дворе, а они танцы играют.
Все притихло. Потом я привык к воркотне доброй бабушки, но первый выговор мне показался страшно обидным; я искал глазами брата, но он был занять хорошенькой Наташей, которая, видимо, осталась довольна кавалером.
Вскоре после обеда босоногая Гарпина влетела с самоваром, две другие горничные расставили на стол постные крендельки, бублики, коржики, варенье и пастилу. «Вот бы в корпусе так кормили!» – думалось мне.
Помня предупреждение брата, я старался есть меньше. Бабушке не нравилось это, и она все время потчивала нас то тем, то другим и ласково выговаривала за церемонность.
После чаю мы отправились при лунном свете кататься с горы. Николай Федорович уверил всех, что отлично управляет большими «воловьими» санями. На длинные дровни постлали соломы, покрыли ковром; мы уселись и с хохотом покатились по скату горы на занесенный снегом пруд. До половины горы доехали благополучно, но Николай Федорович и понятия не имел об управлении, мы наткнулись на куст, и все пошло кувырком. Ушиблись-таки порядочно. Николай Федорович очутился под санями. Закутанные в салопы и платки барышни отделались счастливо. Наташа зубами ухитрилась расцарапать лоб брата и набила ему «гулю», что нисколько его не сердило, наоборот, видимо, сердечно радовало обоих.
Несмотря на эту передрягу, Николай Федорович хотел повторить опыт; по счастью, до нас долетел неистовый лай из «вулицы», разделявшей сады двух соседей-помещиков.
«Господа, пойдем собак стравливать!» – Барышни убежали домой, а мы вчетвером бросились к «перелазу». Предстояло для меня совершенно новое зрелище.
Николай Федорович кричал во все горло: «Сирко, на! Сирко! Лапка! Куцый!»
Ваня и брат вторили ему. Псы, заслышав лай и призыв хозяев, перепрыгивали через перелаз и бросались на подмогу своим, грызшимся уже, товарищам.
– Усь его! Усь! Лю, лю! Ра! Усю-сю!.. – раздавались крики с нашей стороны.
– Славно, славно! Благородны панычи, панское занятие надумали… – неожиданно раздался из-за плетня старческий голос.
Это был сосед-помещик, восьмидесятилетний Кубчинский. Николай Федорович первый бросился, что называется, «на втикача»; мы припустили за ним. Нам было немного стыдно, но Николай Федорович меня уверил, что Кубчинский сам страстный охотник стравливать собак, и если его собаки уступают неприятелю, то он злится, стреляет из дробовика и по старости может попасть в человека вместо собак.
Часов в 9 вечера подали ужин, опять появились пирожки с картофелем, с горохом и капустой, опять коржики.
За один вечер я столько набрался новых впечатлений, так надышался чистым воздухом и так насытился, что меня клонило ко сну. В гостиной на полу нам постлали перины, и мы «покотом» улеглись почивать.
На другой день с утра принялись нас откармливать. Экономия соблюдалась лишь на покупные закуски и лакомства. Софья Федоровна в своем комоде берегла 2–3 фунта дешевеньких конфет, которыми она сумела угощать нас в течение всех святок, выдавая ежедневно лишь по одной конфете на человека. У этой милой барышни были и книги; она принесла нам их целый ворох, я выбрал исторический роман «Жакерию» и зачитался так, что перед завтраком брат насилу оторвал меня от книги. После завтрака решили устроить спевку, в которой должен был участвовать также и третий племянник Антоненко.
Перед спевкой Николай Федорович присел подле меня и сначала рассеянно начал пробегать развернутую книгу. Однако когда я хотел перевернуть страницу, он удержал. На другой странице он опять отстал; тогда я предложил ему читать вслух; Николай Федорович улегся на диван, а я принялся за чтение. Остальные хористы не чувствовали особого желания «спеваться» и разошлись. Николай Федорович совершенно увлекся «Жакерией», и я читал до хрипоты, подбадриваемый его восклицаниями.
– Отлично! Превосходно! Теперь каждый день буду читать исторические романы.
В этот же вечер мы кончили роман и решили на другой день читать новый. Брат весело провел время с хорошенькой Наташей, он помогал ей чистить миндаль и делать «венчики». К ним было примостился и гимназист Ваня, но проходившая мимо Софья Федоровна его прогнала, так как он большую половину очищенного миндаля отправлял себе в рот.
На первый день Рождества на двух тройках мы отправились в церковь. Утром начали было спевку, но скоро подали лошадей, и приходилось допевать дорогой. От непривычного пения на зимнем воздухе и от усиленного чтения вслух я сипел и не мог служить украшением хора.
В церкви густой толпой стояли серые свитки и синие чумарки. С амвона заметил нас диакон, отец Александр, весело раскланялся и рукой показал, чтобы нам дали дорогу пройти вперед. Торжественно вошли мы на клирос, подле которого стоял уже старик-помещик Вехтярь. В детстве он был придворным певчим, затем, «за спадением голоса», был зачислен губернским регистратором в какую-то палату; удачно женился, приобрел именьице и под старость поселился в нем. Пение он любил и сам охотно подпевал старческим альтом. Николай Федорович громко совещался с диаконом относительно нашего пения. Решили ограничиться ектенией, «Херувимской», «Верую» и «Отче наш». Остальное должен был исполнить пономарь.
– А концерт-то? – громыхал зычно диакон. – Концертец запричастный хорошо бы хватить. А?!
Николай Федорович спешил было согласиться, но брат воспротивился.
Наш дирижер с большим смущением относился к камертону. Сначала он неловко прикусил его, затем ударил о колена. Гимназист Ваня прыснул. Николай Федорович, весь красный и взволнованный, промычал нам что-то наугад, желая «задать тон». Первое «Господи, помилуй» вышло несмелое и нестройное. Затем присоединился густой бас отца Александра, послышался верный альт Вехтяря, и хор зазвучал довольно сносно. Николай Федорович смело, но совершенно произвольно махал рукой. К Херувимской шли долгие приготовления и совещания. Вехтярь перебрался на клирос. Молчавший до этого времени сын пономаря – семинарист, взялся за теноровую партию. В церкви все притихло. Солнечный луч ворвался через купол и, пронизав тихо подымающиеся волны кадильного дыма, осветил коленопреклоненную толпу молящихся. Торжественность минуты заставляла невольно вздрогнуть и задать себе тревожный вопрос: «Как я мог согласиться, без всякой подготовки, идти на клирос, на позор?! Ведь мы оборвемся, напутаем…» Николай Федорович съежился, стал меньше и уступил место Вехтярю.
Я рабски следовал за изгибами голоса брата, твердо знавшего партию сопрано. Хор то смолкал, то уносился куда-то ввысь, креп и рос. «Всякое ныне житейское» нежно и грустно прошептал тенор, и затем с юношеским жаром зарыдал «отложим попечение». Вехтярь восхищенно уставился на тенора и застыл с открытым ртом… Слышалось, как застучали в церкви усиленно поклоны. Разнеслись последние раскаты громовой октавы диакона, подпевавшего нам из алтаря; я обернулся и различил в толпе плачущих женщин, да и у некоторых мужиков видна была роса на глазах…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?