Автор книги: Василий Нарежный
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 46 страниц)
Князь Гаврило и Никандр Чистяковы были полны признательности к своему благотворителю.
– Я должен сделать больше сего из благодарности к вам, – говорил Причудин, – ибо от меня несколько лет были вы игралищем сурового случая, а теперь так великодушно прощаете.
По приказанию г-на Причудина тогда же начались в доме нужные поправки и перестройки, дабы сообразно с достоинством новых своих родственников он мог назначить им жилище.
Глава III
О деньги!
Когда все надлежащим образом было окончено, то Причудин отвел разные покои князьям, отцу и сыну, и приставил особую услугу. После того все принялись за дела свои: Никандр уходил в канцелярию, купец – в контору, а Гаврило Симонович занимался чем хотел. Послеобеденное время проводили в разговорах, или старики играли в шашки и вспоминали мелочи молодых лет своих. В один из таковых часов Причудин сказал: – Для чего ты, князь, не расскажешь нам своих приключений; а они должны быть довольно любопытны.
– Я хотел только об этом предложить вам, – отвечал он, – и приводил в памяти происшествия в тот порядок, в каком они со мною случились. Вечер хорош; пойдем в садовую беседку и назначим ее местом нашим повествований, пока летнее время продлится.
Они пошли, сели на скамьях, и Гаврило Симонович рассказал им начало свое и происхождение, успехи в любви с их следствиями. В несколько вечеров дошел он до того места в своей повести, как остановился в маленькой деревне Тульской губернии в избе доброй старухи, где и решился с помощию украденных у попа Авксентия денег прожить довольно времени нескудно и не будучи никому в тягость.
– Проживши в деревушке недели три, я кое с кем познакомился. Крестьяне уважали меня как мещанина, и притом нескудного. У проезжего торгаша купил я на несколько рублей всякой мелочи и роздал ребятам и девкам: кому зеркальцо, кому платочек, кому сережки или колечки. Эта пышность и щедрость привлекла ко мне новое уважение и благосклонность. Когда я входил в какую избу, поднимался радостный шум: кто сметал скамью, кто отряхивал со шляпы снег, – словом, все заняты были приятным беспокойством меня успокоить. Правда, и я неблагодарен не был. «Добрые, мирные люди, – говорил я, – вы столь малым довольны и счастливы! У вас не вижу я ни гордого старосты, ни спесивых князей, ни корыстолюбивых судей, как в Фатеже и Фалалеевке, и вы гораздо счастливее тамошних обитателей».
День ото дня откладывал я дальнейшее путешествие свое в Москву, и когда приходило на мысль, что должно оставить свою хозяйку, то я всегда делался пасмурен. Но не дряхлая старуха была тому причиною, а прекрасное общество, в кругу которого я тогда находился. Какое же общество, – спросите вы, – в дикой деревне, в избе бедной старухи? Да: тогда и мое воспитание не представляло уму и сердцу лучших удовольствий. По заведенному исстари обыкновению во всех почти краях России на зимнее время с позволения старосты (ибо полиция существует с тех пор, как в первобытные времена несколько семейств соединились вместе) молодые люди избирают хижину какой-либо вдовы или и замужней женщины, только бы не было об ней дурной славы, и назначают оную сборным местом для вечерних работ молодых девушек, куда и приходят они с веретенами, самопрялками, шитьем и проч.
Таковой-то чести удостоилась и моя хозяйка. Каждый вечер собирались к ней наши красавицы; одна пряла лен, другая шила, третий вышивала шелками, меж тем как звонкие песни их раздавались на всю улицу.
Хотя таковое увеселение и очень хорошо, однако оно скоро могло бы наскучить, если б деревенская политика не изобрела способа поддержать оное. Для сего открыт был невозбранный вход всем деревенским холостым парням. Не запрещалось, правда, присутствовать там замужним женщинам и женатым мужчинам, но слишком часто пользующиеся сим правом непременно прослывут распутными, а потому и примеры тому редки, и только одни молодые вдовы и вдовцы, хотя бы они были и с седыми бородами, могут без зазрения совести разделять сие веселие.
Девушки наряжались на посиделки (так называются сии вечеринки) как бы в церковь или идучи в гости к старостихе; а мужчины, ревнуя один другому в убранстве, приносили туда красавицам подарки и гостинцы, для хозяйки же все съестное, чтобы она приготовила хороший ужин; и когда она тем только и занята была, молодцы гремели – кто на гудке, кто на волынке, кто на рожке, а которые были покрепче грудью, пели всякие песни.
Когда я впоследствии времени в бытность мою в Варшаве представлял великое лицо секретаря первого вельможи, то бывал на самых великолепных концертах, слыхал пение лучших певцов и певиц парижских, римских и венских, но никогда не чувствовал такого удовольствия, как на посиделках моей хозяйки.
Когда все уставали – один надувать волынку, а другой петь, – тогда принимались есть и пить, и все сопровождаемо было веселым смехом и радостным шумом. Во все пребывание мое в хижине не заметил я ни одного томного взора, ни одного тяжкого вздоха, ни одного горестного на лице отпечатка. Таковые праздники непрерывно продолжались всю неделю, кроме середы, пятницы и всех праздничных дней.
В один воскресный день после обеда растянулся я на полатях, свеся голову, и размышлял о прошедшей и будущей жизни своей. Вдруг быстро отворяется дверь, вбегает высокая, дородная, прекрасная девушка (у простого народа всегда видно, женщина или девушка, по головной повязке или кокошнику) в парчовой телогрее на лисьем меху и в шелковом сарафане. Черные волосы ее переплетены были белыми бусами и коса – богатыми лентами. Большие черные глаза ее, осененные длинными ресницами, блистали; но только не светом кроткого впечатления, но какого-то дикого упоения, для меня совершенно тогда непонятного. Она казалась возрастом двадцати лет или с небольшим. Я никогда дотоле ее не видывал, но первый взор на нее внушил совершенное расположение души в ее пользу.
Когда вошла она в избу, или лучше, как и прежде сказал я, вбежала, то, остановись посередине и видя, что хозяйка моя спит на лавке, подняла такой ужасный хохот, что я вздрогнул и подвинулся назад, а старуха проснулась. Я опять высунул голову до носа, боясь, чтоб она меня не приметила и не замешалась. Тут начался разговор.
Старуха. А! это ты, Аннушка? Здравствуй, милая! Чему ты так обрадовалась, вошедши ко мне в избу?
Аннушка. Как же не смеяться? Я было сперва подумала, что ты уже умерла!
Старуха. Спасибо за усердие! Где была ты во все это время? Тебя целый месяц не видать на посиделках.
Аннушка. Все скажу. За месяц перед сим муж тетки моей из ближней деревни прислал звать к себе дядю моего Карпа и меня для того, что жена его, моя тетка, при смерти больна. Мы поехали, да и приехали… (Плачет.)
Старуха. О чем же плачешь, Аннушка? Лучше и здоровее без нужды смеяться, чем без нужды плакать.
Аннушка. Право? Ну, так я буду все смеяться. Приехавши, увидели мы, что тетка моя лежит на постели, бледна как мертвая, суха как щепка, а глаза такие смешные. (Хохочет.) Вить смеяться, ты говоришь, здоровее, чем плакать. (Начинает петь.)
Старуха. После напоешься, любезная Аннушка, а теперь скажи, что ты там видела и делала.
Аннушка. Изволь! Муж тетки моей, подошед к дяде, поклонился в пояс и сказал: «Не взыщи, любезный шурин, что я потрудил тебя. Видишь, сестра твоя, а моя жена, очень дурна. Ты богат, а я беден: пособи мне деньжонками, чтобы я мог позвать ворожею; а здесь у нас есть славная колдунья и знает исцелять всякие болести. За нею присылают из города даже, только она требует заплаты вперед, а без того ни с места. Таково-де водится и у городских лекарей». Дядя мой сильно поморщился и почесал в затылке, однако вынул кису и отсчитал своему зятю деньги, чтобы призвать колдунью. Она не замедлила приехать. Ах, какая страшная! (Хохочет.) Когда она стала подле больной, то начала на всех дуть, плевать и кривляться. Мы прежде испугались ее, но еще больше, когда и тетка моя начала дуть и плевать на колдунью и кривляться пуще, нежели она. То-то чудеса! После множества самых удивительных диковинок, какие делала колдунья, она призналась, что более уже за собою мудростей не знает и что больная, конечно, сильнее в колдовстве, нежели она, и, вызвав всех в светелку, она спросила мужа: не позаметил ли он за женою своею чего-нибудь особенного? Он отвечал, что не без того, ибо она повадилась по ночам ходить к соседу, давно уже прослывшему знахарем; и что он, подметя то, прокрался в сени его сквозь слуховое окно, а там и в избу, где нашел, что сосед учил ее чему-то мудреному. Сосед, осердясь на него, побил больно; зато и он, дождавшись жены поутру, так поколотил ее, что она и до сих пор не встает с постели. После сих слов дядя мой, взяв шурина за руку, сказал: «Я, брат, рос и жил долго в Туле, а потому более твоего знаю. Пойдем к жене твоей и попытаемся, нельзя ли вылечить ее моим лекарством. Вить я сам в таких делах знахарь, хотя и состарелся холостым».
После сего они пошли в избу к больной, и оба, вцепясь ей в волосы, сволокли на пол и начали лечить так чудно, что смешно было и смотреть.
Тетка кричала, скрипела зубами, дригалась ногами, но лечение продолжалось до тех пор, пока она не замолчала. Ее опять уложили на постелю и дали отдохнуть. Однако, как они усердно ни лечили, тетка на пятый день умерла; ее похоронили, и мы с дядею возвратились домой.
Старуха. Избави боже всякого знаться с знахарями и колдуньями! Долго ли до беды!
Аннушка. Прощай, бабушка; завтре я буду у тебя с самопрялкою; мне теперь очень хочется плакать; но как ты сказала, что смеяться здоровее, то я лучше буду смеяться.
Тут, засмеявшись громко, она вышла. Хотя я вошел уже в дальние края от Фалалеевки, гораздо дальнейшие, нежели какие посещал дядя мой, бывавший в Орле, однако не видал подобного явления. Будучи немало озлоблен смехом прекрасной Аннушки в таких случаях, в которых и самый холоднокровный, самый развратный невольным образом проливает слезы горести, я не знал, что об ней думать. Не забудьте, что теперь говорящий с вами ни воспитанием, ни родом жизни, ничем не разнился от жителей деревни, в коей ночевал тогда.
По выходе Аннушки, свесясь до половины с полатей, сказал я старухе: «Бабушка! не правда ли, что весьма редко видала и ты, как долго ни живешь на свете, таких прекрасных девушек столько бесстыдными? Возможно ли смеяться подобно бешеной, рассказывая последнее время жизни родной тетки? О, если б покойный князь…»
Старуха. Какая нам нужда до князей, голубчик? Ты, видишь, мещанин и, видно, все знался с благородными. Бог с ними! Если б знал ты, какова была Аннушка года за три, то, верно бы, не упрекал ее.
Я. Ты меня одолжишь, бабушка, когда расскажешь, отчего такая пригожая девушка стала так отвратительна.
Старуха. Изволь, Симоныч, я все расскажу тебе, и ты, верно, после не будешь ругаться ею.
Тут она взлезла на печку, села против меня, потерла лоб, почесалась в затылке, раза два кашлянула, как иногда делают готовящиеся сказать публичную речь, где б то ни было, и начала так:
– Я родилась в здешней деревне, вышла замуж, схоронила его и надеюсь, что и меня схоронят в ней же. Это я говорю для того, чтобы показать тебе, что вся подноготная здесь мне известна. Ты заметил на конце нашей деревни две избы, одна против другой через улицу. Они теперь пусты, как старые могилы.
Было время, что и в них жили люди, и люди добрые. В избе по левую сторону жил крестьянин Иван, старый вдовец, с своею дочерью Аннушкою. Ты ее видел, и более говорить нечего. По правую сторону – вдова Марья, также старая женщина, с молодым сыном своим Андреем. Ты не видал его, так надобно об нем кое-что сказать. За три года был он двадцати пяти лет, высок ростом, румян, силен, работящ.
Хотя Иван и Марья были беднейшие крестьяне в нашей деревне, однако и самые богатые не стыдились признаваться пред всем миром,[32]32
Собрание лучших людей изо всей деревни. (Прим. В. Т. Нарежного).
[Закрыть] что пригожей Аннушки лучше прясть, ткать и вышивать ни одна девушка не умеет; что удалого Андрея ни один молодец не превзойдет в прилежности к полевой и домашней работе. Общая бедность сделала, что избы их стали как бы общие. Иван, видя Андрея в своей, обходился с ним как с родным сыном; Марья так же поступала с Аннушкою. Как только Аннушке минуло семнадцать лет, а Андрею – двадцать пять, то родители ударили по рукам и назначили день свадьбы.
Мне уже около семидесяти лет. В это время перебывало в деревне нашей много добрых старост, а больше – злых. В то время как сосватали Андрею Аннушку, был уже у нас старостою теперешний Онисим. Хотя он и стар и своих детей имеет, а по-нашему должен быть брюзглив и скуп, однако Онисим прослыл и тогда уже во всей деревне старикам – братом, возмужалым – дядею, а молодым – отцом. Ты, Симоныч, не нов у нас и видел, как встречают его, когда он идет по улице. Ни одного подьячего так не встретят! Словом: староста Онисим вплелся в это дело, и, зная, как бедны жених и невеста, пришед к Ивану, сказал: «Ты добрый человек, Иван, но очень беден; будущий зять твой Андрей также дорогой парень, но также беден. Я, может быть, и не стою того, но богаче вас вдесятеро. Вот мое желание. Как скоро ты обвенчаешь детей, то я отдаю им пару лошаденок и одну корову, несколько овец и что нужно в доме. Разбогатеют – отдадут; не мне – детям моим. Когда я буду и в могиле, они, верно, вспомнят об Онисиме и детям скажут: «Онисим был не злой староста».
Иван поклонился ему до земли за такую ласку, и день свадьбы назначен. Староста нарядил несколько баб для вспоможения невесте в приготовлениях к венцу, а в числе их была и я. Воскресный день настал, и чуть показался свет, мы все были на ногах. Не успели третьи петухи пропеть, как у дверей избы Ивановой раздался стук, а потом и голос: «Гости!» Когда отворили двери, видим, что входит мужчина в синем городском кафтане, в красной рубашке, с черною бородою с проседью; он кинулся на шею к оробевшему Ивану и сказал: «Как? ты не узнаешь брата своего Карпа?» – «Ах», – сказал Иван с плачем и также повис на его шее.
Когда поуспокоились, то Иван рассказал о своих обстоятельствах, примолвя, что тогдашний день был днем венчанья дочери его с соседом Андреем. Дядя осмотрел невесту, покачал головою, расправил усы, погладил бороду и сказал: «Брат Иван! Ты знаешь, что я одинок на свете. Проживши в Туле более десяти лет, я понакопил кое-чего и решился провести остаток жизни с тобою и твоею дочерью. И в Туле считался не последним мещанином, а здесь и подавно таковым не буду. Для того-то я и вздумал в женихи твоей дочери выбрать тамошнего же мещанина. Он, правда, постарее меня, но зато умен и достаточен. Итак, кинь брат Иван, своего Андрея и дождись моего жениха. Невесте же на первый случай вот и приданое».
Тут вынул из-за пазухи большую, кожаную мошну, развязал и на стол высыпал целую кучу денег, все серебряных. Ни полушки медной не было! Все мы ахнули, а Иван не сводил глаз с серебра. Все от радости засмеялись; только одна невеста стояла бледна как снег, опершись о косяк. «Дядюшка, – сказала она со слезами, – на что нам серебро ваше? Мы и без него до сих пор были счастливы!» – «Ты деревенская дура, – отвечал отец. – Если мы были счастливы и без серебра, то с ним будем вдесятеро счастливее!» – «Что хотите, то и делайте, а я не хочу ни серебра, ни золота: отдайте мне одного Андрея». С сим словом она вышла вон. Два брата смеялись над упорством Аннушки, ударили по рукам и начали подгуливать. Никто во всей деревне ничего не знал о сем происшествии.
Ах, Симоныч; ты, верно, согласишься, что и у старух есть сердце, хотя не такое, как у молодых девушек, но все же сердце. Оно и теперь надрывается, когда вспомню о том, что после было. Выслушай меня далее!
Глава IV
С богатством ли счастье?
Пора была летняя, и солнце взошло уже высоко, как на дворе Ивана показался Андрей середи тучи народа. Он вошел в избу, поклонился на все четыре стороны и оторопел, увидя дядю Карпа, ему совсем незнакомого. Тут начали они, то есть отец невесты, дядя и нареченный жених, разговаривать.
Отец. Что так принарядился, Андрей?
Андрей. Как, батюшка; разве в день свадьбы не должно понаряднее одеться?
Дядя. Разве сегодне свадьба? Что ж я жениха не вижу?
Андрей. Не во гнев вашей милости, я жених.
Дядя. Не верю, да и верить не хочу. Я жениха знаю, как сам себя, и он должен быть сюда скоро.
Андрей. Когда ты не веришь, то мне и надобности мало в твоей вере. Где же невеста?
Иван. Опомнись, Андрей; это мой родной брат Карп, дядя невесты и тульский мещанин!
Андрей смешался в словах и не походил сам на себя. Опомнившись, он хотел приласкаться к дяде Карпу, но дядя Карп был неприступен. Во время сей расстройки растворяются двери и входит седенький, маленький старичок. «Вот Автоном, вот жених Аннушки», – вскричал дядя Карп, обнимая гостя. Андрей стоял, как береза в поле. Он не отвечал уже ни слова; сел на скамье у дверей и смотрел в пол так пристально, как будто бы искал там клада.
Надобно сказать правду, что седенький жених был одет еще пышнее дяди Карпа; однако все не помогло. Когда подвели к нему невесту и он начал говорить ей городские речи, она сказала наотрез: «Хотя бы ты был богаче вдвое, втрое, не хочу быть твоею!» – «Это ребячество, – сказал отец, – и оно пройдет. Чем-то потешит жених невесту?» Жених выбежал и скоро вместе с батраком втащил большой сундук, открыл его и начал вынимать: отроду не видывано таких сокровищ! Какие серьги, перстни, монисты, епанечки, сарафаны, кокошники, всего сила несметная! Дядя Карп, глядя на то, усмехался, а отец Аннушки смотрел, как голодный волк на задавленную им овцу… Невесту уволокли в особую избу; и сколько она ни рвалась, сколько ни плакала, мы одели ее в подаренные платья и привели пред жениха. Он взял ее за руку и потащил в церковь; мы все шли позади, а в некотором отдалении тащился Андрей. Он так одурел, что всякий почел бы его пьяным.
Не знаю, как и сказать, Симоныч. Тогдашний священник наш был пречудной человек: для него не было разницы, кто стоит в церкви, крестьянин, купец или дворянин. Он часто и много говаривал такого, что едва ли понимал и писарь мирской избы, однако и я кое-что поняла; именно: он говорил, бывало: «Пока вы стоите на молитве, то должны все равно молиться богу. Бог не смотрит на ваши наряды, а смотрит на усердие. Когда же выйдете из церкви, тогда помните, что вам поведено повиноваться старшим, как во всем свете водится. Он, бывало…»
– Однако, бабушка, – сказал я, перевертываясь на другой бок на своих полатях, – ты обещала мне рассказать об Аннушке.
– Изволь, – сказала она и продолжала рассказ. – Итак, когда началось венчанье, то отец Михаил, спросив, по обыкновению, у жениха о желании его жениться на невесте, получил в ответ: «Да!» Дошла очередь до невесты, – она отвечала: «Нет!» Батюшка изумился, а поезжане ахнули;[33]33
…поезжане ахнули… – Поезжанин – лицо, участвующее в свадебном поезде.
[Закрыть] о женихе и говорить нечего. Сколько дядя Карп ни грозил ей глазами, сколько другие ни делали знаков, – ничто не помогло. Ей предложен был вторично вопрос тот же, и тот же получен ответ. После чего отец Михаил, несмотря на просьбы дяди Карпа, заклинания жениха, не стал венчать. Как же стыдно было всем нам, а особливо жениху и дяде! Проходя мимо Андрея, я заметила, что он все еще плакал, но тогдашние слезы его совсем не походили на прежние.
Что и рассказывать тебе, каково Иван принял дочь свою, узнав об ее упрямстве. Я всегда ее любила, и рассказывать о ее горе и мне горько.
Когда Аннушку упрятали в чулан, то за чарками немного поуспокоились и решились терпеливо ждать, пока невеста угомонится. Три дни прошли в самом свадебном веселье, и мы праздновали, как будто бы в самом деле кончили дело. Одной Аннушки никогда не было на пиру нашем.
На четвертый день около обеда пожаловал к нам добрый староста. Все были ему очень рады, и дядя Карп поднес чарку лучшего вина. Он выпил и, севши, сказал: «Поздравляйте меня, добрые люди, я нашел клад».
Некоторые. Ахти! Велик ли? надолго ли стать может?
Староста. Для многих покажется ничего нестоящим, но для меня очень велик. А надолго ли стать может, не знаю; а думаю, что на самое короткое время.
Дядя Карп. Э! Пафнутьич! Будто ты мот! В чем же состоит он? В серебре, золоте, жемчуге? Ты знаешь, что я сам кое-чем промышлял в городе и цену знаю. Покажи клад, авось что-нибудь и куплю.
Староста. Он не продажный, а заветный; и, кроме меня, никому не дается в руки.
Жених. Выкушай-ка еще чарку да расскажи, как ты нашел клад. Мне во всю жизнь не удавалось.
Староста. Я и без чарки расскажу. В последний воскресный день, когда все мы были в церкви и видели неудачу его милости жениха, в самые сумерки приходит ко мне Андрей и говорит: «У меня давно уже нет отца; будь ты отцом моим и дай мне благословение!» – «На что?» – «Тебе известно, что я несчастлив. Не в дальней отсюда деревне квартирует полк, и начальник охотно принимает в свою команду свободных людей. Завтре поутру я буду там». – «Хорошо, сын мой; но старая мать твоя?» – «То-то и дело! У меня я остается только новая изба да старая мать! Возьми и ту и другую себе. Теперь война с бусурманами; вить надо же кому-нибудь умирать за царя и церковь. Может быть, меня и убьют: сделай поминки о душе моей!»
Я не мог слушать слов доброго парня без слез. Пошел к его матери, посоветовался, снарядил его всем нужным на дорогу, на что прошло два дня, и сегодни рано поутру, взяв правою рукою руку безутешной старухи, а левою рыдающего сына, вывел их со двора на улицу, указал ему перстом дорогу, ибо на ту пору слов у меня не случилось, и повел старуху к себе в дом, где и намерен держать ее в покое до самой ее смерти. Теперь дайте чарку вина и поздравьте меня, добрые люди.
Тут он сам взял со стола чарку и с великим веселием выпил. Все смотрели на него сперва с удивлением, а там подняли такой жестокий хохот, что стены тряслись; и дядя Карп сказал: «Так это-то клад твой, староста? Не завиден же!»
Отец и жених также хотели ввязаться, как сильный стук в боковой каморке заставил всех броситься туда. Как же испужались мы, увидя бедную Аннушку на полу без всякого движения. Долго бились мы над нею; наконец она открыла глаза, осмотрела всех пристально и так громко засмеялась, что мы еще более испугались. Глаза ее сделались, как два горячих угля, а щеки из бледных вмиг стали, как красный мак. «Что с тобою сделалось, Аннушка?» – спрашивали все попеременно; и она, вскочив с полу, весело отвечала: «Вы прежде смеялись, когда я плакала; теперь и я смеюсь! Ах, как же это хорошо! Он будет на сражении, его убьют, зарубят, застрелят, кровь его…» Тут она задрожала, села тихо на скамье, глядела на всех сухими глазами, перебирала пальцы, щипала одну руку другою до крови, и я не заметила ни одного вздоха. У первого старосты полились из глаз ручьем слезы. Он бросился к ней, схватил в охапку и, подняв вверх, спросил: «Что сделалось с тобой, милая девушка?» Она вместо ответа захохотала, прижалась к нему и сказала тихо: «Где я?» Тут все ясно поняли, что бедная Аннушка рехнулась.
Отец, дядя Карп и жених подняли страшный вопль, какой бывает при опускании в могилу любимого человека. «Теперь поздно, – сказал староста, утирая платком усы и бороду, с которых ручьем текли слезы, – я покудова возьму ее к себе; авось не даст ли бог своей помощи».
Староста увел ее, и мы обедали как на поминках. Много кое-чего было поесть и попить, но никто ни к чему не дотрогивался. Иван боялся взглянуть на брата Карпа, Карп – на жениха, а сей – на обоих. Но что говорить долго? Жених на другой же день уехал, через несколько недель умерла добрая Марья, и Иван, считая себя виноватым в смерти ее, закручинился, захворал и скоро после скончался. Карп взял к себе Аннушку, призывал множество знахарей, множество потратил денег, но помощи нет как нет; Аннушка все та же.
Тут старуха отерла слезы, сползла с печки и сказала:
– Добро, почивай, а я пойду навещу Аннушку. – Она вышла.
Тщетно вертелся я по полатям, не могши сомкнуть глаз. Образ любезной и не в меру несчастной Аннушки носился передо мною. Однако в самые сумерки начал я дремать, как опять дверь избы отворяется, и слышу вой моей хозяйки.
– Что тебе сделалось? – спросил я.
– Ах, Симоныч! Если бы ты видел! До самых сумерек сидела я у Аннушки и слушала ее унывные песни. Подали свечу, для того что дядя Карп лучин и терпеть не может. Вдруг кто-то стучится; отворяется дверь, и видим: входит высокий детина в зеленом платье, да и на шапке его зеленое перо. Мы сейчас догадались, что он – солдат и егерь. Аннушка уставила на него большие глаза свои, равно как и я. Она побледнела, а я, прости господи мое согрешение, была столько глупа, что, узнавши гостя, закричала: «Андрей! Ты ли это?» – «Андрей!» – сказала тихо Аннушка, протянула руки, хотела встать и опять упала на скамью. Все мы бросились к ней, она вздохнула раз, два, три; глаза закрылись, и, Симоныч, уже Аннушки нет более на свете. По первому зву прибежали и священник и староста и утвердительно сказали, что к завтрему надобно готовить гроб. Ах, моя Аннушка, милая Аннушка! Не сходнее ли бы мне, дряхлой старухе, опуститься в землю, чем тебе, милая девушка! Старуха рыдала неутешно. Я на один шаг, так сказать, видел несчастную, но не мог удержаться от слез.
– Что ж там делается? – спросил я.
– Сам посуди! Андрей или умрет скоро, или также сойдет с ума; дядя Карп как отчаянный; староста как малый ребенок; один добрый отец Михаил, хотя сквозь слезы, утешает всех. Не будешь ли ты завтре на похоронах?
– Сохрани меня боже, – отвечал я. – Не мудрено, что еще войдет блажь в голову поколотить дядю Карпа!
– Да он-таки того и достоин, – отвечала старуха и опять ушла.
Отдохнув довольно в сей деревне, я решился с первыми петухами ее оставить; хозяйка моя пришла домой около полуночи и, уставши от похоронных хлопот, крепко заснула. В уреченное время встал я, оделся, положил на стол несколько денег и, перекрестясь три раза, вышел на улицу и пустился в путь, прося бога сделать настоящую жизнь Аннушки блаженнее прежней.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.