Автор книги: Василий Нарежный
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 46 страниц)
Глава VII
Невинность! Где ты?
До сих пор, как всякий видеть может, достойный сын князя Симона Чистякова наделал тысячу дерзостей, несправедливостей, дурачеств, по крайней мере совесть не обвиняла его в подлинном злодействе. Правда, поступок с старым Трудовским походил на то, но я по особенной скромности и благочестию не хотел чужих дел себе приписывать и честь такового поступка смиренно относил к памяти достойной моей супруги и его светлости. Но следующее вскоре затем происшествие собственно можно приписать всеобъемлющему моему воображению, и да простит мне его милосердый бог, как простил обиженный.
Однажды, вошед в кабинет Князев, я застал его довольно пасмурным. «Друг мой, – сказал он, взглянув на меня томно. – Я хочу сделать тебе доверенность, какой ни к кому не имею, ни к родному сыну. Вверю тебе тайну, от которой зависит спокойствие души моей. Выслушай! Хотя я вознесен превыше всех вознесенных, хотя, кажется, подобно колоссу стою твердо на своем подножии, но есть землетрясения, от коих и самые колоссы низвергаются. Я уподобляюсь балансеру, держащемуся на высоконатянутой веревке. Одно неосторожное движение, – и он летит вверх ногами. Небезызвестна тебе связь моя с принцессою, которая правит здесь королевством почти неограниченно. Она женщина, следовательно, не столько из любви, сколько из тщеславия, ветрености, прихотей хотела видеть меня в этом сане, дабы могла сказать целой Европе: «Рекла, и быстъ!» Она смотрит сквозь пальцы на частые мои неверности, равно как поступаю и я относительно к ней. Я отдаю на ее волю покойно наслаждаться чувственною любовию, стараясь только по внушению тонкого благоразумия удалять ее от любви сердечной. Доселе все шло весьма удачно; но недавно, как известно и тебе, приехал из Парижа путешествовавший молодой наш граф Пустоглавский, это человек весьма опасный для женщин. Сверх приятной наружности, он ветрен, дерзок, угодлив, – и во всю жизнь не сказал ни одного путного слова. Может ли такой мужчина не нравиться? Так, друг мой, день ото дня замечаю я, что принцесса к нему пристращается, и если он до сих пор не торжествовал полной победы, так потому, что упорством своим и наружною непонятливостью старается оказать неискусство свое в подобных делах и тем сильнее возжечь страсть в своем предмете. Тебе поручаю с ним коротко познакомиться, отвлечь сердце его к другой какой-либо девушке и, если нельзя уже будет заставить его подлинно влюбиться, принудить его хотя показывать наружность; а я ничего не упущу, чтоб при удобном случае выставить его принцессе в самом ярком свете».
Принявши такое многотрудное предложение, я казался в собственных глазах великим человеком. В скором времени свел тесное знакомство с графом Пустоглавским, старался проникнуть сокровеннейшие пружины сердца его и по месячном самом астрономическом наблюдении над душою его и сердцем нашел я, что сей молодой человек был самого романического духу, то есть: настоящий повеса, или человек, которого для общего блага давно бы должно было повесить. Для привлечения его к себе более и более старался я подражать всем его ухваткам. Дурачества сии были уже совсем особые от министерских. Мы с графом гонялись за каждою встречающеюся женщиною, и, когда она еще не скрылась, мы подбегали к другой, глядели прямо в глаза и, не сказав ни слова, хохотали, как бешеные. Чтоб быть любезнее, мы казались как можно более рассеянными; болтали дерзкие двоесмыслия и расточали похвалы без всякого складу и ладу, так, например: он нередко хвалил голубые глаза у красавицы, когда она имела черные, а я однажды представил из себя такого отважного щеголя, что удивлялся красоте и блеску глаз одной знатной старухи, когда она имела на них бельма. Граф Пустоглавский не мог не полюбить собственной своей копии, но я с огорчением приметил, что его сердце так же пусто, как и голова. Он не мог ни к чему привязаться. Все женщины были для него прелестны, за всеми волочился, доводил почти до последнего термина победы, кидал и начинал новые связи.
Когда я однажды рассуждал о способах, как бы перехитрить его сиятельство, пришла мне в голову драгоценная мысль, и я почти не сомневался в успехе.
– Граф, – сказал я ему при первом свидании, – зачем вы так непостоянны и кидаете красавицу прежде, чем она удостоит вас осчастливить?
– Друг мой! – отвечал он, обнимая меня и хохоча вo все горло. – Это оттого, что они очень поспешны и не успеют еще возбудить желания, а уже и предлагают обрюзглые свои прелести!
Я. Вы, граф, мало знаете женщин и по нескольким судите обо всех. Вы не везде найдете таких благосклонных.
Он. Как? я мало знаю женщин? Это вы мне говорите? По крайней мере мне не встречалось испытать, чтобы какая-нибудь…
Я. Хотите, я вам доставлю случай испытать?
Он. Быть может, ста лет? не спорю! А если только девяносто девяти, – вы проиграете!
Я. Семнадцати! давайте об заклад!
Он с радостию принял мое предложение. Мы ударились о тысяче червонных, и я обещал показать ему чрез три дни несговорчивую. Кто ж была та несчастная, которую тогдашняя моя политика обрекла быть жертвою порока? Это Мария, добрая, невинная, неопытная дочь полковника Трудовского, который был заключен в доме сумасшедших за откровенное рассуждение свое о мутных источниках, о чем узнал уже я гораздо после.
Когда я рассказал князю о своем плане, он не мог удержаться, чтобы не обнять меня. Разумеется, что я должен был употребить все меры проиграть заклад свой. Чрез три дни Мария явилась во дворце князя Латрона так называемого девицею у ее светлости. Бедная девушка сама не понимала, что с нею делается. Довольно, что она перешла из нищеты в довольство и получила возможность пособлять своей матери в надежде пособить некогда и отцу.
Граф, увидя ее, признался, что подобная женщина не встречалась глазам его. «Она, – сказал он, – или величайшая актриса, или и подлинно настоящая невинность!» Расположа свои планы, граф начал атаку. Он хвалил ее более всех, не щадил ни шарканьев, ни нежных выражений. Мария, вместо того чтобы от него бегать, как то делали все другие, дабы тем более заставить за собою гнаться, – Мария слушала его терпеливо, спокойно смотрела в глаза и, когда он завирался, говорила: «Граф! вы для меня бываете или скучны, или смешны. Я охотно смеюсь на ваши прыжки пред другими девицами и скучаю, когда вы коверкаетесь предо мною!»
Тут мы все, то есть я, граф и мамзель Виктория, которая в общем нашем заговоре также участвовала, увидели, что надобно приняться за Марию совсем иначе, чем за других. Граф опасался, что я для выиграния заклада буду мешать ему, а я, напротив, что он наскуча упорностию Марии, – ее кинет. Однако ж опасения мои на сей раз были неосновательны. Придворные господа не так-то уступчивы. Они обыкновенно бегают от тех, которые за ними гоняются, а гоняются за теми, которые от них бегают. Не быть бы лавровому дереву, если бы Дафна была не так упряма.[88]88
Не быть бы лавровому дереву, если бы Дафна была не так упряма. – Подразумевается древнегреческий миф о нимфе Дафне. Преследуемая Аполлоном, она попросила о помощи своего отца речного бога Пенея и была превращена им в лавровое дерево.
[Закрыть] По сему заключению граф Пустоглавский переменил поступки и, соображаясь со нравом Марии, расположил свои.
Таким образом, надобно было, чтоб Виктория перевоспитала Марию; и это значило из простой, добродушной, невинной девицы сделать распутную девку, – и сие тем легче было можно произвести в действие, что все жили в одном доме. А притом против одной неопытной девушки, у которой не было отца (морально, ибо физически он существовал), сделали заговор четверо опытных (как назвать их?) бездельников! Виктория свела с нею тесное знакомство, и могла ли Мария остеречься от влияний ложной подруги, когда сам граф Пустоглавский дался мне в обман? Краска выступает на щеках моих, когда вспоминаю о дальнейших своих поступках; но когда я чувствую сердечное удовольствие при воспоминании доброго дела, то справедливость требует не скрывать и дурного. Новое воспитание началось знакомством с модными книгами и эстампами, которые подлинно стоили того, чтоб сжечь как их, так и творцов народно. Когда Мария не смела открыть рта и глаз, то Виктория должность сию взяла на себя, и как она была хорошая актриса, то ролю свою играла весьма исправно. Мария обольщена была как бы каким-нибудь вдохновением. Она находила в Виктории своего ангела-хранителя; и я не знаю, как выразить свои мысли – и – любовника! Да! Французская мода разлила в Европе яд, господствовавший в одних азиатских сералях. Девицы стали искать любви у девиц же, и точно с тем же требованием. Мария сначала встретила объятия вероломной Виктории объятиями чистой невинности; но сия самая невинность скоро потеряла блеск свой. Чего злой пример не делает и в самом невинном сердце? Виктория по времени растолковала ей, что таковая любовь крайне недостаточна для составления полного наслаждения любовию, – и тут-то явился граф Пустоглавский вместо прежнего повесы и ветреника в виде аркадского пастушка. Его томный, застенчивый вид не мог не обратить внимания томной, застенчивой Марии. Со всею непорочностию открыла она душу свою Виктории, внимала ее советам и чрез два месяца назначила тайное сходбище недостойному. Как всякий шаг Марии был мне известен, то натурально и от князя Латрона не был скрытен. В ту минуту, когда беспечная Мария покоилась в объятиях вероломного своего любовника, князь Латрон, ведя под руку принцессу, явился у преступного ложа ее. Негодование обнаружилось во всякой черте лица повелительницы. Смущение виновных было неописанно. Принцесса, отведя взоры, сказала: «Останьтесь здесь!» Чрез полчаса обоих любовников позвали в придворную капеллу и тогда же обвенчали, несмотря на крайнее их смятение и робость. Графу Пустоглавскому немедленно велено оставить столицу, и он в силу указа в ту же ночь ее оставил, препоручая жену свою под смотрение управителя в городском доме. Не понимаю сам, отчего совесть в то время меня не беспокоила! О сила примеров и разврата! Как мог я не содрогаться, жертвуя невинностью доброй девицы? Не я ли был виною ее погибели? Теперь я так думаю; но тогда!..
Глава VIII
Ученый пир и закуска
Тогда не мог налюбоваться своим поступком. Успех в предприятии, столько щекотливом для поседевшего в придворной службе, возвеличил меня в глазах его светлости, и я не находил человека, мне подобного. Час от часу становился я заносчивее, а видя удачные успехи в глупых своих замыслах, я не полагал границ своему высокомерию. Редкая неделя проходила, чтоб я не читал в каком-либо периодическом издании стихов себе похвальных, и если бы точно полагаться на великолепные выражения моих Горациев, то я выходил не в пример благотворнее Мецената и достоин был не одной поэмы. Я и сам был не худшего о себе мнения.
Господин Некрасин, русский стихотворец, писавший эпитафию Ликорисе и после оду в честь великого родителя моего Симона, чрез несколько времени вторично посетил меня, прося осчастливить присутствием своим его пиршество, на которое приглашены были знаменитейшие члены Варшавской академии. Случай к торжеству сему подало избрание самого Некрасина в таковые же члены, а он удостоился чести сей, написав по-русски небольшую поэму на победу Московского князя Димитрия над гордым, неистовым татарским ханом Мамаем. В поэме сей и подлинно было много чудесного; например: тысячи две, три громов и не меньше молний. Дон кипел, Непрядва шумела, и Меча шипела. При сем сделано важное открытие в российских древностях, что у Мамая, так как злого татарина, борода была больше, чем у князя Димитрия, зато хвост у лошади его гораздо короче, и от сего-то больше и потерял он сражение. Когда бы я и не был провожаем к стихотворцу, то легко бы мог отличить его квартиру по тому ужасному шуму и крику, который звонко раздавался во все концы улицы. Когда ученые так шумны на пиршестве, то что б было на сражении, если б побольше набралось их в войске? Они или заглушали бы звук пушечных выстрелов, или бы сами онемели, ибо и то замечено, что кто крикливее в пустяках, тот безгласнее в деле. Пустой сосуд звонче полного.
Вошед в залу стихотворца, застал я там около десяти ученых, как-то: поляков, русских и других наций, а притом и актеров, и некоторых с женами. Увидя меня, все изъявили почтение, и я, с своей стороны, был не невежлив и немножко поотступил от министерских своих приемов.
Когда все поутолили голод, а особливо жажду, которую ученые не так терпеливо сносят, пожилой худощавый человек, по званию филолог, спросил у против сидящего актера:
– Скажите, пожалуйте, отчего происходит, что актеры и актрисы, взяв на себя должность преподавать публичные наставления обществу (хотя, правда, чужого сочинения), – отчего, говорю, нередко сами не понимают, что говорят?
Актер (держа стакан). Отчего профессор нравственной философии, нередко говоря с кафедры о воздержании, едва ворочает языком?
Математик. Бывает, бывает!
Моралист. Лучше едва ворочать языком, да дельно, чем громогласно болтать о глупостях!
Филолог. Ученый, который не открыл ничего нового, есть бесплодная смоковница, достойная быть засушенною. То ли дело изобретать или декламировать чужое с кафедры или на сцене?
Актер. Хорошо декламировать хорошее чужое гораздо похвальнее, чем изобретать новые глупости, как то делаете вы, господин филолог.
Филолог. Как, лицедей ты негодный! Я изобретаю глупости? Да не я ли ввел первый в российском языке новые, прекрасные слова? Не я ли актера назвал лицедеем, актрису – лицедейкою; театр – позорищем, трагедию – печальновоищем; биллиард – шарокатом, кий – шаропёхом, а лузу – прорездырием? А? не я ли все сие сделал?
Жена филолога. Из всех слов удачнее выдуманы: шаропёх и прорездырие.
Актер. Не оттого ли, что они такая же пара, как вы с мужем?
Филолог. Как, злодей! Я шаропёх?
Жена его. Что, окаянный! Я прорездырие?
Математик. Ха, ха, ха. Поздравляю с новым чином: господин Шаропёх с госпожою – как хочешь назови ее! (Пьет.)
Филолог (бьет его по уху). Вот тебе а + (плюс) в.
Математик. О! о! Дело не шуточное! Я докажу, наблюдатель звезд гораздо превосходнее наблюдателя прорездырий!
С сим словом стукнул он по голове филолога, спрося: «Сколько звезд видно?» Все бросились от стола. Когда математик управлялся с филологом, который на сей раз был также не ленив к открытиям мест, по которым стучать удобнее, жена его впилась в волосы наблюдателя небес; а как актерова жена, видя, что муж ее был виною сего задора, то вскочила и с самым трагическим восклицанием отвесила филологше несколько пощечин. «Проклятая лицедейка!» – вскричала жена ученого и, кинувши мужчин, схватилась с богинею позорища. Вот тут-то беда! сколько я с хозяином ни кричали, сколько ни унимали – куды? Скорее можно разнять двух голодных волков, чем ученых! Однако лицедей, который был всех нас сподручнее, изобрел скоро способ к восстановлению мира. Не разбирая, кто прав и кто виноват, начал всех оделять полновесными оплеухами, читая громко из какой-то трагедии:
Предерзких усмирю и низложу противных,
Я громок поражу – вседерзостных и льстивых.
И подлинно он скоро усмирил предерзких, но только не льстивых, ибо они весьма откровенно кричали один другому: «Дурак! пьяница! осел!» и проч. Парик профессора морали отлетел далеко; и исподница филолога трещала. Все встали, но какое новое позорище? Лицедейка с изобретательницею сего имени катались по полу. Первая старалась разодрать у соперницы платье у груди, а последняя с противного конца. И та и другая в том успели, и мы видели прелести, дотоле от нас скрытые. Филолог первый рассвирепел и на сей раз, будучи благоразумнее, чем в другие разы, вместо того чтобы мстить обидевшей его сожительницу, сам напал на нее и пинками принудил оставить сражение. Актер не хотел уступить ему в великодушии, учинил атаку и лицедейке сделал на лице несколько знаков, после чего, я думаю, она не скоро могла лицедействовать. Обе героини разгневались на своих супругов, оставили собрание и тем несколько нас успокоили. Хотя день прошел в шуме и гомоне, однако без драки, о чем я с хозяином дома прилагали особенное старание. На закате солнца все разошлись, или, пристойнее сказать, расползлись по своим местам. Я, будучи близко капуцинского монастыря, пожелал пробыть несколько минут у могилы моей Ликорисы и привести на память счастливое время, с нею проведенное. Я вошел в ограду. Никогда сердце мое не было покойно, когда воспоминал я о Ликорисе, хотя, правду сказать, я воспоминал об ней реже прежнего; но все же память ее была для меня драгоценна. Сердце мое стеснилось при виде ее могилы. Облокотясь на ее памятник, держа в руке дикую маргаритку, смотрел я на заходящее солнце и вскоре взошедшую луну. «Прелестно сияние твое, царица ночи, – сказал я сам в себе. – Ты служишь украшением неба, как моя Ликориса служила украшением земли. Ах! И она была некогда царицею ночи! Да простит ее в том горнее правосудие».
Я был углублен в сих и подобных мыслях и у праха почивавшего друга своего наслаждался, буде так сказать можно, каким-то непонятным, томным ощущением, как вблизи услышал голоса, которые заставили меня оглянуться. Шагах в десяти от меня увидел я двух человек с непокрытыми головами. Один – обросший бородою старец, другой – молодой человек, державший его под руку, приближались к богатому памятнику, стали на колени, и между ими начался разговор, который привел меня в ужас и содрогание. Ах! никогда и на смертном одре не забуду я ни одного слова! Так поражающи были слова незнакомцев.
Старик. Итак, здесь, сын мой, почивает страдалица? здесь несчастная жертва злобы и обольщения? Ты здесь, Мария, моя милая, добрая Мария?
Молодой. Здесь, злополучный старец, пребывают хладные остатки той, которой сердце тобою было мне назначено! Она здесь, под сею хладною землею! Мария! когда я тебя увижу и на небесных ланитах твоих запечатлею поцелуй прощения?
Старик. Не отягощай памяти ее негодованием; она всегда тебя любила, любила и тогда, когда коварные злодеи повергли ее в объятия порока. О Латрон! о Чистяков! неужели не будет суда божия! Но скажи, сын мой! как мог ты достать мне свободную минуту, дабы я хотя раз мог пролить слезы горести о моей Марии? Как? Без денег, без друзей?
Молодой. Именно чрез друга, который в свойстве с надзирателем дома, где заключен ты! Едва я оставил армию и спешил сюда, чтобы навеки соединить судьбу свою с судьбою твоей незабвенной дочери, как известие о случившемся с тобою меня поразило, равно как и слух о замужестве Марии за графа Пустоглавского. Меня уверили, что он в самый день свадьбы ее оставил, поруча верному своему слуге употребить все силы скорее указать ей могилу. Когда я увидел ее – увы! – она была уже во гробе. Кто любил, тот поймет тогдашнее мое состояние. Граф скоро прискакал и, чтобы отклонить от себя всякое подозрение, сделал огромные похороны и воздвиг сей памятник. Таково-то, почтенный старец! Таково-то на земле, когда часто кровожадные злодеи имеют власть свободно действовать! О Латрон! о Чистяков!
Глава IX
Повесть молодого немецкого барона
Сия краткая повесть молодого незнакомца показалась мне крайне продолжительною. Мрак гробниц, торжественная темнота ночи усугубляли выразительность слов его. Я желал бы на ту пору вместо Чистякова назваться Поганцевым, только бы не слышать своего имени. При восклицании его, и таким голосом, каким произнесено было слово: «О Чистяков», мне казалось, что я слышу голос ангела, зовущего меня пред судию мира. Они долго еще продолжали разговор свой, и каждое их слово раздавалось в душе моей как бы родительское проклятие. Я не смел пошевелиться, дышать, и, когда они удалились, мне казалось, что Мария, бледная, убитая роком Мария выходит из-под гробницы, мечет ко мне грозные взоры и, перстом указывая на звездное небо, говорит: «Видишь ли престол вышнего правосудия? Трепещи! Суд его близок!» С содроганием во всем составе вышел я из кладбища и не прежде посмел оглянуться, как оставя его далеко за собою. «О добродетель! как велика сила твоя и в самых рубищах! О порок! как слаб ты и ничтожен, хотя блистал бы в венце и багрянице!»
Несколько ночей не мог я спать покойно, образ прелестной Марии беспрестанно носился пред моими глазами. К сему ж еще и проклятая картина у старосты фалалеевского, на коей изображены черти, вытягивающие раскаленными клещами язык у обольстителя невинности, не выходила из моей памяти. Но чего не делает время? Чего не делает рассеянность? Мало-помалу начал я забывать ночную прогулку на кладбище и по некотором времени решился обо всем донести князю Латрону и просить, чтобы он приказал старого Трудовского заковать в цепи, дабы он впредь по ночам не прогуливался в таких местах, которые определены для покоя правоверных. Когда я принял такое благое намерение и отложил его до удобного случая, в один вечер вошел в спальню мою молодой армейский офицер в гусарском мундире. Вид его показывал крайнее расстройство в духе; подошед ко мне, он поклонился и, положа очень нежно на стол кошелек с золотом, сказал с горькою улыбкою:
– Милостивый государь! Я близь погибели, если вы не поможете! Будьте моим ходатаем!
– Государь мой, – отвечал я, одним глазом глядя на него, а другим на подарок, – пока я не знаю причины вашей просьбы, то не могу обещать и помощи. Сегодня не время, побывайте завтра!
– Охотно исполнил бы ваше приказание, – отвечал офицер, – но без вашей помощи до завтра я буду в крепости.
– Ба! – сказал я протяжно, – это значит, что ваше дело полновесно!
– Не иначе, – прервал он и вместо всех церемоний, столько бесполезных, положил на стол бриллиантовый перстень.
– Очень хорошо, – был ответ мой, – побудьте у меня и скажите ваше дело, дабы по приезде его светлости из дворца я мог о том доложить ему.
Я указал стул, он сел и начал повесть свою следующим образом: «Отечество мое – Тоскана. Отец мой был немецкий барон Браун и мать италиянка. Сложа дюжин десять всех баронов в свете и перегнавши в кубе, едва ли достанешь столько дурацкой спеси, сколько было ее в отце моем. Он ходил, поднявши голову как можно выше, и хотя часто спотыкался, но согласился бы скорее упасть в глубокий ров, чем смотреть под ноги. Он тогда только наклонял голову, когда надобно было заглянуть в пуншевую кружку; ибо он, как немецкий барон, не хотел пить из стакана, а всегда из родительской серебряной кружки! Правила свои и мысли о чести старался он перелить в меня и успел бы в том совершенно, если бы не помешало одно обстоятельство. В соседстве с нами жил италиянский живописец, торговавший портретами своей дочери, представляя ее в разных положениях: в объятиях Амура, во образе Психеи. По случаю досталось мне несколько таких картинок, и как отец ее не скрывал об оригинале, то я пленился Ангеликою, которая и подлинно была прелестная девица лет пятнадцати. Я старался завести с нею знакомство и с помощию набожной ее матери успел в том по времени. Я клялся, – и клятва моя была сердечная, что избираю Ангелику супругою. Когда я объяснился своему отцу, лицо его покрылось бледностию, трубка выпала изо рта, и он, выпуча глаза, долго смотрел на меня молча. Наконец, получа употребление языка, сказал с яростию: «Как! Чтоб дочь маляра было невесткою немецкого барона! О небо! Если ты в другой раз о сем помянешь, – ни куска бутерброду не получишь, – и я уморю тебя голодом!» Сии свирепые слова не лишили во мне всей надежды; при разных случаях я пытался еще напоминать ему о моей нужде, но, прождав более трех месяцев и зная, что мужчина в восемнадцать лет может быть сам себе господином, я, подговорив свою любовницу, обвенчался у первого священника и торжественно молодую супругу свою ввел в баронский дом. Случилось то, что мы не чаяли, – вместо прощения получили мы пощечины, добрые пинки и вытолкнуты были из дому с повелением никогда не возвращатъся. Но как и сам я был барон не маловажнее отца моего, то предал его на скорую руку анафеме и с помощию данных от матери денег отправился с своею баронессою в Польшу искать счастия. Сначала мы дышали одною любовию, не вспомня, что без куска хлеба ничем долго дышать нельзя.
Открытие сего таинства привело нас в разум, и мы начали думать, как бы честным образом прокормиться. Но где можно достичь сего честным образом? По крайней мере не в Варшаве! Почему, испытав на пути сем многие неудачи, мы не нашли лучшего средства, как пойти в труппу варшавских актеров, что вскоре и выполнили. Но тот глуп, кто думает, что и в сем состоянии можно проживать безбедно, коль скоро не поможет жена, а моя была настоящая Лукреция.[89]89
…а моя была настоящая Лукреция – т. е. женщина высоких нравственных качеств. Лукреция была женой будущего римского консула Коллатина. Обесчещенная сыном Тарквиния Гордого Секстом, она заставила отца и мужа поклясться, что они отомстят за насилие, а сама покончила самоубийством.
[Закрыть] Какое горе! с завистью смотрел я на актеров, разъезжающих в каретах и проживающих большие суммы, меж тем как мы питались одними вытверживаемыми стихами; а это самая тощая пища. Скудость и сестра ее скука неприметно изнурили здоровье жены моей, и она скончалась на другой год рыцарского нашего странствия по свету. Феатр мне опостыл, и я, нимало не мешкав, его кинул. Несколько раз писал я к отцу, прося прощения: тщетно! Осерженный барон всегда свирепее крокодила; однако ж небо, пекущееся о несчастных, и меня не оставило. Скоро свел я знакомство с молодым сыном богатого купца. Дарования мои ему понравились, ибо я играл нехудо на гитаре, изрядно пел и много болтал, в чем он сам был незнающ; а потому уговорил отца своего принять меня к себе бухгалтером в контору. Хотя я и не считал бухгалтерию наукою, как многие теперь хвастают, а просто искусством или ремеслом, но и в ремесле сем был я не искуснее королевского бухгалтера, который, ничего не смысля, кричит о знании своем во все горло. Я решился подражать великому тому человеку и принял должность. Но как я с купеческим сыном вел только счеты с винными погребами, феатральными прежними знакомками и модными лавками, то не в продолжительном времени заключил основательно весь баланс тем, что мне пора оставить контору. Сын дал мне на дорогу двести рублей серебром и верховую лошадь, и я с божиею помощию выехал из Варшавы.
Услыша, что российские войска вошли в Польшу, вздумалось мне послужить под их знаменами и попробовать счастия. Направив путь свой в Гродно, в одном месте, переезжая мост по реке, я обломился в конце оного и полетел с лошадью вверх ногами в воду. Кое-как удалось мне добраться до берега, но добрый конь мой с чемоданом, в котором лежало все мое имущество, унесены были стремлением воды. Долго стоя на берегу, слезящими глазами смотрел на сию потерю; но как пособить было нечем, то я пешком отправился к российской армии. Меня охотно приняли в егерский полк простым егерем. В продолжение кампании, как ни баронски я ратовал, однако два раза был в плену у поляков и столько же раз у русских. При окончании сего дела, к великому моему удовольствию, прослышал я, что высокоименитый барон Браун волею божиею отошел к благородным предкам своим. Я тотчас отправил к матери своей самое слезное послание и, описывая жалкое свое состояние, просил прощения и благословения. Она хотя была италиянка, однако жалостливее немца, прислала ко мне нужные дипломы на мое баронское достоинство и достаточное количество денег на возвратный путь в ее объятия. Скоро посему произвели меня в офицеры, и я, конечно бы, взял отставку, но любовь – моя стихия – тому воспрепятствовала. Я давно уже свел дружбу с Каролиною, дочерью порядочного пана Кручинского, и по получении чина на ней женился.
Чрез полгода после сего нам объявлен ордер следовать в Москву; и как мне не было возможности взять жены с собою, то и оставил ее в недрах родительских. В Москве показалось нам весело; да и могли ли худо быть приняты герои, возвратившиеся с полей битвы победителями? На беду мою, квартира отведена мне была в доме русского купца Карякина. Что всего было хуже, он был упрямый раскольник, жена сумбурщица, а дочь Дуняша так мила, так прелестна, что я не мог, да и не должен был, не влюбиться. Как мне нечего было доброго ожидать от родителей, которые совсем не понимали, что такое слово «барон», и думали, что по завитым волосам моим оно мне дано в насмешку вместо барана, – то я решился на последнее средство: увезть прекрасную Дуняшу. Старики весьма сердились по обыкновению и по обыкновению простили, потому что они не были немецкие бароны. Целый год прожил я в неге и довольстве и, будучи переведен в гусарский полк, отправился в Петербург, оставя и сию жену, по тем же причинам, как и первую, в доме отцовском.
Тут стал я в одном доме вместе с капитаном нашей роты, господином фон Ниренгофом. Два года вел я переписку с обеими моими женами, обольщая каждую, что скоро к ней буду, дабы они сами ко мне невзначай не пожаловали; а причина тому особенно была та, что я сильно прельстился Доротеею, дочерью моего капитана. Чтоб не упустить случая, я тотчас начал свататься и, без труда получив согласие, обвенчался. И тут около года спокойствие мое не было возмущаемо.
По-прежнему продолжал я переписку с женами и выманивал у них деньги. Беспокойствие, начавшееся в Польше снова, заставило правительство ввести туда войска свои. Оставив последнюю жену в России, я опять соединился с Каролиною и провождал жизнь самую любезную. В сей вечер, когда я забавлялся с тестем и гостями игрою в банк, вошла женщина молодая, осмотрелась и, бросясь ко мне на шею, вскричала: «Дражайший супруг!» Я остолбенел, равно как и все присутствующие. Это была Доротея. Не успел я опомниться, вошла другая женская особа и, так же обняв меня, сказала: «Любезный муж!» Это была Дуняша! Вообразите общее поражение! Все смотрели друг на друга, ничего не понимая, пока страшный голос пана Кручинского не прервал его восклицанием: «Как, изменник! Ты так осмелился шутить над дворянином, и притом польским? О злодей! Я накажу тебя!» Тут он с сердцем выхватил саблю и бросился ко мне. Это движение его привело и меня в чувство; я сделал то же; и не успели мы махнуть раза по два, как уже сабля Панова застучала на полу, и подле нее повалились три пальца руки его. Не ожидая ничего доброго, я бросился бежать, и прямо к вам, надеюсь, что вы, милостивый государь, ясно видя справедливость с моей стороны, окажете свою помощь. Я все открыл вам чистосердечно!»
Сим кончил офицер длинную свою повесть. Хотя было очевидно, что он изрядный повеса и негодница, но, смотря на перстень и червонцы, я сказал:
– Государь мой! хотя вы и виноваты, но и шляхтич не прав. Экая беда, что у его дочери было две совместницы! Я советую вам на одну эту ночь поискать убежища у кого-либо из друзей своих, а завтра что бог даст – посмотрим!
Он вышел от меня доволен, а я еще довольнее лег в постель.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.