Электронная библиотека » Василий Розанов » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Опавшие листья"


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:35


Автор книги: Василий Розанов


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Любовь?

Нет.

Хочется думать.



Зачем я так упираюсь тоже «пройти»?



И будет землица, по которой будут проходить люди. Боже: вся земля – великая могила.

* * *

Без веры в себя нельзя быть сильным. Но эта вера в себя развивает в человеке – нескромность. Не отсюда ли то противное в том, что я иногда нахожу у себя (сочин.)?

(на Загородном <проспекте>).
* * *

Песни – оттуда же, откуда и цветы.

* * *

Умей искать уединения, умей искать уединения, умей искать уединения.

Уединение – лучший страж души. Я хочу сказать – ее Ангел Хранитель.

Из уединения – всё. Из уединения – силы, из уединения – чистота.

Уединение – «собран дух», это – я опять «целен».

(за утренним кофе. 31 июля 1912 г.).
* * *

Прочел в «Русск. Вед<омостях>» просто захлебывающуюся от радости статью по поводу натолкнувшейся на камни возле Гельсингфорса миноноски… Да что там миноноски: разве не ликовало все общество и печать, когда нас били при Цусиме, Шахэ, Мукдене? Слова Ксюнина, года три назад: «Японский посланник, при каких-то враждебных Японии статьях (переговоры, что ли, были) левых русских газет и журналов, сказал вслух: “Тон их теперь меня удивляет: три года тому назад (во время войны) русская радикально-политическая печать говорила о моем отечестве с очень теплым чувством”. – “Понимаете? – смеясь прибавил Ксюнин: радикалы говорили об Японии хорошо, пока Япония, нуждавшаяся в них (т. е. в разодрании единства духа в воюющей с нею стране), платила им деньги”». И в словах посла японского был тон хозяина этого дела. Да, русская печать и общество, не стой у них поперек горла «правительство», разорвали бы на клоки Россию, и раздали бы эти клоки соседям даже и не за деньги, а просто за «рюмочку» похвалы. И вот отчего без нерешимости и колебания нужно прямо становиться на сторону «бездарного правительства», которое все-таки одно только все охраняет и оберегает. Которое еще одно только не подло и не пропито в России.

* * *

Злая разлучница, злая разлучница. Ведьма. Ведьма. Ведьма. И ты смеешь благословлять брак.

(о ц<еркви> англиканской; семейные истории в Шерлоке Холмсе: «Голубая татуировка» и «В подземной Вене». «Повенчанная» должна была вернуться к хулигану, который зарезал ее мужа, много лет ее кинувшего и уехавшего в Америку, и овладел его ИМЕННЫМИ ДОКУМЕНТАМИ, а также и случайно разительно похож на него; этого хулигана насильно оттащили от виски, и аристократка должна была стать его женою, по закону церкви).
* * *

Будь верен человеку, и Бог ничто тебе не поставит в неверность.

Будь верен в дружбе и верен в любви: остальных заповедей можешь и не исполнять.

(13 июля).
* * *

Там башмачки, куклы, там – Мадонна (гипсовая, – из Казани), трепаные листы остатков Андерсена, один пустой корешок от «задачника» Евтушевского, больше всего картин – Васи: с какой веселостью относишь это в детскую кучу.

(за уборкой книг и всего – к переезду с дачи).
* * *

Мамочка всегда воображала, что я без рук, без ног, а главное без головы. И вот она убирает и собирает мои листки, рукописи (никогда ничего не забудет), книги. Переехали:

– Варя, платок!

– Платок?

– Да. Скорее. Ты же спрятала грязный, а где же чистый?

Молчание.

– Ну?

– Подожди. Платок. Я их уложила на дно сундука. Потому что очень нужно.

И всегда, что «очень нужно», она – на дно сундука.

– Я сейчас! Сейчас! Подожди одну минуту (растерянно, виновно и испуганно).

И раскупоривает, бедная и бессильная, весь сундук. Эти истории каждую осень и весну.

«Платок» я взял наудачу. Именно с платками не случалось. Но, напр., ручка и перо. Или еще – фуфайка, когда холодно. Раз, жалея: ей «рыться», я в жарчайшие дни сентября («бабье лето») ходил в ватном, потел, мучился, бессилен, «потому что все летнее было уже убрано», и конечно «на дно сундука».

(убираясь с лета в город).
* * *

Будем целовать друг друга, пока текут дни. Слишком быстротечны они – будем целовать друг друга.

И не будем укорять: даже когда прав укор – не будем укорять.

(28 июля,† Наука; объявление в «Н<овом> Вр<емени>»; мамочка заплакала о нем).
* * *

…да, но ведь дело в том, что жених или товарищ-друг – внимательнее к нашим детям, чем их родители…

Что же мы осуждаем детей, что они «более открыты другу, нежели родителям», и, в сущности, более с ним связаны.

Вырастание – отхождение. И именно – от родителей. Дети – сучья на стволе: но разве сук с каждым днем не отдаляется от ствола – своим «зелененьким», своим «кончиком», прикасаясь к стволу только бездумным основанием. В этом «зеленом» и в «кончике», в листочках сука – его мысль, сердце, душа. Так же и люди, дети, так – в семье. Судьба. Рок. Плачь или не плачь – а не переменишь.

* * *

Пусть объяснит духовенство, для чего растут у девушки груди?

– Чтобы кормить свое дитя.

– Ну, а… «дальше» для чего дано?

Сказать нечего, кроме:

– Чтобы родить дитя.

И весь аскетизм зачеркнут.



Кто же дерзает его проповедовать? Да Суздальский монастырь, вообще ни для кого не нужный, – если б кому и понадобился, то единственно Храповицкому, Гермогену и Рачинскому.

* * *

Со времени «Уед<иненного>» окончательно утвердилась мысль, что я – Передонов, или – Смердяков. Merci.

(ряд отзывов).
* * *

Так мы с мамочкой и остаемся вдвоем, и никого нам больше не нужно.

Она всегда придавала значение, как я написал (по своему чувству), но никогда я не видал ее взволнованною тем, что обо мне написано. И не по равнодушию: а… прочла, и стала заваривать чай. Когда же что-нибудь хорошо (по ее оценке) напишу – она радовалась день, и даже иногда утро завтра.

(16 июля 1912).
* * *

Вся моя жизнь, в особенности вся моя личность, б. гораздо грубее.

Я курю, она читает свой акафист Скорбящей Божией Матери, вот постоянное отношение.

(не встав с постели).
* * *

Достоевский как пьяная нервная баба вцепился в «сволочь» на Руси и стал пророком ее.

Пророком «завтрашнего» и певцом «давнопрошедшего».

«Сегодня» – не было вовсе у Достоевского.

* * *

Папироска после купанья, малина с молоком, малосольный огурец в конце июня, да чтоб сбоку прилипла ниточка укропа (не надо снимать) – вот мое «17-е октября». В этом смысле я «октябрист».

(в купальне).
* * *

…и вовсе не я был постоянно-то с Б<огом>, а она: a я, видя постоянно ее с Б<огом> – тоже угвоздился к Богу.

Впрочем, с университета (1-й же курс) я постоянно любил Его. С университета я уже не оставлял Б<ога>, не забывал Его.

(я и мама; 21 июля).
* * *

Не понимаю, почему меня так ненавидят в литературе. Сам себе я кажусь «очень милым человеком».

Люблю чай; люблю положить заплаточку на папиросу (где прорвано). Люблю жену свою, свой сад (на даче). Никогда не волнуюсь[46]46
  Кроме болезней в дому. – Прим. авт.


[Закрыть]
и никуда не спешу.

Такого «мирного жителя» дай Бог всякому государству. Грехи? Так ведь кто же без грехов.

Не понимаю. Гнев, пыл, комья грязи, другой раз булыжник. Просто целый «водоворот» около дремлющей у затонувшего бревна рыбки.

И рыбка – ясная. И вода, и воздух. Чего им нужно?

(пук рецензий).
* * *

Необыкновенная сила Церкви зависит (между прочим) от того, что прибегают к ней люди в самые лучшие моменты своей души и жизни: страдальческие, горестные, страшные, патетические. «Кто-нибудь умер», «сам умираю». Тут человек совсем другой, чем всю жизнь. И вот этот «совсем другой» и «лучший» несет сюда свои крики, свои стоны, – слезы, мольбы. Как же этому месту, «куда все снесено», не сделаться было наилучшим и наимогущественнейшим. Она захватила «острия всех сердец»: и нет иного места с таким же могуществом, как здесь.

(за утренним чаем, 23-го июля).
* * *

…все-таки есть что-то такое Темное, что одолевает и Б<ога>.

Иначе пришлось бы признать «не благого Бога». Но этого вынести уже окончательно не может душа человеческая. Всякая душа человеческая от этой мысли умрет. Не человек умрет, а душа его умрет, задохнется, погибнет.

И на конце всего: бедные мы человеки.

(глубокой ночью).
* * *

Европейская цивилизация погибнет от сострадательности.



Как Греция – от софистов и Рим – от «паразитов» (прихлебатели за столом оптиматов).



Механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе против всякого зла, всякого негодяйства, всякого злодеяния: и в конце времен злодеи разорвут мир.

Заметьте, что уже теперь теснится, осмеивается, пренебрежительно оскорбляется все доброе, простое, спокойное, попросту добродетельное. Он зарезал 80-летнюю бабку и ее 8-летнюю внучку. Все молчат. «Не интересно». Вдруг резчика «мещанин в чуйке» («Преступление и наказание») полоснул по морде. Все вскакивают: «он оскорбил лицо человеческое», он «совершил некультурный акт».

Так что собственно (погибнет) не от сострадательности, а от лжесострадательности… В каком-то изломе этого… Цивилизации гибнут от извращения основных добродетелей, стержневых, «на роду написанных», на которых «все тесто взошло»… В Греции это был ум, σωφια, в Риме – volo, «господствую», и у христиан – любовь. «Гуманность» (общества и литературы) и есть ледяная любовь…

Смотрите: ледяная сосулька играет на зимнем солнце и кажется алмазом.

Вот от этих «алмазов» и погибнет все…

* * *

Как с головной болью каждый день поутру: «Почему не позвал Карпинского?» «Почему не позвал Карпинского?» «Почему не позвал Карпинского?»

(все лето 1912 г.).
* * *

…а по-моему только и нужно писать «Уед<иненное>»: для чего же писать «в рот» читателю.

* * *

Души в вас нет, господа: и не выходит литературы.

(за ужином; о печати).

…прав старый мой вопрос Соловьеву («О свободе и вере»): «да зачем вам свобода?» Свобода нужна содержанию, чтобы ему развиваться, но какая же и зачем свобода бессодержательному? А ведь русское общество бессодержательно.

Русский человек не бессодержателен, – но русское общество бессодержательно.

* * *

Издали:

– Мама! Мама!

– Дура: да ты подойди к больной матери, чем ее к себе звать.

30 ящиков мужики выносят на лошадей.

– Ну, хорошо… Мама, зачем ты уложила мой пенал? Он мне нужен.

15 лет. Рост – с мать. Гимназистка «новой школы с лучшими методами».

Приехала с экскурсии. Видела Киев, т. е. вагон поезда, который шел в Киев. Все платки потеряла, и новая кофточка – никуда.

(переезд на новую квартиру).
* * *

Глубокое недоумение, как же «меня» издавать? Если «все сочинения», то выйдет «Россиада» Хераскова, и кто же будет читать? – (эти чуть не 30 томов?). Автор в «30 томах» всегда = 0. А если избранное и лучшее, тома на 3: то неудобное в том, что некоторые острые стрелы (завершения, пики) всего моего миросозерцания выразились просто в примечании к чужой статье, к Дернову, Фози, Сикорскому…

Как же издавать? Полное недоразумение.

Вот странный писатель non ad typ., non ad ediсt[47]47
  Не для издания (лат.).


[Закрыть]
.

Во всяком случае, тот будет враг мне, кто будет «в 30 т.»: это значит – все похоронить.

(за ужином на даче).
* * *

Толстой не был вовсе религиозным лицом, религиозною душою, – как и Гоголь. И у обоих страх перед религией – страх перед темным, неведомым, чужим.

(27 мая 1912 г.).
* * *

Самый смысл мой осмыслился через «друга». Все вочеловечилось. Я получил речь, полет, силу. Все наполнилось «земным» и вместе каким небесным.

* * *

Собственно, мы хорошо знаем – единственно себя. О всем прочем – догадываемся, спрашиваем. Но если единственная «открывавшаяся действительность» есть «я», то очевидно и рассказывай об «я» (если сумеешь и сможешь). Очень просто произошло «Уед.».

* * *

Самое существенное – просто действительность.

(за уборкою книг и в мысли, почему я издал «Уед<иненное>»).
* * *

Несут газеты, письма. Я, взглянув:

– От Вари (из Царского, школа) письмо. Пишет…

– Нет, дай очки… Надя! (горничной), дайте очки! Я сама…

А и пишет-то всего:

 
«Дорогая мамочка! Целую тебя крепко, крепко, как твое здоровье. Поклон всем. Я здорова, приеду в эту субботу. Очень хочется домой, без Тани соскучилась. Прощай,
 
твоя Варя Розанова».
* * *

Я не хочу истины, я хочу покоя.

(после доктора).
* * *

Совсем подбираюсь к могиле. Только одна мысль – о смерти.

Как мог я еще год назад писать о «литерат. значительности». Как противно это. Как тупо.

(после доктора: «процесс в корковом веществе идет»).
* * *

Ошибочный диагноз Бехтерева в 1898 году все погубил (или невнимательный? или «успокоительный»?). Но как можно было предположить невнимательность после моего длинного письма, на которое последовало разрешение «аудиенции у знаменитости».

Как мог я и мама не поверить и не успокоиться? Академик. 1-й авторитет в России по нервным и мозговым болезням.

Он сказал (о диагнозе Анфимова, – профессора в Харькове, который я ему изложил в письме): «Уверяю вас, что у нее этого нет!» (твердо, твердо! и – радостно). «Проф. Анфимов не применил к ней этого новейшего приема исследования коленных рефлексов, состоящего в том, чтобы далеко назад отвести локти и связать их, и уже тогда стукать молоточком по колену» (сухожильные рефлексы, определяющие целость или идущий процесс разрушения в нервной ткани).

Ничего не понимая в этом, мы из чрезмерного, смертельного испуга, при котором у обоих «ноги подкосились» (t., cer. sp., по Анфимову), перешли к неудержимой радости.

«Из смерти выскочишь» конечно как безумным. Именно Анфимовой болезни и не было у нее, как разъяснил Карпинский, и Анфимов ошибся в диагнозе; болезнь была совершенно лечимая и относительно излечимая (но конечно без запаздывания).

Восторг, что Бехтерев, 1-й авторитет, отверг, был неописуем. (Анфимов и сказал, в 1898-м году, что, «вернувшись в Петербург» – с Кавказа, – «покажите светилам тамошним, прежде всего Бехтереву, и проверьте мой диагноз»).

И потому мы уже предупреждали других врачей: «Бехтерев сказал, что – ничего», что «это врожденная аномалия, что зрачки в глазах неравномерны».

И Наук 5 лет пичкал бромом и камфорой, все «успокаивал нервы» человеку, у которого шел разрушительный медленный процесс в ткани нервной системы. «Обратите внимание на головные боли», – говорил я. «Всегда ночью, всегда боль (давление) в темени». Он пропускал молчанием, выслушав. И то, что он слышал, и то, что молчал и не расспрашивал (не вцепливался в явление), успокаивало меня, заставив все отнести (к «постоянной причине») к малокровию (всего тела и, след., головы), о коем у нее давно сказали все врачи (с 1-го ребенка, когда не могла кормить, – не было молока).

Но теперь и «не было молока» разъяснилось.

И все повернул Карпинский: «Да позвольте! Бехтерев или не Бехтерев сказал, но если исчезли эти и те рефлексы (зрачка и сухожилий), то, значит, разрушены мозговые центры, откуда выходят эти движущие (заведующие сокращением) нервы. Значит, их – нет! и болезнь – есть; и значит, надо только искать: отчего это произошло?»

Как по железной линейке провел пером. И диагноз Бехтерева пал, и все открылось.

«Не было бы ни раннего склероза артерий, если бы своевременно лечить, ни перерождения сердечных клапанов, ни – в зависимости от этого – удара» (Карпинский).

Все было бы спасено. Теперь все поздно.

«Проверим лечением», – сказал Карпинский. И едва было начато специфическое лечение, как по всем частям началось улучшение: давление в груди (аорта) исчезло, головные боли пропали, выделения кр. стали в норму, чего не могли добиться все гинекологи (тоже мастера, – не посмотрели в зрачки).

Но это уж «кое-что», чтó мы стали поспешно хватать. Испорчено сердце, испорчены жилы.

Зрачки же, по ясности и неколебимости как симптома, есть то же самое в медицине, что в науке географии есть «Лондон в Англии»: и этого «Лондона в Англии» не знали Мержеевский (в Аренсбурге), Наук, Розенблюм (в Луге) и еще другие.

Когда я говорил о болезни А. А. Столыпину, он спросил:

– Кто у вас доктор (постоянный)?

– Наук.

– И держитесь его.

Действительно, он имел массу практики в Петербурге. Эти твердые слова Столыпина так на меня повлияли.

Мой совет читателям: проверять врача по книгам. Потому что они «не знают часто Лондона». Эта дикая ошибка Анфимова, Бехтерева и Наука погубила на 15 лет нашу жизнь, отняв мать у детей и «столп дома» – у дома.

* * *

– Ну, что же, придет и вам старость, и так же будете одиноки.

Неинтересны и одиноки.

И издадите стон, и никто не услышит.

И постучите клюкой в чужую дверь, и дверь вам не откроется.

(колесо судеб; поколения).
* * *

Да они славные. Но всё лежат.

(вообще русские).
* * *

Государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха.

Государство есть сила. Это – его главное.

Поэтому единственная порочность государства – это его слабость. «Слабое государство» – contradictio in adjecto[48]48
  Противоречие в определении (лат.).


[Закрыть]
. Поэтому «слабое государство» не есть уже государство, а просто «нет».

(прислонясь к стене дома на Надеждинской <улице>).
* * *

До 17-ти лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе «Чайльд Гарольда» Байрона.

С 17-ти лет она поступила в 11-е почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладет печати и выдает квитанции.

(в истории русской революции).
* * *

В энтузиазме:

– Если бросить бомбу в русский климат, то, КОНЕЧНО, он станет как на южном берегу Крыма!

Городовой:

– Полноте, барышня: климат не переменится, пока не прикажет начальство.

(наша революция).
* * *

Человек живет как сор и умрет как сор.

* * *

Литературу я чувствую как штаны. Так же близко и вообще «как свое». Их бережешь, ценишь, «всегда в них» (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!!

Все мои «выходки» и все подробности: что я не могу представить литературу «вне себя», напр., вне «своей комнаты».

(рано утром, встав).

«Знаю» мое о ней – только физическое, касательное, и оно более поверхностно, чем глубина моего «не знаю». И от этих качаний, где чаша (небытия) перевешивает, – и происходит все.

Конечно я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и «как все устроено». Подписка и почта. Но «как в сновидении» и почти «не верю». Сюда я не прошусь и «имени своего здесь не реку». Вообще «тут» – мне все равно.

Дорогое (в литературе) – именно штаны. Вечное, теплое. Бесцеремонное.

* * *

Очень около меня много пуху и перьев летит. И от этого «вся литература моя» как-то некрасива.

 
Я боюсь, среди сражений
Ты утратишь навсегда
Нежность ласковых движений,
Краску неги и стыда.
 

Мой идеал – Передольский и Буслаев. Буслаев в спокойной разумности и высокой человечности.

(на клочке бумаги, где это было записано, Верунька – VII кл. Стоюниной, вся в пафосе и романтизме, приписала:)

«Неверно, неправда, ибо ты был первый, что смог так ярко и полно выразить то, что хотел. Твоя литература есть ты, весь ты с твоей душой мятежной, страстной и усталой. Никто этого не смог сделать в такой яркой (форме?) и так полно отразить каждое свое движение».


Интересно, что думают ребятишки о своем «папе». Первое «Уедин<енное>», когда лежала пачка корректур (уже «прошли»), я вдруг увидел их усеянными карандашными заметками, – и часто возражениями. Я не знал, кто. С Верой не разговаривал уже месяц (сердился): и был поражен, узнав, что это она. Написано было с большой любовью. Вообще она бурная, непослушливая, но способна к любви. В дому с ней никто не может справиться и «отступились» (с 14-ти лет). Но она славная, и дай Бог ей «пути»!

* * *

Тайна писательства в кончиках пальцев, а тайна оратора в его кончике языка.



Два эти таланта, ораторства и писательства, никогда не совмещаются. В обоих случаях ум играет очень мало роли; это – справочная библиотека, контора, бюро и проч. Но не пафос и не талант, который исключительно телесен.

(21 ноября, в праздник Введения. Любимый мой праздник, – по памяти милой Введенской церкви в Ельце).
* * *

Только оканчивая жизнь, видишь, что вся твоя жизнь была поучением, в котором ты был невнимательным учеником.



Так я стою перед своим невыученным уроком. Учитель вышел. «Собирай книги и уходи». И рад был бы, чтобы кто-нибудь «наказал», «оставил без обеда». Но никто не накажет. Ты – вообще никому не нужен. Завтра будет «урок». Но для другого. И другие будут заниматься. Тобой никогда более не займутся.

* * *

…а все-таки «мелочной лавочки» из души не вытрешь: все какие-то досады, гневы, самолюбие; – и грош им цена, и минута времени; а есть, сидят, и не умеешь не допустить в душу.

(на уединенной прогулке).
* * *

Протоиерей Ш. хоронил мать. И он был старый, а она совсем древняя. Столетняя.

Провожал и староста соборный, он же и городской голова.

Они шли и говорили вполголоса. Разговор был заботливый, деловой. И говорили до самого кладбища.

Отворили ворота. Внесли. Пропели. Он проговорил заупокойное.

Опустили в землю и поехали домой.

(воспоминание).
* * *

Мамаша томилась.

– Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедаться хочу.

Я побежал. Это было на Нижней Дебре (Кострома).

Прихожу. Говорю. С неудовольствием:

– Да ведь я ж ее две недели тому исповедовал и причащал.

Стою. Перебираю ноги в дверях:

– Очень просит. Сказала, что скоро умрет.

– Так ведь две недели! – повторил он громче и с неудовольствием. Чего ей еще?

Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла.

(в 1869 или 1870 году).
* * *

«Буду в гробу лежать и все-таки буду работать».

Как отчеканено.

И, едва стоя на ногах, налила верно, – ни жидко, ни крепко, – мне чаю.

(за завтраком).

Но это – «и в гробу работаю» – вся ее личность.

(8 ноября).
* * *

– «Душа еще жива. Тело умерло».

(через 2 часа, когда брела к Тане в комнату, на слова мои: «куда ты, легла бы. 8 ноября).
* * *

В один день консилиум из 4-х докторов: Карпинский, Куковенков, Шернваль, Гринберг. И – суд над «Уединенным». Нужно возиться с цензурным глубокомыслием. Надо подать на Высочайшее имя – чтобы отбросить всю эту чепуху. «У нас есть свое Habeas corpus – право всякого русского просить защиты лично у Государя» (замечательные слова Рцы).

(10 ноября, суббота).
* * *

Иногда чувствую что-то чудовищное в себе. И это чудовищное – моя задумчивость. Тогда в круг ее очерченности ничто не входит.

Я каменный.

А камень – чудовище.

Ибо нужно любить и пламенеть.

От нее мои несчастия в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был только, «выходя из себя», внимателен к «другу» и ее болям) и «грехи».

В задумчивости я ничего не мог делать.

И, с другой стороны, все мог делать («грех»).

Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и всё вокруг меня.

(7 декабря 1912 г.).
* * *

Грубость и насилие приносит 2 % «успеха», а ласковость и услуга 20 % «успеха».

Евреи раньше всех других, еще до Р. X., поняли это. И с тех пор всегда «в успехе», а противники их всегда в «неуспехе».

Вот и вся история, простая и сложная.



Еврея ругающегося, еврея, который бы колотил другого, даже еврея грубящего, – я никогда не видал. Но их иголки глубоко колются. В торговле, в богатстве, в чести – вот когда они начинают все это отнимать у других.

* * *

Чиновничество оттого ничего и не задумывает, ничего не предпринимает, ничего нового не начинает, и даже все «запрещает», что оно «рассчитано на маленьких».

«Не рассчитывайте в человеке на большое. Рассчитывайте в нем на самое маленькое». – Система с расчетом «на маленькое» и есть чиновничество.

(на повестке на «Вечер Полонского»).
* * *

Заранее решено, что человек не гений. Кроме того он естественный мерзавец. В итоге этих двух «уверенностей» получился чиновник и решение везде завести чиновничество.

* * *

Если государство «все разваливается», если Церковь «не свята», если человеку «верить нельзя», то тут, здесь и там невольно поставишь чиновника.

(на повестке на «Вечер Полонского»).
* * *

Все «казенное» только формально существует. Не беда, что Россия в «фасадах»: а что фасады-то эти – пустые.

И Россия – ряд пустот.

«Пусто» правительство – от мысли, от убеждения. Но не утешайтесь – пусты и университеты.

Пусто общество. Пустынно, воздушно.

Как старый дуб: корка, сучья – но внутри – пустоты и пустоты.

И вот в эти пустоты забираются инородцы; даже иностранцы забираются. Не в силе их натиска – дело, а в том, что нет сопротивления им.

* * *

Эгоизм партий – выросший над нуждою и страданием России: – вот Дума и журнальная политика.

* * *

Конечно, я умру все-таки с Церковью, конечно. Церковь мне неизмеримо больше нужна, чем литература (совсем не нужна), и духовенство все-таки всех (сословий) милее. Но, среди них умирая, я все-таки умру с какой-то мукой о них.

Иван Павлович погладит по щеке, улыбнется, скажет: «Ну, ничего…» Фл<оренский> посмотрит долгим взглядом и ничего не скажет. Дроздов скажет: «давайте я вас исповедую». Все-таки это не «лекция потом» Кусковой, не реферат обо мне Философова и не «венок от редакции».

(встав рано поутру. 9 декабря).
* * *

То, чтó есть, мне кажется невероятным, а чего «нет», кажется действительным.

Отсюда свобода, мука и ненужность (своя).

(рано утром встав).
* * *

Когда человек спит, то он, конечно, «не совершает греха». Но какой же от этого толк?

Этот «путь бытия» утомителен у русских.

(на извозчике).
* * *

Греху и преступнику заготовлена такая казнь, какой люди не придумают.

(на извозчике; 14 мая – о тоске молодежи).
* * *

Еврей всегда начинает с услуг и услужливости и кончает властью и господством.

Оттого в первой фазе он неуловим и неустраним. Что вы сделаете, когда вам просто «оказывают услугу»? А во второй фазе никто уже не может с ним справиться. «Вода затопила все».

И гибнут страны, народы.

(за набивкой табаку).
* * *

Умер Суворин: но кругом его – дела его, дух его, «всё» его. Так же шумит типография, и шумит газета, и вот-вот, кажется, «сходить бы с корректурой наверх» (в кабинет, «к самому»).

А нет его. «Нет», – и как будто «есть». Это между «нет» и «есть» колебание – какое-то страшное. Что-то страшное тут.



Даже еще увеличивает ужас смерти и отвратительное в ней. «Человек как будто с нами»: это еще гораздо ужаснее, чем «его более нет». – В «его более нет» – грусть, тоска, слезы; тут – работа продолжается, и это отъемлет у смерти ее грусть, ее тоску, ее смысл, ее «всё».

«Человек как будто не умирал»: и это до того страшно и чудовищно, для того, кто ведь действительно умер и ему только тó одно и важно, что его более нет и он перешел в какую-то новую действительность, в которой «газет уже во всяком случае нет».

И оставлен нами, суетящимися, «совсем один» в этой страшной новой действительности.

(за нумизматикой).
* * *

«Спор выяснит истину», напр., спор Юркевича с Чернышевским.

Спор Пуришкевича и Милюкова доводил даже до оплеух: это уже небесная истина.

(об аксиоме 60-х годов).
* * *

Это во 2-й раз в моей жизни: корабль тонет – а пушки стреляют.

1-й раз было в 1896–7–8 году: контроль, чванливо-ненавидяще надутый Т. И. Ф<илиппов>, редакции «своих изданий» (консервативных), не платящие за статьи и кладущие «подписку» на текущий счет, дети и жена и весь «юридический непорядок» около них, в душе – какая-то темная мгла, прорезаемая блестками гнева: и я, «заворотив пушки», начал пальбу «по своему лагерю» – всех этих скупых (не денежно) душ, всех этих ленивых душ, всех этих бездарных душ.

Пальбу вообще по «хроменьким, убогеньким и копящим деньжонку», по вяленьким, холодненьким и равнодушным.


Кроме «друга» и ее вечной молитвы (главное), поворот «вправо» много был вызван Н. Р. Щ., Фл<оренским> и Цв<етковым>. – «Эти сами всё отдали». И я с хр-вом нравственно примирился. Нравственное – то расхождение, за которым уже потом я нашел и метафизическое расхождение, и было главное.

(за занятиями).
* * *

М.б., я всю жизнь прожил «без Руси» («идейные скитания»), но хочу умереть с Русью и быть погребенным с русскими.

Кроме русских, единственно и исключительно русских, мне вообще никто не нужен, не мил и не интересен.

(Прочтя в «Колоколе» об ужасном погребении Шуваловского – на еврейском кладбище по еврейскому обряду; он всю жизнь считался православным). (2 ноября 1912 г., в ват…).
* * *

Линяет, линяет человек. Да и весь мир в вечном полинянии. С каждым кусочком хлеба в нас входит новый кусочек тела: и мы не только едим, но и съедаем самих себя, сами себя перевариваем и «извергаем вон»… Как же нам оставаться «все тем же.



Самые планеты движутся, все уклоняясь от прямой, все отступая от вчерашнего пути. «По планете – и человек».

Клонимся, жмемся… пока – умрем!

И вот тогда уже станем «несгибаемы» и «без перемен»…

(13 декабря 1912 г.).
* * *

Да, если семя – грязь, то конечно «он запачкал ее».

Грязь ли?

Семя яблока есть яблоко, семя пшеницы есть пшеница: а семя человека, по-видимому, человек?

Так он дал ей человека? Конечно – это ребенок от него. Так почему же говорят – «это грязь» и «он запачкал ее»?

Не понимаю.

(13 декабря 1912 г.).
* * *

Цивилизация не на улицах, цивилизация в сердце.

Т.е. ее корень.

* * *

«Услуги» еврейские как гвозди в руки мои, ласковость еврейская как пламя обжигает меня.

Ибо, пользуясь этими услугами, погибнет народ мой, ибо обвеянный этой ласковостью задохнется и сгниет мой народ.

(на письме Г-а об евреях. 28 декабря).

Ибо народ наш неотесан и груб. Жёсток.

Все побегут к евреям. И через сто лет «все будет у евреев».

* * *

К 57 годам я достиг свободы книгопечатания. Свобода печати состоит в том, если книги окупают стоимость своего издания. До «Итал. впечатл.» все было в убыток, и издавать – значило разоряться. Конечно я не имел «свободы пера» и «свободы духа» и вообще никакой свободы.

Но теперь я свободно показываю кулак. Книжки мои, – не знаю, через кого, как – быстро раскупаются сейчас по выходе в нескольких сотнях экземпляров и в течение 2-х лет (срок типографских счетов, по условию) окупают сполна всё.

И теперь мне «читателя» не нужно и «мнения» не нужно.

Я печатаю, чтó хочу – душа моя свободна.

(за табаком).
* * *

Бог мой, Вечность моя: отчего Ты дал столько печали мне?

* * *

Отчего нумизматика пробуждает столько мыслей?

Своей бездумностью. И «думки» летят как птицы, когда глаз рассматривает и вообще около монет «копаешься». Душа тогда свободна, высвобождается. «Механизм занятий» (в нумизматике) отстранил душевную боль (всегда), душа отдыхает, не страдает. И вылетев из-под боли, которая подавляет самую мысль, душа расправляется в крыльях и летит-летит.

Вот отчего я люблю нумизматику. И отдаю ей поэтичнейшие ночные часы.

(за нумизматикой).
* * *

Наш вьюн все около кого-то вьется, что-то вынюхивает и где-то даже подслушивает (удивившее сообщение Вл. Мих. Дорошевича). «Душа нараспашку», тон «под мужичка» или «под мастерового», – грубит, шутит, балагурит, «распахивайтесь, господа». Но под всем этим куда-то втирается и с кем-то ввязывается «в дружбу». А метод ввязываться в дружбу один: вставить комплиментик в якобы иронию и подшучивание. Так что с виду демократ всех ругает, но демократа все приглашают к завтраку. Сытно и побыл в хорошем обществе. Ах, это «хорошее общество» и меня с ума сводит. Дома закута и свои сидят в закуте, но хлопотливый публицист ходит по хорошим паркетам, сидит на шелковой мебели и завтракает с банкиром и банкиршей или с инженером и инженершей. У них шляпы «вó какие», а жена ходит в русском платочке.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации