Читать книгу "1812. Они воевали с Наполеоном"
Автор книги: Василий Верещагин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Рассказывают, что, когда императорская колонна приближалась к Гжатску, она везде по дороге встречала трупы только что убитых русских, у которых головы были разможжены одинаковым ударом, в упор, с разметанными кругом мозгом и кровью, – знали, что две тысячи русских пленников шли впереди, под конвоем, и поняли, что это были их отсталые, для упрощения дела пристреленные. Некоторые из свиты пришли в негодование, другие молчали, третьи даже оправдывали эти хладнокровные убийства. Около императора никто не высказывал своих чувств, только Коленкур разразился: «Это просто невозможная жестокость! Вот она цивилизация, которую мы принесли в Россию! Ведь неприятель отплатит нам за эти варварства: у него в руках масса наших раненых и пленных и он имеет все средства отомстить нам за них». Наполеон угрюмо молчал, но со следующего дня эти убийства прекратились – без сомнения, он распорядился прекратить их.
По поводу этих пленных все очевидцы главной квартиры повторяют то же самое: «Колонна русских пленных шла перед нами, под караулом солдат Рейнского союза, – говорит Fain, – им кидали обрывки лошадиного мяса и караульным было приказано убивать тех, что изнемогали и не могли идти дальше. По дороге валялись их трупы с разбитыми головами».
«Баденским гренадерам, – рассказывает Rooss, – которые провожали обоз Наполеона, был дан приказ: тех русских пленных, которые изнемогали и дальше идти не могли, сейчас же пристреливать. Двое из этих гренадер говорили мне, что сам Наполеон дал этот приказ».
«Перо мое, – пишет M. de-B., – отказывается передавать наше обращение с русскими пленными во время отступления, жестокость и варварство, которое напрасно старались извинить законом необходимости и необыкновенностью положения французской армии». Labaume сообщает им виденное: «Дорогой не имели чем кормить три тысячи русских пленных, захваченных в Москве, которых загоняли, как скот, ни под каким предлогом не позволяя выходить из тесного пространства, им назначенного. Без огня, замерзающие, они бросались на лед и снег и, чтобы хоть сколько-нибудь утолить голод, не желавшие умирать, ели своих только что умерших товарищей».
Надобно прибавить, что эти пленные не были взяты с оружием в руках, а представляли сброд из разных сословий, попавшихся на московских улицах.
Дворянин, офицер Перовский, там же задержанный вопреки военным правилам, так рассказывает об этих убийствах: «Вдруг, за несколько шагов позади нас, раздался ружейный выстрел, на который я сначала не обратил внимания… Унтер-офицер донес офицеру, что пристрелил одного из пленных. Я не верил ушам своим и просил офицера объяснить мне слышанное: «Я имею письменное повеление, – сказал он с вежливостью, – пристреливать пленных, которые от усталости или по какой другой причине отстанут от хвоста колонны более 50 шагов. Конвойным приказано об этом раз навсегда…» В продолжение дня пристрелено было человек 6 или 7, в числе которых один из штатских чиновников. Иногда слышали мы до 15 выстрелов в день. Мне случилось видеть раз старого солдата, упавшего в дороге от усталости; француз, оставшийся, чтобы пристрелить его, три раза прикладывал дуло своего ружья к голове русского, три раза спускал курок – ружье осекалось! Наконец, он ушел и прислал другого, у которого ружье было исправнее. Пленные, предчувствуя свою участь, завидя вдали по дороге церковь, старались дотянуться до нее, останавливались по нескольку человек рядом, на паперти, у дверей, молились, и их расстреливали». Автор этого последнего рассказа, впоследствии граф, испытал бы без сомнения ту же участь, если бы отряд партизан под командой Чернышева не освободил его…
19/31 октября Наполеон подошел к Вязьме. Первый раз со времени выхода из Москвы он ехал в карете и был одет в собольей шапке, зеленой шубе, обшитой соболями, с золотыми бранденбургами, и меховых сапогах. Так одевался он потом во все время отступления, и когда настали большие холода, не позволявшие держаться в седле, или ехал в карете, или шел пешком. Пехота старой гвардии по-прежнему располагалась бивуаком в каре, около его главной квартиры, устраивавшейся преимущественно в кое-где уцелевших домах.
Войска, имея повеление все выжигать, выламывали в домах окна, двери, кидали в них горящие головни, патроны с порохом, даже патронные ящики, тешась взрывами их. В городах и селах нельзя было дышать от дыма пожаров и гнивших трупов… Даву, не находя способов для сохранения людей в таких условиях, писал Наполеону, что «следует одному арриергарду предоставить сожжение оставляемых селений»… Ежедневные потери армии в людях и лошадях делались от этого истребления всякого жилья по дороге еще большими.
Очень несчастливо для французов было дело под Вязьмой: Милорадович взял много пленных, артиллерии и обоза. Между тем, Наполеон извещал Францию только «о потере нескольких отдельных лиц, захваченных казаками, инженеров-географов, снимавших планы, а также раненых офицеров, шедших без опаски, предпочитавших рисковать вместо того чтобы идти как следует при обозе…»
«6 ноября/25 октября погода совершенно изменилась и голубизна неба бесследно пропала, – рассказывает Сегюр. – Французская армия давно уже двигалась окруженная холодными парами, все более и более сгущавшимися и в этот день разразившимися снежными хлопьями, казалось, холодное небо соединилось с мерзлою землей. Все перемешалось и сделалось неузнаваемым: все предметы изменили свой облик; шли, не зная где, не замечая куда, всюду встречая препятствия. Пока солдат старался двигаться против морозного вихря, снег, гонимый бурей, скоплялся во всех выбоинах, скрывая их глубину; солдаты падали, зарывались и кто послабее – оставался там. За ними следовавшие напрасно отворачивались: вихрь хлестал по глазам падающим и с земли захваченным снегом, останавливая, не давая идти дальше.
Мокрое платье мерзнет, и эта ледяная оболочка охватывает тело, сковывает все члены. Сильный резкий ветер захватывает дыхание, которое, выходя изо рта, превращается в безобразные сосульки на бороде и одежде. Дрожа всеми членами, люди двигаются еще до тех пор, пока снег, собравшись под подошвами, не затруднит окончательно ходьбу; тогда, споткнувшись о кусок ли дерева, труп ли товарища, они падают, стонут, жалуются, пока снег не покроет их, оставивши на поверхности только маленький, едва заметный глазу бугорок – могилу. Вся дорога усеяна этими крошечными возвышенностями, точно кладбище… Кругом один снег; взгляд теряется в этом печальном однообразии; воображение просто поражено: это какой-то саван, которым природа окружает бедную французскую армию! Единственные предметы, резко выделяющиеся, – ели, с их похоронной зеленью, неподвижные, гигантские, с черными ветвями, навевающие грусть и тоску.
В общем, безотрадный вид армии, умирающей, коченеющей, в окоченелой, мертвой природе.
Все, даже и оружие, еще страшное в Малоярославце, но с тех пор только жалкое, мешает несчастным; оно кажется невыносимо тяжелым для их окоченелых рук; при постоянных падениях оно вываливается и ломается или зарывается в снег. Солдаты поднимаются на ноги уже без оружия, не потому, чтобы умышленно хотели бросить его, а потому, что оно просто вырвано у них голодом и холодом. Немало рук отмораживается на ружьях, на которых пальцы не двигаются, коченеют.
Приходит шестнадцатичасовая ночь! На все и всюду покрывающем снеге негде приткнуться, остановиться, сесть и отдохнуть, негде даже вырыть каких-нибудь корней для утоления голода, достать дров для костра! Однако усталость, темнота и настойчивые приказания останавливают тех, кому нравственные и физические силы позволяют еще повиноваться. Стараются по возможности устроиться, но буря знать ничего не хочет и разметает бивуачные приготовления. Ель, покрытая инеем, не загорается, снег падает сверху, снег тает снизу, и с трудом раздутый огонь не раз тухнет. Наконец пламя разгорается, офицеры и солдаты начинают приготовлять свой печальный ужин из кусков тощего мяса убитых или павших лошадей, может быть с несколькими ложками овсяной муки, разведенной в растаявшем снеге. На другой день целые круги окоченелых солдат указывают места бивуаков, а по окрестности валяются тысячи издохших лошадей!..»
В тот самый день, как над армией разразилось бедствие установившейся зимы, штаб главной квартиры был остановлен на дороге графом Дарю, по секрету сообщившим что-то императору. Оказалось, что эстафета, первая за целую неделю, добравшаяся до армии, уведомляла о заговоре Мале. На дороге в виду всех Наполеон довольно хладнокровно отнесся к этому событию, но после на бивуаке выказал большое раздражение.
Еще более он был раздражен в Смоленске, где армия, после всех надежд на отдых, не нашла в достаточном количестве ни квартир, ни провианта. Просто бешенство овладело императором. «Никогда еще, – говорит слуга его, Констан, – я не видал его в такой степени забвения самого себя. Он велел позвать интенданта; из соседней комнаты я слышал ужасный крик его. Наполеон приказал расстрелять этого чиновника, и только после долгого ползания в ногах тому удалось вымолить прощение».
Бедствие от недостатка провианта еще увеличивалось тем, что никто не был предупрежден о возвращении армии и неприготовленные чиновники в Смоленске и др. местах совсем растерялись перед толпами остервенелых беглецов, полезших прямо на штурм всего запасенного и все разграбивших без большой пользы для себя, к гибели за ними следовавших.
Армия не только не отдохнула в Смоленске, как надеялась, но пошла дальше еще более расстроенная. Без сомнения, император надеялся придать своему беспорядочному бегству вид стройного и почетного отступления, так как, между прочим, приказал взорвать стены Смоленска под тем предлогом, как он выражался, «чтобы они не задержали его в другой раз» – точно будто и вправду можно было думать о новом нашествии, когда не знали, как вырваться, как развязаться со старым!
Раньше было сказано, что Наполеон ехал в карете, хорошо закрытой, наполненной мехами, одетый в соболью шубу, шапку и теплые сапоги, так что, конечно, не чувствовал никакого холода. Запершись с Мюратом в экипаже, он меньше рисковал подвергаться оскорблениям со стороны озлившихся людей и сам не имел постоянно перед глазами картин отчаяния и голода своих солдат, требовавших хлеба и хлеба. После Смоленска он много шел пешком и в продолжение пути, конечно, мог хорошо убедиться – в каком ужасном положении была его армия, испытывавшая в это время невыразимые бедствия.
В Днепре, а также в Семлевском озере император приказал утопить большую часть злополучных трофеев, а также множество орудий и всякого оружия. Однако крест Ивана Великого он, несмотря ни на что, хотел-таки довезти до Парижа и протащил его, кажется, до Вильны.
Выше было уже помещено описание бедствий, постигших отступавшую Великую армию, но подробности описаний очевидцев так характерны, интересны и поучительны, что я приведу еще несколько выдержек.
На каждом шагу встречались бравые офицеры, покрытые лохмотьями, опиравшиеся на сосновые палки; волосы и бороды в ледяных сосульках. Поминутно слышались их мольбы о помощи: «Товарищи, – кричал один раздирающим голосом, – помогите мне встать на ноги, дайте мне руку, хотелось бы не отставать от вас!» Все проходили мимо, даже не глядя на просившего. «Именем человечества, помогите, дайте мне подняться!..» Но товарищи не только не трогались этой просьбой, а еще считая такого слабого прямо погибшим, набрасывались на него и снимали всю одежду… Несчастие сгладило все положения и всех перемешало; напрасно некоторые офицеры выставляли свое право приказывать, командовать – никто не обращал внимания на этих командиров; голодавший полковник принужден был выпрашивать кусок сухаря у простого солдата, у которого они водились; имевший маленький запас провизии, хоть бы простой денщик, был окружен толпой куртизанов, откладывавших в сторону свои чины и отличия, льстивших и ухаживавших за счастливцем. Начальники, привыкшие повелевать, не сумевшие найтись в нужде, были самые несчастные люди – их прямо избегали, чтобы не оказывать им услуг.
«Друзья мои, помогите! Дайте мне подняться – я инженерный капитан, – жалостливо взывал один офицер. – Проходивший мимо гренадер остановился – «Как! Ты инженерный капитан?» – «Да, любезный друг, да!» – «Ну, так черти же свои планы!»
Дорога была покрыта солдатами, просто не имевшими человеческого облика, которых неприятель даже отказывался брать в плен. Многие от голода и холода обратились в идиотство, жарили и пожирали трупы товарищей или грызли свои собственные руки; некоторые были так слабы, что не могли принести полена дров или подкатить камень и садились на замерзшие тела своих товарищей, устремивши тупой неподвижный взгляд в горящие уголья; скоро уголья потухали, а живые скелеты, не в силах будучи подняться, падали около тел, на которых сидели. – Многие, чтобы отогреться, клали свои голые ноги в середину костра…
Все корпуса перемешались; из их остатков устроилось множество маленьких отрядов, вернее групп, в восемь, десять человек, которые шли вместе, дружно, имея все общее. Каждая такая группа имела русскую лошаденку – cogna (коня), как они называли ее, – для багажа, принадлежностей кухни, провизии; у всякого члена группы был еще на себе мешок, для запасов же. Все эти кучки жили совершенно особой жизнью и отгоняли всех, к ним не принадлежавших. Члены семьи шли, тесно сплотившись, и всячески старались не разделяться в толпе: беда тому, кто отставал от товарищей, – он нигде не находил никого, кто бы принял в нем какое-либо участие или оказал какую-либо помощь: везде с ним обращались дурно, толкали, преследовали его; без милосердия отгоняли от огня и мест, где можно было приютиться; переставали травить его только тогда, когда он догонял опять своих.
«Мы составляли, – говорит Labaume, – шайку разбойников, между которыми ни личность, ни имущество не были в безопасности. Необходимость заставила нас сделаться ворами и мошенниками: не чувствуя ни малейшего стыда, мы воровали друг у друга все, что нравилось; поджоги, убийства, истребления во всех формах были вещами самыми обыденными, мы вполне освоились с преступлением; так же легко, как зажигали дом для того, чтобы минуточку погреться около пожара, – без церемонии отнимали у более слабого весь его запас, чтобы прокормиться самому…»
Несмотря на такое несчастное состояние армии, Наполеон приказывал иногда разные маневры, с каким результатом – это можно себе представить: части, которые можно было еще заставить исполнять движение, пробродивши по занесенным снегом дорогам, кончали тем, что возвращались назад, оставив во рвах артиллерию и багаж…
Печальный и жалкий вид имел, по словам одного очевидца, бивуак штаба. «В плохом сарае, едва покрытом, около небольшого огня, располагалось человек двадцать офицеров, вперемешку со столькими же слугами. Позади все лошади, вкруговую, как защита против ветра. Дым до того густ, что едва видны фигуры сидящих у самого огня и раздувающих пламя под котлом, в котором варится пища. Остальные, завернувшись в плащи и шубы, лежат вповалку, чуть не один на другом, для теплоты. Никто не двигается, лишь время от времени слышится ворчанье и брань тех, кто бродит, наступая на людей, и ругань на ржущих лошадей или на искры костра, зажигающие шубы».
Наполеон, шедший теперь по большей части пешком, хорошо видел состояние армии, но он не находил нужным сообщать Европе даже и части правды в своих бюллетенях. «Дороги сделались очень скользки, – говорит он в XXVIII бюллетене, – и очень трудны для упряжных лошадей – мы много их потеряли из-за холода и усталости». Под Вязьмою: «Двенадцать тысяч человек русской пехоты, под прикрытием целых стай казаков, перерезали дорогу между герцогом Экмюльским и вице-королем. Герцог Экмюльский и вице-король пошли против них, согнали с дороги, загнали в лес, взяли в плен генерала со множеством пленных и 6 орудий; с тех пор не видали больше русской пехоты, только снуют казаки». – Ни слова о множестве пленных, об орудиях и обозе, захваченных Милорадовичем в этом несчастном для французской армии деле, также и о том, что в это время Великая армия уже потеряла около 40 000 человек пленными, около 25 генералов, до пятисот орудий, до тридцати знамен и, кроме невероятного количества багажа, все московские трофеи, которые не успели сжечь или уничтожить. Если к этому прибавить также до 50 000 человек, умерших от всяких бед или убитых в разных сражениях со времени выхода из Москвы, то можно положить, что в армии оставалось не более семидесяти тысяч человек и между ними – с императорскою гвардией включительно – было только около 10 000 способных держать оружие.
Кутузов строго приказал своим генералам не доводить неприятеля до отчаяния и в особенности самому Наполеону и старой гвардии, от которых ожидал отчаянного сопротивления, приказано было «строить мосты золотые» в том предположении, что если они и уйдут от холода и голода, то во всяком случае не перейдут Березины, где будут иметь дело с тремя армиями.
Только этим расчетом и можно было объяснить излишнюю осторожность, проявленную русским главнокомандующим при всех случаях, когда генералы его изъявляли намерение ударить на обессилевшего неприятеля и сразу покончить с ним и с войной. Французская армия, вернее остатки ее, обязана своим спасением не престижу своему только, а и Кутузову с Чичаговым, последнему более, чем кому-либо.
Вследствие помянутых соображений Кутузова, император с его отборным войском не были беспокоимы на пути в Красное, но на следовавших за ним маршалов Даву и Нея сделано было серьезное нападение.
Под Красным Наполеон, после целого ряда нерешительных и противоречивых поступков, снова проявил былую находчивость и смелость: дерзким маневром задержал русских и дал возможность спастись остаткам двух своих отрядов.
Пока он маневрировал тут с гвардией около дороги, мимо него продефилировала вся невообразимая масса беглецов, не могшая защищаться и ни на что не годная. Несмотря на спокойствие, которое император старался показывать, видно было, что эти нищие, эти остатки когда-то непобедимого войска, произвели на него глубокое впечатление. Всю эту ночь он не спал и жаловался, что «не в состоянии выносить положения своего войска, что вид их раздирает его душу».
Выше было помянуто о гибельных для Великой армии делах Даву и принца Евгения в эти дни, также как и о достойном удивления отступлении маршала Нея, растерявшего весь свой двенадцатитысячный отряд, но спасшегося лично после невероятного плутания по снежным равнинам и лесам. Рассказывают, что Наполеон обедал с Бертье и Раппом, когда Гурго прискакал из Орши с известием о том, что маршал Ней жив! Император вскочил, схватил его за обе руки и спросил: «Да верно ли это?» – Узнавши, что сомневаться нельзя было, он воскликнул: «У меня двести миллионов в дворцовых погребах – я охотно отдал бы их за этого человека!»
Опять возобновились ускоренное отступление, нападения казаков и прочее.
«Представьте себе, если только это возможно, – говорит Rene Bourgeois, – шестьдесят тысяч нищих с мешками на плечах, с длинными палками в руках, покрытых рубищами, самыми грязными и самыми уродливо прилаженными, кишащими всякими насекомыми, и совершенно голодных! Прибавьте осунувшиеся физиономии, бледные, покрытые бивуачной грязью, почерневшие от дыма, глаза тусклые и впавшие, волосы в беспорядке, длинные отвратительные бороды – и все еще будете иметь только слабое представление об общей картине армии! Не было ни братьев, ни друзей, ни земляков, ни начальников. «Спасайся, кто может» – было единственным лозунгом. Мы вели друг с другом отчаянную войну и можно сказать, что и в прямом и в переносном смысле сильный пожирал слабого. Куда ни взглянешь, везде сцены ужаса и варварства. С бешенством бросались на того, кого подозревали в укрывательстве провизии, вырывали ее у него, несмотря на сопротивление и ругательства. Постоянно слышно было, как лошади давили и колеса дробили кости трупов, вдавливая их в колеи».
При таких ужасах нельзя не удивляться тому, что все-таки хоть небольшая часть Великой армии смогла добраться до границы и желанных зимних квартир, и ввиду этого небезынтересно проследить распорядки ежедневной жизни беглецов.
«Когда мы останавливались, – рассказывает Bourgogne, – чтобы перекусить, живо бросались к лошадям или покинутым, или таким, за которыми не было надсмотра, резали их, собирали кровь в кастрюлю, наскоро варили и ели. Когда случалось, что раздавался приказ выступать или подходили русские и нужно было утекать, кастрюли уносили с собою и ели из них походя, горстями, зато же и пачкались в крови.
Те, что гнушались есть своих товарищей и дохлых лошадей, питались только зернами, попадавшимися в лошадином корме. За место у огня платили по золотому.
Дрались из-за самого ничтожного предлога, и самая ужасная брань разливалась в воздухе. Гнуснейшие ругательства, самые позорные названия бросались в лицо из-за пустяков. Обыкновенно все ссоры кончались тем, что кидались друг на друга с кулаками и палками; общее бешенство было так велико, что готовы были разорвать друг друга…
На остановках, как сумасшедшие, бросались в дома, сараи, навесы и всевозможные постройки, которые встречались, и в несколько мгновений наполняли их так, что нельзя было ни войти, ни выйти. Те, что не могли войти, устраивались снаружи, по возможности около стен. Первая забота была достать дров и соломы для бивуака, для чего лазили на соседние постройки, снимали крыши, стропила, чердаки, перегородки и кончали тем, что разваливали совсем постройку, несмотря на сопротивление, крики и угрозы тех, что были внутри. Эти выдерживали настоящую осаду и, делая время от времени вылазки на нападавших, отгоняли их, хотя ненадолго, потому что отступившие заменялись еще более сильными и настойчивыми. Приходилось уступать, наконец, силе и выходить, чтобы не быть погребенными под развалинами. Часто, когда невозможно было силою войти в дом, его зажигали снаружи, чтобы вытурить всех гревшихся внутри, – это обыкновенно бывало, когда здание захватывалось генералами, выгонявшими раньше вошедших. Последние тогда угрожали зажечь дом и действительно приводили угрозу в исполнение. Несчастные офицеры с проклятиями бросались к выходам, падая и давя друг друга, чтобы спастись…»
Теперь даже высшее начальство говорило, что Наполеон завел свою армию в Москву, как Карл XII в Украину, что в военном отношении кампания испорчена нерешительностью в большой битве, а в политическом – пожаром Москвы и что в свое время армия могла бы воротиться в добром порядке! Со времени вступления в Москву и русский главнокомандующий, и русская зима давали ведь хороший срок: один 40, другой 50 дней для отдыха и отступления. Горюя о потере времени в Москве и нерешительности, проявленной в Малоярославце, рассуждавшие высчитывали свои беды: с Москвы потеряли весь обоз и багаж, половину артиллерии, тридцать знамен, до тридцати генералов, сорок тысяч пленных, шестьдесят тысяч умерших, остается до 50 000 безоружных бродяг и тысяч до десяти способных защищаться! С другой стороны, была большая ошибка оставить все дело прикрытия отступления армии и все ее магазины австрийцу, не поставивши в Вильне или Минске авторитетного начальника, который мог бы восполнять ошибки и недочеты в действиях австрийской армии. Вся армия обвиняла Шварценберга в измене, хотя сам Наполеон молчал, может быть из политики, а может быть потому, что не ожидал от этого союзника большего усердия.
Наполеон старался остановить общее разложение и упадок духа: наедине он, как помянуто уже, крепко горевал о страданиях солдат, но публично делал вид, что невозмутим, и отдал приказ, «чтобы всякий занял свое место, иначе начальников он будет разжаловать, а солдат – расстреливать». Но эта угроза не произвела никакого действия на людей, которые, конечно, меньше боялись смерти, чем продолжения такой жизни.
В Орше Наполеон сжег собственными руками свои вещи, чтобы они не достались неприятелю. Тут пропали документы, собранные им для истории своей жизни, которою он хотел заняться, отправляясь в эту кампанию. Он рассчитывал тогда победоносно и угрожающе остановиться на Двине и Березине и за 6 месяцев зимней скуки заняться составлением своих воспоминаний. Все эти предположения и надежды разлетелись теперь.
Явился слух о том, что Минск занят Чичаговым и что, следовательно, путь отступления в опасности, но император не придавал этому большого значения, потому что был уверен в обладании переправы через Березину, в Борисове. Тамошний мост был защищен хорошею крепостью, занятою польским полком. Наполеон был так спокоен на этот счет, что, для облегчения армии, еще в Орше приказал сжечь все понтоны. Каково же было после этого узнать, что действительно город Борисов, командующий переправой через Березину, взят Чичаговым!
Интересно описание минут, следовавших за получением Наполеоном известия о занятии русскими переправы через Березину, сделанное одним офицером молодой гвардии, – вот оно дословно: «16/24 ноября мы шли большою дорогой, по направлению к Борисову. До города было уже не очень далеко. Бонапарт шел, как и все мы, с палкою, он был одет в меховую шубу и шапку и шел по середине дороги в нескольких шагах от меня, следом за князем Невшательским (Бертье). Кругом было как-то тоскливо тихо и спокойно – когда мы увидели шедшего к нам навстречу офицера. Это был состоявший при главном штабе полковник de F. Он остановился перед князем и отрапортовал ему что-то – я расслышал только слова «Березина» и «русские». Все остановились, так же и Бонапарт, который был шагах в шести от начальника штаба и от полковника. Я придвинулся немного, чтобы разузнать, в чем дело. Слышу, Бонапарт спрашивает сердито: «Что он там толкует? Что он толкует? Что он толкует?» – Князь приказал полковнику повторить донесение Бонапарту. – Как теперь слышу: de F. – Г-н маршал поручил мне уведомить о том, что русская Молдавская армия пришла к Березине и завладела всеми переправами. Бонапарт. – Это неправда, это неправда, это неправда! de F. – Что две неприятельские дивизии завладели мостом и занимают уже левый берег; также, что река замерзла недостаточно для перехода по льду.
Бонапарт (с гневом). – Вы лжете, вы лжете, это неправда! de F. (хладнокровно и тоном повыше) – Меня не посылали проверять положение неприятеля; г-н маршал послал меня с этим донесением, и я исполняю свой долг.
Видя, что Бонапарт стал шевелить своей палкой, я подумал, что он хочет ударить ею полковника; но в эту минуту он, с широко расставленными ногами, откинулся назад и, опираясь левою рукою о палку, со скрежетом зубов, кинул к небу свирепый взгляд и поднял кулак! Настоящий крик бешенства вырвался из его груди, он повторил свой жест угрозы и прибавил короткое и выразительное слово… само по себе составляющее богохульство. Уверяю вас, что в жизнь мою я не видел более ужасного выражения лица и всей фигуры! Он, очевидно, совсем забыл о старании, с которым скрывал до сих пор перед нами свои ощущения и старался казаться веселым, чему, конечно, никто не верил. Мы так внимательно следили за всеми его движениями и были до такой степени поражены виденным, что опомнились только, когда он приказал продолжать путь».
«Эту ночь Наполеон не спал, – рассказывает Сегюр. – Дюрок и Дарю, считая его уснувшим, тихонько разговаривали об отчаянном положении, в котором очутились, не зная, что он все слышал; когда они произнесли слово «государственный пленник», он не вытерпел и подал голос: «Так вы думаете, что они осмелятся?» Дарю, сначала удивленный, ответил, что, если ему придется сдаться, он должен быть готов ко всему; что нельзя рассчитывать на великодушие неприятеля, так как политика в широком смысле слова не признает обыденной морали и действует самостоятельно.
«А Франция, – спросил Наполеон, – что скажет Франция?» «О! Что касается Франции – об ней можно загадывать что угодно, но трудно сказать, что именно в ней произойдет. – Самое лучшее, – прибавил Дарю, – и для нас и для вашего величества было бы, если бы хоть по воздуху, коли нельзя по земле, вы перенеслись как-нибудь во Францию, откуда спасли бы нас вернее, чем оставаясь здесь».
– Значит, я вас стесняю? – спросил Наполеон.
– Да, ваше величество.
– А вы не хотите быть государственными пленниками?
Дарю ответил ему в том же духе, т. е. шутя, что «с него довольно быть и военнопленным».
На это император ничего не ответил, а после долгого молчания спросил: все ли донесения сожжены?
– Ваше величество не хотели ведь делать этого?
– Ну так подите сейчас сожгите все – надобно сознаться, что мы в неважных обстоятельствах!..»
Маршалу С.-Сиру строго приказано было прогнать русских за реку; он это и исполнил, тем не менее, вопрос о том, как ее перейти под неприятельскими пушками, не имея готовых понтонов, оставался открытым и волновал в армии всех, от мала до велика.
Надежда пройти между русскими армиями была потеряна: под ударами Кутузова и Витгейнштейна, толкавших французов к Березине, приходилось немедленно переходить через реку, несмотря на угрожающее положение Чичагова на другой стороне ее. С 23 ноября Наполеон приготовился к этому отчаянному шагу. Остатки кавалерии, поставленной под начальство Латур-Мобура, еще быстро убавились, и оставалось уже всего сто пятьдесят человек. Император собрал всех офицеров, еще сидевших на лошадях, и назвал этот отряд, приблизительно в 500 человек, своим «Священным эскадроном»; начальники дивизии служили в нем капитанами; Груши и Себастиани назначены были командирами его. Наполеон приказал еще, чтобы все лишние экипажи были сожжены и чтобы ни один офицер не имел более одного, чтобы была сожжена половина всех фургонов и повозок во всех корпусах и лошади из-под них были отданы в гвардейскую кавалерию.
Вскоре отступавшие толпы наткнулись на армию маршала Виктора, ожидавшего прихода Наполеона.
«Еще в хорошем составе, мало пострадавшая, она приветствовала своего императора обычными восторженными возгласами, давно уже не слышанными между московскими беглецами, – говорит Сегюр, – эти солдаты совсем не знали о бедствиях главной армии, так что когда вместо стройных колонн покорителей Москвы, они увидели за Наполеоном толпу скелетов, покрытых лохмотьями, женскими кацавейками, обрывками старых ковров или грязнейшими остатками плащей, порыжелых, прожженных, которых ноги были обернуты в обрывки всевозможных рубищ, – они были поражены! Настоящие солдаты с ужасом глядели на несчастных воинов, совсем осунувшихся, с лицами какого-то землистого цвета, обросших бородами, безоружных, толпившихся, как стадо, с опущенными головами и глазами.