Электронная библиотека » Виктор Есипов » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 14 января 2014, 00:36


Автор книги: Виктор Есипов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Валая
 
«И черная бездна поглотила его».
 

Кажется, в конце ноября в классе получили хождение несколько мятых и замусоленных, с многочисленными перегибами от свертывания в трубочку машинописных страничек сексуального, говоря по-нынешнему, содержания. Такой порнографический «самиздат 1950-го». Правда, текст, без сомнения, был напечатан значительно раньше и достался кому-то из моих одноклассников от старших, скорее всего, тайком от них. Там среди прочего говорилось, что женщины различаются по положению детородного органа: в передней части или в глубине промежности. Женщина первого типа – это королек, а второго – сиповка. Королек, как утверждалось в брошюрке, всегда испытывает большую склонность к соитию с мужчиной, сиповка же довольно безразлична к сексу. Машинопись жадно листали на переменах в коридоре у окна, сбившись заговорщицкой кучкой. Я в этом не участвовал, но и до моего настороженного слуха доносились теперь повторяемые вполголоса одноклассниками обольстительно-мутные термины и какие-то липкие словечки. Порнографические странички несколько дней ходили по рукам. Но все это довольно скоро наскучило, и об этом вроде бы все забыли.

Оказалось, однако, что не все. Через несколько дней Валая, Валька Степанов, живший в большом доме рядом со школой, пришел с маленьким круглым зеркальцем и попросил, чтобы его пустили сесть за первую парту в среднем ряду. Парта эта упиралась в учительский стол. Первым был урок литературы. Капитолина Сергеевна, раскрыв журнал, некоторое время, как обычно, сверяла списочный состав класса с количеством присутствующих. Сегодня не было Кочеткова и Очкина. К доске был вызван Засядников и монотонным голосом отвечал зазубренное наизусть домашнее задание, кажется, биографию Гоголя. Потом Капитолина, как всегда, зачитывала новый текст из хрестоматии, по ходу чтения стараясь его комментировать.

В этот момент Валая, специально уронив что-то на пол, нырнул под парту. Из-под нее он переполз под столешницу. Я сидел на передней парте в правом ряду и видел краем глаза, как Валая достал из кармана зеркальце. Руку с зеркальцем он сунул под юбку Капитолины, не задев при этом ее не очень широко расставленных ног. Полюбовавшись возникшим отражением, он еще несколько раз поманеврировал зеркальцем, изменяя его наклон, а затем, словно ныряльщик с речной глубины, поднялся на поверхность. Лицо у него было красное от пережитого волнения, и уши горели. Капитолина тем временем продолжала комментировать текст. Потом сформулировала домашнее задание и на всякий случай еще продиктовала его, чтобы все записали.

На перемене Валая с упоением поведал обступившим его одноклассникам, что у Капиталины под юбкой старое голубое трико с дырками, в которые видно рыжеватые волосики, растущие известно на каком месте. Вся наша дворовая компания отошла в другой конец коридора. В душе мы осуждали Валаины проделки, но обсуждать товарища за глаза было нехорошо.

В последующие годы я еще не раз сталкивался с ранней половой озабоченностью некоторых из сверстников. Например, когда мы уже учились классе в седьмом, был такой случай. После уроков, по распоряжению Капитолины, я дополнительно занимался русским языком с Володькой Мухиным. Володька, который был года на два старше, предложил однажды зазвать в пустой класс уборщицу, молодую деревенскую женщину, и позаниматься с ней этим делом.

– Не бойся, она согласится, – горячо убеждал Мухин. – Разложим ее на столе – и по очереди!

Это неожиданно дикое предложение, конечно, не вызвало у меня одобрения, но внутри на мгновение почему-то все замерло, и тот самый орган начал несанкционированно приподниматься в штанах…

В другой раз сосед, сын врача-уролога Ромка, он был на два класса старше, встретившись со мной в подъезде, предложил «пообжимать» Нинку Назарову. Она только что прошла с пустыми ведрами к водопроводной колонке на угол улицы. Нинка бросила школу несколько лет назад и теперь работала на парфюмерной фабрике «Свобода», на Вятской улице. Это была веселая, общительная девушка. Когда она вновь вошла в подъезд, Роман загородил ей дорогу, дружески приветствуя. Дождавшись, пока Нинка поставила на пол наполненные до краев ведра, он обнял ее левой рукой за талию, а правой пятерней обхватил выпирающую из-под кофточки грудь. Она засмеялась, обнажив белые крупные зубы, и как бы нехотя отстранила его руку. Он повторил свою попытку и на несколько мгновений всем телом прижался к ней. Нинка вырвалась, схватила ведра и, коленом открыв дверь квартиры, скрылась в коридоре. Эта сценка вызвала в моей душе глухое волнение, мне даже как будто бы перехватило дыхание, что я, конечно, постарался скрыть от Романа…

Но два эти вспомнившиеся сейчас случая относились уже к более позднему времени. Валаины же проделки связаны с самым ранним детством, со временем обучения в начальных классах. Малолетний Валая долго еще занимался тогда рискованным наблюдением укромных мест Капитолины и других училок. Ни одна из них не избежала его обстоятельного визуального осмотра. От этих своих упражнений он стал нервным, руки его во время других, вполне безобидных игр подрагивали, бледное, с крупными веснушками лицо стало еще бледнее, а глаза не выдерживали пристального взгляда и начинали бегать.

Для меня это было первым непосредственным соприкосновением с чем-то пугающе непонятным, постыдным и не подлежащим, по моему интуитивному убеждению, публичному обсуждению. Но, как мне пришлось впоследствии убедиться, именно «это» почему-то очень часто и становилось предметом самого оживленного обсуждения в сугубо мужской компании.

Кочеток
 
«Швабрин не ожидал найти во мне столь опасного противника».
 

Мой дружок Генка и живший над ним Борис панически боялись Кочетка. При этом Борис был старше на год, а Кочеток учился с нами в одном классе. Зайдя от нечего делать к ним во двор, я застал Генку и Бориса сидящими на деревянных ступеньках лестницы, ведущей на второй этаж: домишко был хотя и маленький, но двухэтажный. В середине лестничного марша серело зимним небом окно. Поднявшись на несколько ступенек вверх, в него можно было увидеть еще один двухэтажный домишко, сложенный из бруса, а за ним вдоль выложенной булыжником Ивановской улицы тянулся строй лип с запорошенными снегом ветвями. Вдруг внизу, у входной двери, раздался нагловатый голос Вовки Кочеткова:

– Вы что там делаете?

Лишний раз встречаться с Кочетком не хотелось – мы замолчали, и все трое сидели не шевелясь. Слышно было, как Кочеток ходил у двери в подъезд. Потом стал кричать дразнилку:

– Борис-Барбарис, председатель дохлых крыс!

Мы сидели молча. Кочеток еще два-три раза прокричал свое вызывающее приветствие Борису и пошел прочь. В окно, к которому мы поднялись, видно было, как Кочеток удаляется своей слегка косолапой походкой. Раньше он был парень как парень. Я еще помнил, как в первом классе Вовка стал однажды объектом всеобщего хохота, неправильно прочитав указанную учительницей фразу. Тогда он вел себя нормально. А в этом году сильно изменился: все время нарывался на драку или дрался с кем-нибудь и при этом грозился, что его старший брат придет и добавит его недругам…

Мы еще посидели немного на лестнице, а потом я побежал домой: хотел успеть почитать до прихода родителей книжку «Два капитана», настоящий взрослый роман, который дала мне Генкина мать Татьяна Абрамовна – Генку такие книги совершенно не интересовали.

А утром я зашел за Генкой по дороге в школу. Генка еще завтракал, и поэтому пришлось расстегнуть пальто и присесть на краешек стоящего у стены стула. Комнатка была маленькая, как и у нас, и вся заставлена самой необходимой мебелью, так что в ней, как говорится, негде было повернуться. На круглом столе, застеленном плюшевой скатертью, рядом с Генкиной тарелкой возлежал красивый и откормленный сибирский кот Пушок. Временами он порывался понюхать, что ест его малолетний хозяин, но Татьяна Абрамовна грозила ему пальцем и обещала спустить на пол.

– Что ты ел на завтрак? – спросила она меня.

– Картошку вареную, в мундирах, – с готовностью ответил я, потому что очень любил это незамысловатое кушанье.

– Пустую картошку? – удивилась Генкина мать.

– Ну, почему же, со сливочным маслом, – вдруг засмущавшись чего-то, возразил я.

– Вот видишь, Гэна («е» она произносила как «э»), что едят простолюдины! – с укором, обращенным к сыну, отреагировала Татьяна Абрамовна. «А ты, мол, еще капризничаешь, отказываешься от колбасы!» – таков был смысл ее укора.

Колбаса, нарезанная сочными кружками, розовела на блюдце. Посмотрев на нее, я проглотил слюну. Но на самом деле есть мне сейчас не хотелось. Просто дома такую колбасу покупали очень редко – после получки у мамы. Вообще я начинал уже поглядывать на часы, висевшие в простенке у окна, – Генкин завтрак что-то затянулся.

Я знал смысл слова, невзначай произнесенного Генкиной матерью, но никак на него не прореагировал, а вечером рассказал об этой реплике Татьяны Абрамовны маме. Та только засмеялась в ответ. Она выросла на Арбате, окончила гимназию. От тех лет у нее сохранились маленького формата альбомчики с фотографиями начала века. Там мои дед и бабушка, которых я уже не застал, были еще совсем молодыми, и одежда их была совсем не такой, какую привык видеть их внук. А мама была совсем маленькой пухлощекой девочкой. Они держали ее на руках или катили в колясочке.

Ну, а жили мы, конечно, беднее, чем Генкина семья. Отец-художник зарабатывал мало. В основном существовали на зарплату матери. Она уходила на свою фабрику «Агропособие» утром и приходила поздно вечером. А Генкин отец работал фотографом и, видимо, получал неплохие деньги. Поэтому Татьяна Абрамовна могла сидеть дома…

Но вот Генка дожевал свой бутерброд, вытер губы тыльной стороной ладони, оделся – и мы побежали через двор на улицу. Можно было идти на Дмитровское шоссе, но там не было протоптанной дороги, а автобусы ходили редко. Семеня друг за другом, мы вышли на заснеженную улицу, повернули налево, в сторону 28-го отделения милиции, и тут нос к носу столкнулись с Кочетком. Он, наверное, издали заметил нас из своего двора и поджидал на обочине. Мы остановились. Кочеток, не обращая на меня внимания, с грозным видом обратился к Генке.

– Вы с Борисом почему вчера не отвечали, когда я звал? – спросил он, глядя Генке в глаза. – Я тебе за это сейчас знаешь, что сделаю? – И он стал вплотную приближаться к Генке, отведя правую руку вбок и чуть назад.

Генка растерянно попятился. И в этот момент… Я сам не понял, как это произошло, – но я вдруг, не замахиваясь, резко ткнул крепко сжатым от страха кулаком прямо Кочетку в нос. Кочеток опешил. На мгновенье глаза у него закрылись. А когда открылись вновь, в них было неподдельное удивление. Он провел ладонью по верхней губе, как бы вытирая ее, и на ней осталась кровь. Кочеток что-то завопил и бросился к дому.

А мы с Генкой припустились бежать вдоль улицы, прижимая локтями к бокам свои портфели.

– Давай быстрее, – командовал я. – Кочеток, наверное, побежал за своим старшим братом!

И мы неслись дальше.

Юмор ситуации, который мы тогда не могли ощутить, состоял в том, что я был худенький и низкорослый, чуть ли не на голову ниже дородного и широкоплечего Генки. Правда, и Кочеток был не намного крупнее меня, но это как-то никому не приходило в голову – Кочетка почему-то боялись, как боялись все Тараканища в сказке Чуковского.

Прибежав в школу, мы успели еще до звонка рассказать о случившемся ребятам со двора. На всякий случай, если потребуется помощь. Но Кочеток появился только ко второму уроку и не обращал никакого внимания на меня, своего недавнего обидчика. Так оно продолжалось и в дальнейшем. К Генке он больше не приставал ни во дворе, ни в школе. И вообще перестал задираться. О том столкновении никто больше не вспоминал, и оно постепенно забылось.

Напомнил мне о нем через много лет сам потерпевший. Я был уже студентом, когда в доме затеяли какой-то ремонт. ЖЭК прислал рабочих, и среди них был Володя Кочетков. Мы уже давно не виделись. После восьмого класса я был переведен в другую школу, а Кочетков бросил учиться. И вот теперь бывшие одноклассники неожиданно встретились!

Как раз в эти дни у нас гостил мой двоюродный брат Георгий, приехавший из Ташкента. Он был уже совершенно взрослым, курил и посматривал на меня несколько свысока. Вот ему-то, выйдя покурить с ним у подъезда, и пересказал Кочетков тот случай из детства, восхищаясь моей решительностью. Да и после, встречаясь со мной на недавно заасфальтированной Ивановской улице, он всегда очень уважительно пожимал мне руку. А еще через два-три года и наш дом, и дом Володьки Кочеткова пошли на снос. Жильцов переселяли, кого в Бескудниково, кого в Дегунино – новые окраинные районы Москвы. Больше мы никогда не встречались.

На опытном поле

Я любил авторучки (тогда, правда, назывались они самописками). К ним у меня была особая страсть. Я с завистью наблюдал за теми одноклассниками, которые писали в школе самописками, забыв про чернильницы и ручки с перьями. И вот мне тоже мама купила наконец шариковую авторучку в пластмассовом корпусе пестренькой расцветки. Я носил ее в нагрудном кармане рубашки. И надо же было так случиться, что на первой же перемене мой закадычный дружок Севка Дравич затеял со мной дурацкую борьбу. Севка попытался провести на мне какой-то прием, показанный старшим братом. При этом он так сильно прижал свое левое плечо к моей груди, что корпус ручки лопнул по резьбе в месте соединения с колпачком. Я был так раздосадован, что едва сдерживал слезы. Мне было тем более обидно, что у Севки давно уже была самописка, и ей почему-то ничего не делалось. Севка, чтобы загладить вину, пообещал купить мне новую авторучку и пригласил в воскресенье приехать для этого к нему.

Севкиным родителям совсем недавно дали жилье в общежитии Тимирязевской академии – они там преподавали. Отец был героем войны, танкистом. Он вернулся с изуродованным ожогом лицом – его танк был подбит, и он чудом остался жив. Игорь Александрович занимал в академии какой-то важный пост. Поэтому, видимо, им и удалось получить место в общежитии…

Итак, в воскресенье я отправился к Дравичам. Решил махнуть к ним на лыжах – через опытное поле академии. День был солнечный, слегка подмораживало. Через поле вела хорошо накатанная лыжня. Вдали краснели корпуса академических общежитий и учебных зданий. Все они были на один манер, все из красного кирпича. Фасады домов выходили на улицу, обсаженную с двух сторон лиственницами – редкими в нашей полосе хвойными деревьями с опадающей на зиму хвоей. Улица так и называлась: Лиственничная аллея. Она выходила к центральным корпусам академии, построенным, согласно легенде, разделявшейся местными жителями, еще при Петре I. В окнах этих корпусов сохранялись еще кое-где выпуклые стекла, которые, по той же легенде, отлиты были еще при Ломоносове, когда плоские стекла лить якобы еще не умели. По этой улице мы с Севой и отправились за ручкой. Конечно, пешком – лыжи были оставлены в коридоре у Дравичей.

Я боялся, что небольшой магазинчик канцелярских принадлежностей, куда вел Сева, окажется в воскресенье закрытым и я останусь без ручки еще на неделю. Но мои мрачные предчувствия, к счастью, не оправдались. Правда, такой же точно ручки, какая была у меня, в магазине не оказалось. Сева предложил купить ручку новой конструкции – игольчатую, которая заправлялась обычными чернилами. Я с радостью согласился, приятно было сознавать, что Сева умеет держать слово.

Потом мы еще погуляли по улице. Заглянули на стадион ТСХА, находившийся на полпути к дому Севы. Зимой он использовался как каток. Там играла жизнерадостная музыка. Из репродуктора, установленного на противоположной от входа трибуне, доносились слова популярной песенки: «Догони, догони, только сердце ревниво замрет…» Ни у меня, ни у Севы сердцу еще не от чего было замирать. Мы учились в мужской школе и никакого общения с девочками не имели. Я, правда, дружил с сестрами Козионовыми, соседками по дому, но они были намного старше меня.

К Севе домой мы вернулись не спеша. Его мама как раз собирала на стол и пригласила меня поужинать с ними. После ужина мы еще поиграли в шашки и в шахматы, потом в карты – в подкидного дурака. Уходить не хотелось, но за окнами уже давно стемнело. И вот я попрощался, наконец, с хозяевами, надел лыжи и отправился в обратный путь.

Было, в общем-то, еще не так поздно, но в потемневшем просторе заснеженного поля острее ощущалось чувство одиночества. Тоскливо было удаляться от освещенных окон корпусов и матово светящихся уличных фонарей в полный мрак ночи, сплошной стеной стоящий впереди. Но вот мало-помалу глаза начали различать что-то в этой, еще недавно казавшейся непроглядной, тьме. Я шел без лыжни, но лыжи легко скользили по тонкому насту. Теперь хорошо видны были над полем яркие звезды. Я узнавал дубль-в Кассиопеи, опрокинутый ковш Большой Медведицы и выше над ним – ковш Малой. Звезды как будто фосфоресцировали во тьме неба…

Но вдруг стал различим резкий, неприятный запах. Наста больше не было, и лыжи шли по чему-то мягкому, едва припорошенному снегом. Я принюхался и понял: говно! Что это был за продукт – человеческого происхождения или навоз, – я решил не задумываться. Наверное, на поле он был нанесен в качестве удобрения для весенних посадок. А может быть, здесь уже были высажены озимые – откуда я мог знать! Поле-то ведь было опытное, и на нем всегда произрастали какие-нибудь злаковые культуры. Я был близок к истерике: хотелось сейчас же, немедленно вырваться отсюда на чистый снег, на свежий нормальный воздух! Но немедленно теперь уже не могло получиться, было невозможно. Нужно было побороться за свое освобождение из нелепой ловушки, – я понял это, почувствовал нутром, и немного успокоился. Поворачивать назад, чтобы обойти злополучное место сбоку, уже не имело смысла. Да и разворачиваться на лыжах в вонючем месиве не очень-то хотелось. Оставалось лишь поскорее форсировать этот разлив нечистот. Но лыжи не скользили, и приходилось бежать, приподнимая их над гадким месивом, отрывая от зловонной поверхности. Я старался дышать ртом, а не носом, чтобы не различать запаха, но запах все равно проникал в носоглотку, и в любое мгновение могло стошнить. Но вот, наконец, запах стал слабеть, и под лыжами опять захрустел наст. Я начал тщательно вытирать лыжи о снег: стоя на месте, делал скользящие движения вперед-назад – сначала одной лыжиной, потом другой. Почистив лыжи таким образом, я снял их и осмотрел, проверяя, не осталось ли следов дерьма. Так же внимательно осмотрел палки, особенно металлические кружки с ременными перепонками, позволяющими палкам не проваливаться в снег при беге. Потом со всею прытью, на какую еще был способен, припустился к дому. Вскоре пересек лыжню, по которой шел днем к Дравичу. Она уходила вправо, ближе к середине поля. Большая и Малая Медведицы все так же мерцали в темноте. А впереди уже забрезжили редкие фонари Дачного проезда. Можно было перевести дух…

Назавтра я рассказал о случившемся приятелям по двору. Но они, так же как и родители накануне вечером после моего возвращения, выслушивали мой рассказ без всякого интереса. Они не могли себе представить всю степень смятения и отчаяния, пережитых мною в одиночестве, во тьме поля. Когда, как в дурном сне, хотелось немедленно освободиться, вырваться из западни, но мешала какая-то непреодолимая сила. А что же это было на самом деле? Зачем было дано мне это испытание? Не угадывается ли в нем определенная символика? Я тогда не задавался подобными вопросами. Я был дитя своей эпохи, пионер, и имел весьма оптимистическое мироощущение.

И все же это нелепое происшествие навсегда осталось в памяти.

Катание на льдинах
 
«Там льдины прыгают по льдинам,
Зеленые, как медный яд…»
 

В детстве меня не били. Если выразиться более изысканно, родители не прибегали к телесным наказаниям. Кроме одного случая, запомнившегося на всю жизнь.

А дело было так. Двор наш, как я уже упомянул, находился на пересечении Ивановской улицы и Дачного проезда. С другой стороны Дачного был пустырь, а посреди него – небольшой прудик неизвестного для окрестной ребятни происхождения. Пруд этот никакого интереса обычно не представлял. Берега его летом зарастали бурьяном и репейниками. А зимой он замерзал, и его заносило снегом. Другое дело – весной! Ледовый покров пруда сначала откалывался от берегов, а затем начинал трескаться, разделяясь на отдельные льдины. Вот тут и начиналось самое интересное. Теперь нужно было, разбежавшись, хорошенько оттолкнуться ступней левой (толчковой) ноги от берега и запрыгнуть на облюбованную льдину. Подождать, пока запрыгнут все остальные. Другая команда занимала в это время соседнюю льдину. У кого-то были предусмотрительно припасены длинные палки, чтобы управлять льдинами, отталкиваясь от берега или от других льдин.

Дальше начинался настоящий морской бой: льдины направлялись на таран друг другу, затем доходило и до рукопашной. Победители высаживались на льдину побежденных, изгоняя их на другие льдины. Немудрено, что при этом можно было ненароком оказаться одной, а то и обеими ногами в воде. Не однажды я прибегал домой с хлюпающей в резиновых сапогах талой водой и получал за это строгие выговоры и последние предупреждения от родителей. Наконец, мне было строжайше запрещено даже приближаться к пруду. Мама и отец объясняли это тем, что я могу утонуть. А я, хотя и не умел еще плавать, был уверен, что, случись кому-нибудь упасть в воду, другие участники сражения обязательно вытащат упавшего – на берег или обратно на льдину. Но как можно было объяснить это взрослым!

Да и когда они бывали дома, кроме воскресенья? Уходили утром, почти одновременно со мной, а возвращались вечером, иногда очень поздно, особенно отец. Мама тоже очень часто задерживалась на работе – иногда по причине политзанятий, которые устраивались каждую неделю. Отец очень возмущался этими политзанятиями, а иногда добродушно подтрунивал над матерью, когда ее обязывали конспектировать какую-нибудь работу по политэкономии – она в этом абсолютно ничего не понимала, и отцу приходилось делать конспект за нее.

Я обычно коротал время ожидания, читая что-нибудь, порой включал висевший на гвозде у двери репродуктор. Радио я, вообще-то, слушал в течение всего дня. Здесь иногда случались интересные штучки. В те годы, кажется, с двух до трех дня устраивался перерыв в вещании, во время которого репродуктор, конечно, оставался включенным. И вот однажды во время такого перерыва, когда я решал задание по арифметике, в эфире вдруг раздался отчетливый мужской голос (в студии, видимо, звук тоже остался не выключенным): «Валюша, ты хлеба купила?» И столь же отчетливый женский голос ответил: «Купила батон». Затем что-то в репродукторе щелкнуло, и вновь стало тихо.

Может быть, на радио кто-нибудь был наказан тогда за такую халатность. Времена-то были суровые.

Но сейчас не об этом речь, а о том, как тоскливо было ожидать вечером возвращения мамы. Иногда я даже выходил ей навстречу. Шел по темной, кое-где освещаемой тусклым пятном фонаря, Ивановской до самой Соломенной сторожки, где была трамвайная остановка. Какое-то время ждал ее, стоя у входа на платформу. Потом, чаще всего один, возвращался домой…

А в этот раз мама, как назло, вернулась рано, когда сражение на пруду было еще в самом разгаре. Да и темнело уже значительно позже, чем зимой. Небо за опытным полем еще розовело от заката. И приехала она на автобусе, по Дмитровскому шоссе. А оттуда, с остановки, как раз был хороший обзор близлежащих территорий, в частности злополучного пруда, где в этот момент как раз кипел ожесточенный морской бой. И в одном из отчаянных матросов Любовь Иннокентьевна, видимо, без труда узнала меня. Можно только предположить, с какой скоростью двигалась она вдоль Дачного проезда и затем пересекла его. Но в какой-то момент до меня донесся такой знакомый и, в общем-то, довольно приятный, чуть низковатый голос матери, только на этот раз он был насыщен возмущенными модуляциями.

Когда я перепрыгнул, наконец, с крайней льдины на берег, мама схватила меня за руку и потащила домой, не говоря ни слова. А в комнате, едва вытащив ключ из английского замка, залепила мне такую пощечину, что зазвенело в ухе. Потом она еще несколько раз пыталась добавить, но мне удавалось уклониться, и ее скользящие удары приходились по моим рукам, прикрывавшим щеки. При этом мама кричала срывающимся голосом:

– Я сколько раз говорила тебе, не смей кататься на льдинах!

Мне было больно от первого удара и безумно жаль себя. Но в какой-то степени было жалко и маму. В этом приступе неистовства угадывалось нечто большее, чем простое возмущение и боязнь за жизнь сына. В нем было, наверное, и вырвавшееся наконец наружу раздражение от бесконечных неурядиц, и усталость от этого полудикого быта в барачном жилище на окраине Москвы, в одной комнатушке – с помойным ведром под стулом у двери и с керосинкой на том же стуле. Быт ее детства (в 1917-м ей было 13 лет), быт интеллигентной московской семьи, был иным. Но тогда я еще не осознавал всего этого. Очень хотелось заплакать. Было жалко и себя, и мать, и еще чего-то, что я не смог бы тогда выразить словами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации