Электронная библиотека » Виктор Франкл » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 4 июня 2024, 10:40


Автор книги: Виктор Франкл


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В ответ можно было бы привести другие аргументы: возможно, вы исходите из убеждения, что мои доводы окажутся несостоятельными, если мы искренне зададим вопрос, не обязано ли государство наделить врача таким правом – уничтожать лишних и бесполезных индивидуумов. Ведь можно же допустить, что государство, отстаивающее интересы всего общества, сочтет нужным избавиться от бремени этих совершенно «никчемных» личностей, которые только отнимают хлеб у здоровых, жизнеспособных людей.

Что ж, когда речь заходит о потреблении благ – пищи, мест в больницах, труда врачей и медсестер и так далее, – подобного рода аргументы отпадают сами собой, стоит напомнить себе одну простую мысль: государство, находящееся в таких тяжелых экономических обстоятельствах, что оно видит необходимость устранить незначительный процент своих граждан, своих неизлечимо больных граждан, и таким образом сэкономить перечисленные блага, – такое государство в любом случае давно уже экономически несостоятельно!

Что же касается другой стороны проблемы, утверждения, что неизлечимые больные перестают приносить какую-либо пользу человеческому сообществу и сама забота о них становится «бесполезной», тут хочется напомнить, что «польза» ни в коем случае не может служить единственным критерием для оправдания человеческого существования. Достаточно простейшего примера: люди, страдающие деменцией или умственной отсталостью, проживающие в психиатрических заведениях, где им находят примитивную работу – толкать тележки с кирпичами или помогать при мытье посуды, – такие пациенты и то приносят куда больше пользы, чем наши старики, проводящие последние годы жизни крайне «непродуктивно». Однако предложение уничтожить наших бабушек и дедушек исключительно по причине их «непродуктивности» ужаснуло бы тех самых людей, которые отстаивают принцип уничтожения бесполезной жизни. Что продуктивного в существовании старухи, которая сидит, полупарализованная, в инвалидной коляске у окна и дремлет, – и тем не менее она окружена любовью своих детей, внуков. Да, и при такой их любви она всего лишь одна из множества старух, не более и не менее, однако любовь делает ее незаменимой, такой же необходимой, как и любой сравнительно молодой, все еще профессионально активный человек необходим и незаменим в своей направленной на общее благо деятельности!

В первой лекции этого цикла мы говорили о том, что уникальность и неповторимость придает ценность каждому человеку, что эта ценность неразрывно связана с тем обществом, «для которого» уникальность этого человека имеет определенное значение, и при этом мы все подразумевали определенные существенные для общества достижения, но теперь убеждаемся, что человек может оказаться необходимым и незаменимым другим способом, иначе достичь уникальности, и при этом его личная ценность вполне реализуется, осуществляется его личный и конкретный смысл жизни. Этот другой путь – путь любви, точнее, бытия-любимым. По сравнению с первым этот путь пассивен, без каких-либо достижений, без деяний. Благодаря любви человеку «просто так» достается то, что обычно добывается активным трудом. Поскольку человек любим, он, не имея никаких заслуг, получает то, чего иначе должен добиваться лишь путем каких-то свершений. Любовь невозможно заслужить, любовь не награда, а милость и дар. В любви человек получает «из милости», в дар, то, что в деятельной жизни ему приходится добывать с усилиями: воплощение своей уникальности и неповторимости. В том и заключается суть любви, что она показывает нам любимого именно в его уникальности и неповторимости.

Но я сталкиваюсь и с таким аргументом: да, все мной сказанное в целом верно, однако неприменимо к тем несчастным существам, которые едва ли вправе зваться людьми, в частности к детям с тяжелыми нарушениями умственного развития. Думаю, для вас это будет неожиданностью, но опытный психиатр совсем не удивится, когда я сообщу, что мы вновь и вновь убеждаемся: именно таких детей родители окружают особой, нежнейшей любовью и заботой. Позвольте прочесть вам отрывок из письма матери, которая утратила ребенка в результате известной кампании по эвтаназии: «Из-за преждевременного сращения костей черепа еще в утробе мой ребенок родился 6 июня 1929 года неизлечимо больным. Мне тогда было 18 лет. Я обожала мое дитя и безгранично его любила, мы с мамой делали все, чтобы помочь бедному червячку, но впустую. Ребенок не мог ни ходить, ни говорить, но я была молода и не сдавалась. Я работала день и ночь, чтобы купить моей милой девочке специальное питание, а также лекарства, и когда я обвивала ее тоненькую ручку вокруг своей шеи и спрашивала: "Любишь ли ты меня, Меди?" – она крепко меня обнимала, улыбалась и сама водила ручкой по моему лицу. Тогда я была счастлива, вопреки всему – безгранично счастлива».

Но у вас еще остаются, по крайней мере с виду, неопровержимые доводы. Ведь вы можете утверждать, что врач, убивающий неизлечимого больного, на самом деле действует в приведенных примерах психических расстройств как представитель пациента, осуществляя верно понятую волю самого пациента, даже несмотря на то, что его собственная воля «помрачена»: поскольку такие больные вследствие психического расстройства не могут сами исполнить свою волю и действовать в своих подлинных интересах, врач, представляя интересы больного, не только вправе, но даже обязан совершить убийство. Такое убийство, если понять его правильно, будет всего лишь разновидностью самоубийства, каковое больной, несомненно, предпринял бы, если бы осознавал, как обстоят его дела.

То, что я хотел бы сказать вам по этому поводу, то есть в качестве опровержения такого аргумента, я вновь подкреплю примером из пережитого. Начинающим врачом я работал в соматической больнице, и однажды туда поступил молодой коллега. Поступил он с установленным диагнозом: чрезвычайно опасный, уже неоперабельный, быстро и незаметно развившийся рак. Этот диагноз он поставил себе сам – и не ошибся. Речь шла об определенной разновидности рака, врачи называют ее меланосаркомой. Она подтверждается определенным анализом мочи. Разумеется, мы постарались обмануть пациента, подменили его анализ полученным от другого пациента и предъявили отрицательный результат. Как же поступил наш больной? В полночь он прокрался в лабораторию и там проверил реакцию на новом образце своей мочи – и наутро предъявил нам положительный результат. Уличенные в обмане, мы решили, что осталось только ждать, когда наш коллега покончит с собой. Всякий раз, когда он отлучался из больницы – а мы едва ли могли ему это запретить – и по своему обыкновению шел в ближайшее кафе, мы дрожали от страха, что нам вот-вот сообщат: бедняга отравился в туалете. Но что произошло на самом деле? Чем явственнее развивалась болезнь, тем чаще пациент сомневался в установленном им самим диагнозе, и когда уже и в печени появилась вторичная опухоль, он даже определил у себя неопасное заболевание этого органа. Что же произошло? Чем меньше оставалось коллеге жить, тем крепче становилась его воля к жизни, тем меньше готов был этот человек признавать неотвратимость скорого конца. Можно рассуждать об этом так и эдак, но факт остается фактом: здесь правит воля к жизни, и это должно раз и навсегда предостеречь нас в отношении всех аналогичных случаев – мы не вправе отрицать это желание жить и отказывать в нем кому-либо из неизлечимых больных!

Более того, этот аргумент применим даже там, где пациент своими поступками доказывает врачам: он не имеет более желания жить. Я говорю о самоубийцах. И я решительно утверждаю, что и в случае истинной попытки самоубийства врач имеет даже не право, а обязанность осуществить медицинское вмешательство, то есть спасти и помочь в полной мере, насколько это в его силах. Эта проблема не теряет актуальности. Несколько лет назад я сам разработал процедуру, которая позволяет спасти пациента даже в случае тяжелого отравления снотворным, когда прежние методы оказываются бессильными. И тогда среди коллег раздавались голоса, указывавшие мне, что я не вправе возвращать к жизни человека, чье решение покончить с собой так по-человечески понятно (происходила целая эпидемия самоубийств среди большой группы людей, находившихся в ситуации экстремальной угрозы). Говорили, что я не вправе силой вталкивать таких людей обратно в жизнь, что своими действиями я притязаю на роль Судьбы. Но я держался своего решения и ни разу не отступил от этого принципа, даже когда моя собственная ассистентка, постоянно критиковавшая мою позицию, однажды и сама была доставлена в больницу после покушения на самоубийство. Да, и в ее случае я пошел на принцип и применил свой метод – вполне успешно, хотя и не дождался за это благодарности. Но тем, кто критиковал процедуру с позиций морали (с медицинской точки зрения ее было невозможно критиковать), я бы возразил так: я вовсе не притязаю на роль Судьбы, а вот тот врач, который предоставляет самоубийцу его участи, кто полагается «на волю Судьбы» и сложа руки остается в стороне, когда еще мог бы вмешаться и помочь, – вот кто притязает на роль Судьбы. Ведь если бы «Судьбе» угодно было, чтобы самоубийца погиб, так уж «Судьба» изыскала бы способ и средства помешать умирающему вовремя попасть в руки врача. Но раз «Судьба» подыграла врачу, тот обязан действовать профессионально, а не сдаваться на ее «милость».

Я надеюсь, что, последовательно обсудив все мыслимые аргументы в пользу эвтаназии, я сумел вам доказать неотменимость смысла бытия, убедить вас, что наша вера в смысл жизни может и должна быть непоколебима. Если первым делом мы обнаруживаем смысл в жизни, то впоследствии выясняется, что и страдание обладает смыслом, причастно ему. И далее становится ясным, что и умирание может иметь смысл, что естественная, «своя» смерть тоже бывает исполнена смысла. И наконец, даже болезнь, в том числе неизлечимая, в том числе психическое расстройство, не дает никому права на убийство, не позволяет определять жизнь человека как «не имеющую ценности». Тем самым мы по крайней мере подступились с разных сторон к вопросу о смысле жизни. И, наскоро подводя итоги, напомним основной вывод: мы установили, что сама наша жизнь представляет собой ответствование на вопрос, а потому невозможно задаваться вопросом о ее смысле, ибо смысл всякий раз состоит в том, чтобы дать ответ. Но ответы, сказали мы также, ответы, которые мы должны давать на конкретные вопросы жизни, не могут выражаться только в словах и даже только в поступках, это нечто большее – наша жизнь, все наше бытие! На вопросы жизни можно ответить лишь в той мере, в какой мы отвечаем «каждый в своей жизни».

Под конец надо напомнить, что изначальный вопрос о смысле жизни может иметь и другое применение, может быть задан иначе, а именно – обращен ко всему миру, в особенности к тому, что происходит с нами, обо что мы претыкаемся, ненамеренно и неизбежно, – я говорю о судьбе. Ведь судьбой мы управлять не в силах, мы называем судьбой именно то, на что не имеем никакого влияния, что по сути своей ускользает от нашей воли. Мы видели, что смысл нашей жизни в немалой мере определяется тем, какую позицию мы занимаем по отношению к внешней судьбе в тех случаях, когда уже не можем изменить ситуацию или когда она изначально незыблема. Но нужно сделать еще один шаг и задать вопрос: а может быть, сама эта судьба в чистом и подлинном смысле и, сверх того, все, происходящее во внешнем мире, – тоже имеет смысл?

То есть тут нам представляются два магистральных пути рассуждения, и оба они недоказуемы и неопровержимы. Ведь можно с равной убедительностью утверждать, что в конечном счете все совершенно бессмысленно – и точно так же утверждать, что все не только в высшей степени осмысленно, но и тем более осмысленно, что мы не можем охватить смысл целого, Смысл Всего, что мы можем лишь говорить о некоем «Сверхсмысле этого мира». С тем же успехом можно твердить о полной бессмысленности мира. С тем же успехом, то есть с равным логическим основанием или же безосновательностью. По сути своей мы стоим перед выбором, который уже не является логическим решением. Логика высказывается как в пользу одного утверждения, так и в пользу противоположного, с логической точки зрения оба рассуждения вполне потенциально допустимы. С логической точки зрения это беспочвенные рассуждения, ни на чем не основанные, точнее, их основа – Ничто. Принимая это допущение, мы взмываем над бездной Ничто – и одновременно предстаем перед горизонтом Сверхсмысла! Это решение человек способен принять не по логической формуле, но из глубины своего бытия, выбрать либо то, либо другое. Нам известно лишь одно: если человек выберет веру в предельный смысл, в Высший Смысл бытия, эта вера, как любая вера, будет осуществляться творчески. Ибо она не сводится к вере в «свою» правду – это нечто намного, намного большее. Вера делает истиной то, во что она верит. Можно даже сказать, что выбор определенного способа мыслить – это еще и его осуществление.


Experimentum crucis[13]13
  Ключевой эксперимент, решающий опыт, дословно «опыт креста» (лат.). Постановка такого эксперимента считается необходимой для принятия новой гипотезы в состав общепризнанного корпуса научных знаний.


[Закрыть]

В Баварии, примерно в 50 километрах к западу от Мюнхена, расположен небольшой город Ландсберг. Оттуда ведет дорога на юг, к находящейся в пяти километрах старинной ярмарке Кауферинг. В начале прошлого года, утром, в ранних сумерках по этой дороге плелись 280 мужчин. Они шли колонной по пять человек в ряд, под конвоем эсэсовцев: то была группа заключенных из концлагеря в Кауферинге. Направлялись они в соседний лес, где им предстояло отстраивать огромный замаскированный завод, производивший вооружение. Истощенные оборванцы шли по дороге – да нет, не шли, тащились, ползли, поддерживая друг друга, опираясь друг на друга: опухшие с голоду ноги едва могли нести даже исхудавшие до 40 килограммов тела, стопы болели, они превратились в сплошную рану от застарелых мозолей и обморожений. А что происходило в умах этих людей? Они думали о супе, который будут раздавать вечером в лагере, по возвращении с работ, и задавались вопросом, повезет ли им нынче вечером отыскать в жидком вареве одинокий кусочек картошки. Думали они и о том, в какую команду их распределят через четверть часа, когда они прибудут к месту работы: окажутся ли они под началом внушавшего ужас конвоира или другого, более-менее снисходительного. То есть мысли их вращались вокруг повседневных забот заключенного.

И тут одному из них подобные мысли показались какими-то глуповатыми. Он попытался переключиться на другие мысли, на «достойные человека» заботы. Ему это не удавалось, и тогда он прибег к хитрости: он попробовал отстраниться от нынешней мучительной ситуации, подняться над ней, созерцать ее, как говорится, сверху или с точки зрения грядущего, как бы в свете будущего теоретического наблюдения. И что он сделал? Он представил себе, что стоит на кафедре Венского народного университета и читает лекцию, причем как раз о том, что он переживал в тот момент. Называлось это выступление «Психология концентрационного лагеря».

Если бы вы внимательно присмотрелись к человеку из той группы узников, вы бы заметили, что на его куртке и штанах нашиты небольшие заплаты с номером 119104. И если бы вы заглянули в лагерные списки Дахау, вы бы нашли под этим номером имя: Виктор Франкл.

Ту лекцию, что этот человек читал тогда в своем воображении, я сейчас впервые прочту вам в настоящем зале Венского народного университета. Я повторю ее наизусть! Тогда она начиналась словами: «Что касается психологии концентрационного лагеря, мы можем выделить несколько фаз реагирования заключенных на лагерную жизнь». Первая фаза начинается, когда человек попадает в лагерь. Ее можно обозначить как первичный шок. Представьте себе: заключенный прибывает, например, в Аушвиц. Если он принадлежит к большинству (в моем транспорте таких людей оказалось около 95 процентов), его путь ведет прямиком с вокзала в газовую камеру, но если прибывший относится, как по воле случая и я, к меньшинству в пять процентов, сначала его направляют в камеру дезинфекции – да, в настоящую душевую. Прежде чем узник войдет в то помещение, где ему предстоит мыться, у него отнимут все, что он имеет при себе, разрешат оставить из личных вещей лишь подтяжки или пояс, очки или бандаж. Ни одного волоса не останется на его теле, обреют всего налысо. И когда этот человек наконец встанет под душ, он почувствует, что от его прежней жизни не сохранилось ничего, за исключением, в буквальном смысле, «нагого» существования. И происходит то, собственно, с чем узник вступает в первую фазу переживания опыта концлагеря: он подводит итог под всем своим прежним бытием.

Неудивительно, что тут же возникает вопрос, каким образом удобнее всего покончить с собой. На самом деле, каждый в подобной ситуации заигрывает, хотя бы на миг, с мыслью «броситься на проволоку», то есть совершить самоубийство привычным в лагере способом, ухватившись за установленную по периметру колючую проволоку под высоким напряжением. Но вскоре узник отказывается от этого варианта попросту потому, что это представляется совершенно излишним: покушаться на самоубийство нелепо в ситуации, когда вероятность не попасть в газовую камеру – чуть раньше или чуть позже – и без того крайне мала. Зачем бросаться на проволоку, если все равно вскоре угодишь в душегубку? Человек перестает думать о «проволоке», поскольку начинает бояться «газа», однако с какой же стати бояться «газа», если уже пожелал себе «проволоку»…

Рассказывая об этом, я всегда стараюсь описать такое свое переживание: в первое утро нашего пребывания в Аушвице к нашей группе новичков, размещенной в отдельном бараке, прокрался коллега, попавший в лагерь несколькими неделями раньше. Он хотел утешить нас и предостеречь. Прежде всего он постарался убедить нас в том, как важно следить за своим внешним видом, во что бы то ни стало выглядеть как работоспособный человек. Достаточно захромать от какой-нибудь неважной причины, например из-за неподходящей обуви, и эсэсовец, заметив, как ты ковыляешь, может сразу же отозвать тебя и прямиком отправить в душегубку. Здесь оставляют в живых до поры лишь тех, кто способен работать. Все остальные считаются недостойными жизни, недостойными дальнейшего существования! Из тех же соображений коллега советовал нам ежедневно бриться, поскольку стоит поскрести лицо какой-то импровизированной бритвой, например осколком стекла, и оно станет более «розовым», свежим, здоровым на вид. И напоследок, проверив всех нас, производим ли мы требуемое впечатление здоровья и пригодности к труду, этот человек успокоительным тоном заметил: «Как я сейчас на вас посмотрю, вам пока нет причин опасаться душегубки – пожалуй, за одним исключением – возможно, кроме тебя, Франкл, ты уж не обижайся, право! Ты тут единственный, кто, судя по всему, первым делом подпадет под селекцию». (Селекцией в лагере называли отбор тех, кто в ближайшей партии отправится в газовую камеру.) Нет, я нисколько не обиделся на коллегу, скорее почувствовал удовлетворение при мысли, что, коли так, то я, с большой вероятностью, буду избавлен хотя бы от совершения самоубийства.

И такое равнодушие к собственной судьбе заходит все дальше. Уже через несколько дней пребывания в лагере все чувства узника притупляются. Все меньше тревожат его события, происходящие с ним и вокруг. Если первые дни с точки зрения внешнего наблюдателя были омерзительны – во всех смыслах – и могли вызывать лишь возмущение, отвращение, ужас, то затем эти чувства унимаются и душевная жизнь в целом сводится к минимуму. Все стремления и помышления сосредоточиваются на том, чтобы пережить нынешний день. И наконец, вся духовная жизнь заслоняется этим единственным интересом. По отношению ко всему прочему душа облачается в панцирь, от которого отскакивают те впечатления, что в ином случае вызывали бы потрясение и гнев. Так душа выстраивает защиту и пытается уберечься от мощного потока всего, что на нее обрушивается, стремится сохранить равновесие – спастись в равнодушии. Но тем самым узник уже совершает шаг к следующей фазе душевной реакции на лагерную жизнь, к той фазе, которую можно обозначить как фазу апатии.

Но когда все интересы сводятся к самосохранению, к сохранению своей жизни и жизни немногочисленных друзей, то внутренний уровень человека стремительно падает – вплоть до почти животного. А если присмотреться, можно уточнить: до стадного животного. Чтобы судить об этом, нужно понаблюдать за поведением узников, когда они строятся в колонну и каждый старается попасть в ее середину и особенно в середину ряда из пяти человек, подальше от пинков конвоира. Каждый стремится ни в коем случае не попадаться на глаза, не быть заметным, раствориться в толпе. И неудивительно, что такое растворение в толпе приводило также к растворению, утрате личности. В лагере человеку грозило превращение в стадное животное. И в среднем он становился столь же примитивным, как такое животное. Все его стремления упрощались, низводились до уровня инстинктов. Вот почему бывшие там же в концлагере вместе со мной коллеги-психоаналитики рассуждали в привычных им терминах регрессии: «регрессия» означает возвращение психики к примитивным стадиям инстинктивных влечений.

Собственно, из наблюдений над типичными мечтами заключенных можно сделать вывод, каким примитивным желаниям они предаются в глубине души. Ведь о чем, как правило, мечтал человек в концлагере? Все о том же, опять и снова: о хлебе, сигаретах, хорошем зерновом кофе и, не в последнюю очередь, о славной теплой ванне (а я, снова и снова, об одном и том же пирожном).

И все же такие односторонне-психоаналитические оценки в основе своей были неверны. Ибо нельзя утверждать, будто опыт концлагеря с роковой необходимостью загоняет человека в регрессию, то есть вынуждает к внутреннему отступлению. Я знаю много случаев (будь это даже единичные примеры, все равно они могут служить убедительным доказательством), когда оказавшиеся в такой ситуации люди ни в коей мере не регрессировали, не спускались к нижним ступеням развития, а, напротив, в них совершался внутренний рост, они шли к истинному человеческому величию – именно в концлагере, именно через проживание опыта концлагеря.

Другие специалисты, не психоаналитики, описывали происходившее с душой человека в концлагере иначе. Знаменитый исследователь характера профессор Утиц, который и сам провел несколько лет в лагере, считал, что ему довелось наблюдать, как характеры заключенных чаще всего развивались по тому душевному типу, который Кречмер[14]14
  Эрнст Кречмер (1888–1964) – немецкий психиатр, создатель типологии характеров (шизоидный, циклотимический и иксотимический), которая основывалась, в частности, на строении тела (астеническое, пикническое, атлетическое).


[Закрыть]
называл «шизоидным». Этот тип, как известно, проявляется в том, что человек в основном колеблется между аффективными состояниями апатии, с одной стороны, и раздражительности – с другой, в то время как еще один распространенный в обычном обществе тип, «циклотимический», – то «на седьмом небе от счастья», то «смертельно удручен», то есть тоже колеблется между радостным возбуждением и горестным сниканием. Здесь неуместно предаваться профессиональному разбору данных психопатологических классификаций, я ограничусь лишь самым необходимым, а именно заявлю, что на том же «материале наблюдения», что и Утиц, я сделал иной вывод: человек в концентрационном лагере вовсе не вынужден, под внешним давлением, превращаться в «типичного лагерника» с его (мнимой) шизоидностью, напротив, человек обладает свободой, человеческой свободой, занять ту или иную позицию по отношению к своей судьбе, к окружающему миру, – и это «так или иначе» всегда существовало! В лагере встречались, например, люди, сумевшие преодолеть апатию и подавить в себе раздражение, и чрезвычайно важно апеллировать именно к этой способности, показывать, что «можно и иначе», а не только «так приходится». Внутренняя сила, подлинная человеческая свобода – ее невозможно отобрать у заключенного, даже если отнять все остальное. И действительно, у него все отнимали, но свобода оставалась у человека – даже когда очки, которые ему позволили носить, разбивались ударом в лицо, и когда приходилось обменять пояс на кусок хлеба, так что не оставалось ничего из прежнего имущества: свобода оставалась у него, оставалась до последнего вздоха!

И сколько бы ни воздействовали на узника концлагеря закономерности психического развития, он все равно обладал свободой: мог вырваться из-под власти и влияния окружающего мира и не поддаться этим «закономерностям», но противостоять им, ускользать от них, не повиноваться им слепо. Иными словами, такой свободой обладал даже узник, если только не подчинялся, не отказывался ею воспользоваться – не отрекался добровольно! Ведь в таком случае он сам сдавал себя, свою самость, свою уникальность. Он позволял себе пасть духом.

Но зададим вопрос: в какой момент происходит этот переход к типическому, в какой момент человек позволяет себе пасть духом? И ответ прозвучит так: когда человек теряет духовную опору, когда он утрачивает внутренний стержень! Эта опора обретается двумя способами: либо ее находят в будущем, либо в вечности. Последнее свойственно всем истинно верующим людям: им не приходится цепляться за планы и мечты, за будущую жизнь там, вовне, на свободе, за грядущее освобождение – эти люди могут оставаться покойны независимо от того, надеются ли они на благоприятный поворот в своей судьбе, чают ли дожить до такого времени, выжить в концлагере. Но другим приходилось искать опору в предстоящем, в осмысленности своего будущего существования. Думать о будущем было сложно, поскольку мысль не находила ни точки опоры, ни конечного пункта – не видно было ни конца ни края. Мы могли бы позавидовать злостному рецидивисту, который точно знал, что придется отсидеть десять лет: он мог отсчитывать, сколько дней еще предстоит вычеркнуть до момента, когда его выпустят на волю, – счастливец! А мы в лагере не имели срока и не могли его знать, никто из нас не мог предугадать, когда же все это закончится. По общему мнению моих товарищей, это было, пожалуй, наиболее мучительным обстоятельством нашей лагерной жизни. И постоянно возникавшие слухи о скором завершении войны лишь усиливали муки ожидания. Вновь и вновь приходилось отодвигать предполагаемый срок, и кто еще мог верить подобным вестям? На протяжении трех лет я только и слышал: «Через полтора месяца война закончится. Самое большее через полтора месяца мы вернемся домой». И с каждым разом все горше и глубже разочарование, все мучительнее несбывшиеся ожидания. И как говорится в Библии? «Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце»[15]15
  Книга Притчей Соломоновых, 13:12 (Синодальный перевод).


[Закрыть]
.

Да, сердцу делается больно – настолько, что у кого-то оно даже перестает биться. Вы поймете это, услышав следующий пример, который я вам собираюсь поведать. В начале марта прошлого года рассказал мне мой тогдашний староста барака – оперный либреттист и сочинитель танго из Будапешта – необычный сон. «В середине февраля мне приснилось, – сказал он, – будто некий голос заговорил со мной и предложил загадать желание, что-то у него спросить, что мне требуется знать, он, мол, может мне ответить, может прорицать будущее. И я спросил: "Когда для меня закончится война?" Понимаешь? Для меня. И когда нас освободят приближающиеся американские войска». – «И что же ответил тебе голос?» Он склонился надо мной и загадочно шепнул мне в самое ухо: «Тридцатого марта!» В середине марта я угодил с сыпным тифом в изолятор. Первого апреля меня оттуда выпустили, и я вернулся в свой барак. «Где наш староста?» – спросил я. И что же я узнал! Под конец марта, когда вплотную приблизился назначенный тем голосом во сне срок, а положение на фронте ему, по-видимому, еще не соответствовало, наш староста начал все более впадать в уныние. Двадцать девятого марта у него поднялась температура. Тридцатого марта, в день, когда война должна была закончиться «для него», он лишился сознания. Тридцать первого марта он скончался – умер от сыпного тифа.

Как видите, когда человек позволяет себе пасть духом из-за отсутствия внутренней опоры, в особенности из-за отсутствия опоры в будущем, происходит также и телесный упадок. И пора задать вопрос, существует ли терапия, излечивающая такой духовно-душевно-физический разлад, можно ли что-то предпринять против него – и что именно? На этот вопрос я могу ответить лишь: конечно, терапия существует, но очевидно, что она вынуждена ограничиться лечением душевного недуга, то есть здесь возможна только психотерапия. И в рамках такой психотерапии в первую очередь требуется отыскать духовную опору, придать жизни наполненность, смысл. Обратимся к словам Ницше: «У кого есть Зачем жить, тот выдержит почти любое Как». «Зачем» – это и есть смысл жизни, а «Как» – те обстоятельства, которые делали жизнь в лагере такой тяжелой, однако с оглядкой на «Зачем», «Ради Чего», их все же удавалось перенести. Итак, если по сути в лагере не имелось ничего, кроме психотерапии, что помогло бы человеку продержаться, то эту психотерапию следовало выстроить определенным образом, а именно: она должна была убеждать человека, от которого требовалось проявить волю к жизни, что в выживании есть смысл. При этом задача психотерапевта, которая в лагере чаще всего превращалась в задачу медицинского душепопечения, осложнялась тем, что находившиеся там люди в целом, в среднем, не могли особо рассчитывать выжить! Что же следовало им сказать? Но как раз этим людям и надо было что-то сказать. Вот почему я называю эту ситуацию – experimentum crucis, ключевым экспериментом для любого вида медицинского душепопечения.

В предыдущей лекции я уже сказал, что не только жизнь как таковая имеет смысл, но и сопутствующее ей страдание, причем этот смысл в такой степени непреложен, что он может быть исполнен даже там, где страдание внешне вроде бы не ведет ни к какому достижению, где с виду страдание напрасно. Таким было страдание, с которым мы столкнулись в концлагере. Но что же я должен был сказать тем людям, которые лежали рядом со мной в бараке и которые довольно точно представляли себе, как скоро и какая их ждет смерть. Они знали так же ясно, как и я, что никакая жизнь их не ждет, никакая работа, ни один человек – вспомните тот двойной пример, который я привел в первой лекции, – или же если ждет, то будет ждать напрасно… Значит, следовало выявить наряду со смыслом жизни, выживания, также и смысл страдания, бесцельного страдания и более того – также и смысл умирания! Умирания, которое могло бы стать намного более осмысленным в духе того выражения Рильке, о котором мы говорили в прошлый раз: по словам Рильке, следует умирать «своей» смертью. Нам оставалось умереть своей смертью, а не той смертью, которую навязывали нам эсэсовцы! По отношению к этой задаче мы несли ответственность точно так же, как по отношению к задаче жизни. Ответственность – перед кем же, перед какой инстанцией? Но кто может ответить на этот вопрос за другого человека? Разве каждый не решает этот последний вопрос сам для себя? Не все ли равно, считал ли себя один пребывающий в бараке ответственным в этом смысле перед собственной совестью, а другой – перед своим Богом, а третий – перед человеком, который сейчас далеко? Главное, каждый из них знал, что где-то, когда-то, кто-то незримый его видит и ждет от него, чтобы он был «достоин своего страдания», как выразился однажды Достоевский, и надеется, что он «умрет своей смертью». Это ожидание ощущал каждый из нас там, в близости общей смерти, и ощущал его тем сильнее, чем меньше верил, что сам еще вправе чего-то ждать от жизни, что кто-то или что-то еще могут ждать его – что можно надеяться на собственное выживание и спасение.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации