Электронная библиотека » Виктор Кречетов » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 10 ноября 2015, 02:00


Автор книги: Виктор Кречетов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Верность прежним заветам
О творчестве Ивана Сабило

Так случилось, что книги Ивана Сабило прошли мимо меня. Я знал, Сабило пишет о детстве, о подростках, о юности, но большой славы у писателя не было, и я не считал для себя нужным идти в библиотеку за его книгами. Может быть, так никогда и не раскрыл бы их. Но вот уже несколько лет Иван Сабило играет в литературной жизни Петербурга заметную роль, выступая в двух ипостасях – публициста и руководителя Санкт-Петербургской организации Союза писателей России. Причем как публицист Иван Сабило сегодня весьма заметен, и его голос слышен далеко за пределами нашего города. А вот художественных произведений из-под его пера давно не появлялось. В чем причина этого?

Чрезмерная занятость делами писательской организации? Но находит же он время для публицистики, для воспоминаний о Довлатове, для книги о Радии Погодине, над которой сейчас работает?! Может быть, художник в нем испытывает кризис? Но мы всегда видим Ивана Ивановича владеющим собой, ровным в разговоре с разными людьми. А уж среди писателей встречаются такие характеры, что и ангел может взорваться. Ангел может, но не Сабило. Не верится в душевный кризис такого человека. Тут загадка. Решить ее помогло знакомство с его книгами. И в который раз я убедился, что мы мало знаем друг друга. Здесь нам должна бы помогать литературная критика, но ее, увы, почти нет.

И вот мне открывается новая страна. То есть не совсем новая, а, скажем, страна, которую я знал, но стал уже подзабывать. Мне вновь открылся мир послевоенного детства, жестокий, трудный, но при этом светлый, с широкой жизненной перспективой (повесть «Товарная станция»), мир становления характера и формирования личности подрастающего человека в повести «Все дни прощания». В книгах Ивана Сабило есть и метафизика русской жизни («Банный день», «Круг жизни», «Солнце в морозный день»), и чисто советская проблематика, связанная с жизнью профессионально-технических училищ, как в повести «Пострадавших не будет». Значительная часть творчества Ивана Сабило посвящена детству и юности, воспитанию и становлению личности. Его герои заняты поиском «своей линии» в жизни (повесть «Степень готовности»), стремятся строить свою жизнь таким образом, чтобы никому не мешать, не нанести вред, жить так, чтобы от их жизни не было пострадавших. Так стремится жить директор ПТУ Николай Николаевич Мазанов (повесть «Пострадавших не будет»).

У героев Ивана Сабило душа открыта миру и желает ему добра, даже не всегда умея сформулировать это желание. Так, Павлик, дошкольник, на вопрос: «А кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» – отвечает: «Я хочу от земли до неба!» Что это значит, он еще и не знает и лишь смутно проговаривает: «Чтобы всем только разрешать и никому ничего не запрещать». Конечно, ему еще неведомо, что нельзя такое желание осуществить буквально, но желание добра людям здесь совершенно очевидно.

Все в мире Ивана Сабило взаимосвязано одно с другим, как в повести «Один день на всех». В нем всегда ощутимо, что «от чьих-то поступков становится всем хорошо, а от чьих-то плохо…».

Сама писательская манера Ивана Сабило производит на меня странное впечатление. Читаешь его, и не оставляет чувство, что так писать нельзя, это против законов литературы. Зачем ему все эти подробности? Первый закон творчества – это отбор того, что необходимо, отсечение всего лишнего. А у Сабило, кажется, все смешано – и о том пишет, и об этом, и о сем, словом, обо всем сразу. Но ловлю себя на том, что не могу оторваться от чтения, интересно, не остановиться. Он держит меня в напряжении. И две ночи подряд до утра читаю повествование о быте профтехучилища, проживаю жизнь восьмиклассника Димы Батракова – и понимаю: нет, законы литературы тут соблюдены, но они преломлены своим видением событий, здесь работает свой принцип организации материала, своя форма его подачи. А может быть, все дело в том, что жизнь этих людей согрета авторской любовью, а любовь сердца выше формальных приемов художественного письма. Так что не всегда можно объяснить, что делает искусство искусством. А в том, что здесь есть искусство, сомнений нет.

Повесть «Все дни прощания» посвящена изображению становления личности подростка. Герой повествует о себе от первого лица, прослеживая все свои душевные движения, я бы сказал, с мастерством тонкого психолога. Но повесть трогает меня не тонким психологизмом, а всей ее атмосферой, ее светлой окрашенностью при всем трагизме описываемых событий.

В повести изображена структура жизни и бытования советского человека, воспринимающего окружающий мир как «свой», «наш», а себя видящего в нем хозяином. Вот характерный пример. Пятнадцатилетний Дима Батраков, от имени которого ведется повествование, с другом Степкой и его маленькой сестренкой Валей приходит на пляж у Петропавловской крепости. Здесь дается описание места и разговор об их отношении к городу, к людям, к себе.

«Две Невы – Большая и Малая – с крохотными речными трамвайчиками на них; два моста – Строителей и Дворцовый – с разноцветьем транспорта и пешеходов; Зимний дворец на том берегу, фантастичные в своей ажурности дома над Невой; синее небо, синяя вода, синий прозрачный воздух… Все это показалось мне счастьем.

– Наш город! – сказал я, положив руку на Валечкину голову.

– И наши мосты! – ответила она. – И наши люди в нашей воде.

– И мы – наши! – рявкнул Степка…

.. Мы разделись и улеглись. Я закрыл глаза и слушал, о чем разговаривали Валечка и Степка. Их разговор, казалось, дополнял окружающий мир. Слова были осязаемыми – казалось, их можно потрогать… Счастливые слова счастливых людей…»

Именно здесь, в этих словах, и следует искать ключ к пониманию Сабило как писателя. Драма его сегодня в том, что мир, изображению которого он посвятил свои лучшие книги (Все дни прощания. М.: Молодая гвардия, 1984; Пострадавших не будет. Лениздат, 1987; Последние каникулы. Л.: Детская литература, 1988) разрушен, растворился в дымке воспоминаний и теперь живет лишь на страницах книг. Не только книг Ивана Сабило, но и его тоже.

Герои Ивана Сабило давно выросли, и взамен счастливого ощущения, восприятия города как своего, когда все им представлялось своим и «нашим», они получили свой ваучер и через него давно уже оказались чужими в своем городе. Надо ли ныне писать об их жизни? Конечно. Я не знаю, почему день нынешний не ложится в художественную систему писателя. Сегодня Сабило избрал полем деятельности публицистику. Здесь, разумеется, есть своя логика и закономерность. Может быть, дело в том, что Иван Сабило вырос и сформировался в стихии социалистического образа жизни и мышления. Преобразования в социальной жизни, случившиеся в стране, писатель не может видеть в розовом флере. Зато новая жизнь открывается ему во всей ее жестокости и чудовищной несправедливости, о которой душа просто кричит.

Книги Ивана Сабило всегда работали на созидание жизни. Писатель строил жизнь своим творчеством наравне с теми, кто возводил новые города и гидростанции, открывал месторождения полезных ископаемых, строил железные дороги и защищал наше отечество. И этот космос социальной жизни, в строительстве которого активно участвовал писатель, ушел в прошлое. Духовно Иван Сабило остался в том мире. В сущности, он пленник тех светлых идей, какие провозглашались когда-то в нашем обществе коммунистической партией. Воспевать сегодня новый строй жизни для него означало бы предательство самого себя и всей своей прошлой жизни, духовной прежде всего. Писать же сатиру на то, что укореняется в нашей жизни сегодня, – просто не в природе Сабило. Поэтому-то и рождается его публицистика сегодня. В сущности, публицистические статьи или репортажи Сабило – это есть прямое продолжение дела прежнего писателя. Художник продолжается в публицисте. Здесь Иван Сабило верен себе и миру своих героев, оставшихся в прошлом, ибо в своей публицистике он отстаивает их ценности, их право быть хозяином в своем доме и просто право быть. Особенно широко известны его выступления в защиту русского языка. А ведь язык это и есть народ. В том числе и тот, жизнь которого изображал в своих книгах прозаик Иван Сабило.

Раздвигающий время
К шестидесятилетию Владимира Личутина

Вот уже более четверти века живет в русской литературе имя Владимира Личутина, подошедшего сегодня к своему шестидесятилетию. В семидесятые годы писатель входил в ряд авторов, получивший устойчивое, но мало о чем говорящее обозначение «поколение сорокалетних», включавшее имена В. Крупина, А. Проханова, А. Курчаткина, А. Кима, В. Маканина и некоторых других писателей. Это была мощная ветвь русской литературы, от которой с годами эпитет «сорокалетние» отпал сам собой, и творчество этих писателей осталось стержневым в русской словесности последней четверти века.

Сегодня о них критики пишут мало. Интерес к их творчеству в значительной мере переместился в область научной мысли. Теперь им посвящают дипломные работы и диссертации. Но это означает лишь, что эти писатели твердо заняли в литературе место, а вовсе не то, что они не актуальны. И совершенно особое положение в этой плеяде, да и во всей русской литературе конца двадцатого века, занимает творчество Владимира Личутина. Строго говоря, Личутин вообще не подлежит включению в какие-либо обоймы. И дело не только в масштабности фигуры, но прежде всего в особости писателя, в отделенности и самодостаточности созданного им мира.

В большинстве его произведений живет прежде всего Поморье, но ведь Поморье никак не отделишь от остальной русской жизни, ибо духовный мир поморского селянина и рыбака – это общерусский мир, сохранившийся здесь в наибольшей чистоте.

Несмотря на глубокое знание и точное описание жизни поморского Севера, в творчестве Личутина нет и тени этнографичности в собственном смысле слова. Его описания быта поморов носят художественный характер, они необходимы художнику для убедительности и жизненности изображения всей метафизики русского жизнеустройства, философии и характера русского человека. Впрочем, в этом не было бы еще особого открытия. Новизна и значимость творчества Владимира Личутина начинаются там, где он раздвигает время, соединяя век двадцатый с веком девятнадцатым и идя далее в глубину истории – к расколу и легендам о Беловодье.

Писатель глубоко раскрывает характер русского человека, показывает его открытость миру, слиянность и нераздельность с родной землей и проистекающую из этого редкую его чуткость ко всяческим духовным шатаниям и разброду. Роман «Скитальцы» мифологизировал русскую жизнь, связав воедино подлинные и мифические события и соединив разные времена; не только показал нам всесвязанность обширных просторов России русскими судьбами и глубокое взаимопереплетение русской жизни, но, может быть, главным итогом этого великого эпоса было предупреждение нашему обществу о губительности всякого диссидентства для державы. Это было предостережение о гибельности диссидентствования как духовного пути. И что важно: мыслители прошлого столетия и их современные наследники считали и считают, что русскому человеку врождено чувство вечного вопрошания – «кто виноват?» и «что делать?». Владимир Личутин показал, что самокопание и самоедство, как и бесплодный вечный поиск смысла жизни – не метафизические качества русского народа, а суть всходы занесенных к нам ветрами просвещенства западных идей, щедро поднявшихся

в созерцательной славянской душе. Теперь уже трудно (а главное, не здесь уместно) проследить путь этих идей к нам. Зато у каждого еще на памяти, как все средства массовой информации внушали нашему народу чувство вины и необходимость его покаяния и отказа от своей истории.

В действительности же русскому народу всегда было присуще глубокое чувство лада, единства с миром и природой, чувство благодарности за свет и смирение перед необходимостью. И эта жизнь всегда была ему в радость без проклятых вопросов. Этому у Личутина посвящены не только художественные произведения, но и очерки о народной жизни.

Однако предупреждение писателя, как мы знаем, обществом не было услышано, великое государство рухнуло стараниями всякого рода диссидентов. И вот с трудом, через боль и кровь к нам все же возвращается идея державности, без которой мы просто погибнем как народ. Творчество Владимира Личутина дает нашему прозрению духовное обоснование. Не сомневаюсь, что будущие поколения найдут в книгах Личутина духовную пищу, необходимую для восстановления душевного равновесия и гармоничного мировосприятия, исконно присущего русскому человеку.

В книгах этого писателя пойдет в будущее свет нашего времени. Они будут свидетельствовать за нас перед потомками.


2000

«Поэзия, следи за пустяком…»

Однажды на встрече со студентами в Политехническом институте кто-то спросил Александра Кушнера, часто ли бывал он в «Сайгоне» и что об этом мог бы вспомнить. И Кушнер ответил, что бывать в «Сайгоне» он, конечно, бывал, но не любил этого заведения, потому что он вообще человек не богемный. «Я, знаете ли, больше любил ходить в Публичную библиотеку, в музеи…» Он не лукавил, я убедился в этом, прочитав его книги «Дневные сны» (Лениздат, 1986) и «Живая изгородь» (Советский писатель, ЛО, 1988). Их мог написать поэт, которому Публичная библиотека известна не понаслышке.

В самом деле, во всей ткани его стихов прочно живут плоды образования и широчайшей начитанности. Только в «Дневных снах» (а это 84 страницы) в разных контекстах не менее пятидесяти раз упоминаются имена различных богов, героев книг, писателей, поэтов, художников, не говоря уж о названиях городов и стран. Кроме того, в стихах Кушнера нередко встречаются перефразированные цитаты из Пушкина («На холмах Павловска лежит вечерний свет, Блестит Славянка перед нами»; «Ватикана создатель»), Блока («Живи хоть вечность, Все так же будешь ждать»), из Китса-Фитцджеральда («ночь нежна»), Тютчева («Нам пригласительный билет на пир вручен»), Баратынского («И ежели друга найти в поколенье другом»), Лермонтова («Поэтому-то я на наше поколенье Печально не гляжу»), Мандельштама («Нам выпал волк – не век. Но вот прилег на грудь»). Все это, безусловно, свидетельствует о всеохватности поэта, его, в сущности, той же самой всемирной отзывчивости, чуткости ко всему, происходившему в мировой истории. Но это очевидное. А вот если вглядеться в лексику поэта, то мы сделаем еще замечательное наблюдение: как глубоки его познания в разных областях и, главное, насколько органично входит множество понятий в ткань кушнеровской мысли. А так бывает, лишь когда человек живет этим, а не случайно услышал. Соприкосновение с научным знанием дает иногда поразительные повороты мысли. Так, воспоминание об открытиях Грегора Менделя рождает стихотворение:

 
Вот кто поработал во славу науки – горох!
Зеленых и желтых цветов для нее не жалея,
Вот кто для генетики мок под дождями и сох
Под солнцем, кого увлекала и грела идея!
И, пышный, цеплялся и, цепкий, по палочке полз,
Стараясь для Грегора признак явить доминантный…
 

Впрочем, использование понятийного материала, использование эмблемных понятий в структуре стиха хотя и относится к собственно кушнеровской поэтике, но не главное в ней. Как не главное в ней и воспевание красоты и духа города, в частности, Петербурга. В конце концов, это делали и до него. Но чего точно не было у других поэтов – это стремления «отмыть цветочек с тарелки». Вот где корень поэтического мировосприятия Александра Кушнера. Приведу здесь это стихотворение ввиду его яркой наглядности.

 
Тарелку мыл под быстрою струей
И все отмыть с нее хотел цветочек,
Приняв его за крошку, за сырой
Клочок еды, – одной из проволочек
В ряду заминок эта тень была
Рассеянности, жизнь одолевавшей…
Смыть, смыть, добраться до бела,
До сути, нам сквозь сумрак просиявшей.
Но выяснилось: желто-голубой
Цветочек неделим и несмываем.
Ты ж просто недоволен сам собой,
Поэтому и мгла стоит за краем
Тоски, за срезом дней, за ободком,
Под пальцами приподнято-волнистым…
Поэзия, следи за пустяком,
Сперва за пустяком, потом за смыслом.
 

Такое прозаическое дело, как мытье тарелки, становится мостиком к поэтическому прозрению. Может, поэтому Кушнер и утверждает, что «ничего прозаичнее нет, чем писанье стихов». Возможно, это и так, особенно если иметь в виду многостопность, как правило, кушнеровского стиха и перечислительность самых различных характеристик.

 
Как мы в уме своем уверены,
Что вслед за ласточкой с балкона
Не устремимся, злонамеренны,
Безвольно, страстно, исступленно,
Нарочно, нехотя, рассеянно,
Полуосознанно, случайно…
Кем нам уверенность навеяна
В себе, извечна, изначальна?..
 

Возникает ощущение, что автору мало одного определения, он дает еще и еще… чтобы убедить читателя, может быть, даже самого себя. Но скорее все же дело в музыке стиха, в самом дыхании поэта, ему как бы не хватает воздуха… И это дыхание определяет музыку стиха Кушнера в целом. Такой стих требует работы, как, впрочем, и любой другой.

Возможно, эта работа прозаична, но результат ее – подлинная поэзия и прежде всего там, где меньше всего «поэтического», как в случае с цветочком на тарелке или с картофельным полем.

 
Окученный картофель в белой пене
Своих цветов, с узорною ботвой,
Гряда к гряде, как будто по ступеням
Шагающий, песок и перегной
Являющий с изнанки розоватой,
Разрыхленный, картофель нам взамен
Морских просторов дан, – старик лопатой
Средь волн гребет, забрызган до колен.
 
 
Картофель взбит, картофель опадает
И вновь под ветром поднят на дыбы,
И скользкий червь, как змей морской, петляет
В его волнах; как весело с тропы,
Идущей близ колеблемой пучины,
Смахнуть ладонью бабочку, к цветку
Прилипшую; грубее мешковины
Ботва в бреду полдневном и соку…
 

Уподобление картофельного поля морской стихии подчеркивается эпиграфом из Пушкина: «Шуми, шуми, послушное ветрило…». Еще две восьмистишные строфы этого стихотворения, опущенные мною, помогают создать совершенную развернутую метафору, метафору редкой красоты и точности, если о точности можно говорить применительно к метафоре.

Но рождается все это из девиза: «Поэзия, следи за пустяком». Из пустяка, из случайной описки возникают удивительной глубины мысли.

 
К римской цифре двенадцать, пометив письмо декабрем,
Третью, лишнюю палочку я приписал по ошибке.
Что с ней делать теперь? Даже если ее зачеркнем, —
Все равно избежать нам чужой не удастся улыбки.
 

Казалось бы, палочка, ерунда, пустячок. Но поэт прозревает, какие из этого «пустячка» могут проистекать недоразумения.

 
Кто получит письмо, что, однако, подумает он?
Что со временем мы не в ладу, что у нас покровитель
Наверху, что, должно быть, распахнута дверь на балкон —
И светлей, чем у всех, словно шнур у нас есть удлинитель.
Он письмо перечтет и подумает плохо о нас.
Обо всем написали, а самое главное – скрыли…
 

Поистине, сначала был пустяк, а потом – мысль… Так, наверное, и становятся поэтами – глядя зорче на пустяки. Да и такие ли уж пустяки? Есть в этой сентенции поэтическая лукавинка. Для Кушнера нет пустяков. Так он устроен. Отсюда он весь, такой одухотворенно-вещный. Отсюда его неодолимая тяга к перечислениям, к своего рода инвентаризации этого мира. И можно без преувеличения сказать, что это внимание к пустякам является волшебной палочкой поэта, с помощью которой все, чего он касается, становится поэзией.

Александр Кушнер – великий мастер и виртуоз классического стиха, но не виртуозность определяет его место в петербургской поэзии. Стихи Александра Кушнера наполнены живой, трепетной и часто неожиданной мыслью, естественно проистекающей из всего попадающего в поле зрения поэта. Это качество присуще Кушнеру как никому другому в Петербурге.


2000

На пути к Богу

В последние годы немало поэтов провозгласили себя поэтами верующими, православными. Само по себе это не удивительно при том резком повороте общества к Церкви, который у нас сейчас наблюдается. Однако едва ли сама поэзия от этого программного поворота что-либо приобрела. И даже не потому, что вера – дело индивидуальное и интимное. Просто у подлинного поэта, если это именно поэт, а не только стихотворец, вера проявляется в глубине постижения им мира, в силе прославления его красоты, а не в славословии церковным маковкам и не в наборе церковной лексики. Бывает так, что поэт вроде бы и атеист, но такой гимн творит этому миру, что понимаешь: вот он-то и угоден Богу. Ныне же в среде церковно верующих писателей рождается своего рода та же партийность, от которой наше общество так хотело освободиться. И как это ни странно, работает все тот же пролетарский лозунг: кто не с нами, тот против нас.

Вот, кажется, и Андрей Романов стремится присоединиться к религиозному братству. Недавно увидел свет сборник его стихов «Смиренные строки». О том, что, по замыслу поэта, сборник является религиозным, можно судить не только по провозглашенной «смиренности», но и по авторскому посвящению книги своему «духовному наставнику – протодиакону Спасо-Преображенского собора отцу Алексею Подобаеву», по авторскому предисловию, воспевшему Святое Евангелие, оставшееся от деда священника, по иконам и религиозным картинам, воспроизведенным в книге в качестве иллюстраций к стихам.

Но это сторона внешняя. Внутренне же вполне светский поэт Андрей Романов и здесь остается верен себе – напряженной энергетике и усложненной плотной ткани стиха, заглубленной образности, порой нуждающейся в основательной расшифровке. Уже в одном этом есть своего рода гордыня, а не смирение. Поэта как бы не устраивает автологичный смысл языка, он работает на тех смыслах, какие сам вкладывает в слово, что уж в этом смиренного?! И это не в осуждение и не в хвалу поэту, просто такова истина. Для смирения недостаточно одного упоминания Господа в стихах. Стихотворение «Вражья гроза», открывающее сборник, хорошее стихотворение, заканчивается строками:

 
… и мчится вагон
без руля, парусов и ветрил,
и в ужасе смотрит с иконы
распятый Спаситель
на мир, что Ему вопреки
сатана сотворил.
 

Здесь и «в ужасе» от лукавого (чисто поэтический светский образ), и сомнительно то, что сатана сотворил вопреки Спасителю. Для верующего должно быть очевидно, что все посылает нам Господь за грехи наши, посылает как испытание, и, следовательно, это надо принимать – если быть последовательным. Не следовало бы отрекаться и от страны, кто бы в ней ни хозяйничал!

 
Обводный канал,
переполненный сточной водой,
во тьме отражает
больную невиданным ростом
чужую страну,
что возникла на месте Родной.
 

Россия наша радость и наша боль, да и сами эти строки рождены именно болью за нее, за весь ее народ. Только верующему-то зачем называть Родной ту страну, которая столько лет стояла почти без церквей. Думаю, служители Церкви давно уже возносят благодарные молебны за возрождение Церкви именно в этой «чужой стране», которую никак не мог сотворить сатана. А что народу тяжело жить в этой церковно возрождающейся стране – это разговор отдельный.

Но это все претензии к Андрею Романову-верующему. А к Романову-поэту этих претензий нет даже там, где он говорит о «Знаменской церкви, повисшей на мрачной шлее». И еще несколько слов, не выходя из этого стихотворения:

 
Пусть сумрак растаял
в огнях городского трамвая,
ночная гроза потрошит
ветровое стекло,
и девочка мчится,
на всю тормоза отпуская,
туда, где пространство,
как раму в окне, повело.
 

О пространстве сказано и поэтично, и глубоко. Но если помнить о религиозном уклоне, то снова возникает вопрос: почему ночная гроза названа «вражьей»? Гроза – она Господня. Только если она Господня, то «потрошит» едва ли к ней применимо, к чему-то уж сатанинскому скорее.

Европейская традиция стиха требует самодостаточности. Комментарии – это новейшее изобретение интеллектуалов – едва ли нужны широкому читателю. А здесь, как видим, трудно обходиться без комментария. Чрезмерная усложненность поэтической ткани у Андрея Романова свойственна и его предыдущим книгам – «Слушая снег», «Трамвайная повесть» и другим. Но, читая его стихи, я могу позволить себе не расшифровывать некоторые темноты, на которые поэт все же имеет право. Я и без них проникаюсь энергетикой, переполняющей стихи поэта, без них понимаю пафос и смысл стиха. Такая схема отношений поэта и читателя вполне возможна, хотя она едва ли идеальна. Но, повторюсь, это в том случае, если ситуация чисто поэтическая. Когда же примешиваются вопросы веры, ситуация меняется. Тут нужна однозначность, не в обиду верующим будь сказано, некоторая «примитивность» или простота, которую у Андрея Романова не везде найдешь.

Однако некоторые темноты и светского характера вызывают вопросы. Вот начало «Монолога русского воина»:

 
Я храбро сражался в голодной стране,
но крысы разграбили наши запасы,
и «пастырь» нас продал тому сатане,
который в шампанском топил ананасы.
 

Возникают какие-то аллюзии на И. Северянина и его «ананасы в шампанском». Но поскольку Северянин тут явно не при чем, то, может быть, здесь поэт бичует «капитал»? Если это так, то неудачно, ибо ананасы в шампанском доступны и людям среднего достатка. Возможно, есть иной ответ, но не каждому достанет образования понять его.

Думается, язык «смиренных стихов» мог обойтись без «сопливистых мальцов», без «пудрить мозги» и «преступных козлов», но лексика – это тоже одна из красок художника, и какой ему краской пользоваться – дело его самого. Может быть, именно особость палитры стороннему глазу покажется неточностью. Так появляются «теплые стекла», «разбитная синица», «зари колокольная медь», «заскорузлая синь» и др. Но все эти неточности ложатся в ткань стиха и, в общем-то, не вызывают особого сопротивления. Неприятие же возникает почти везде, где поэт касается религиозной тематики. Так, не воспринимаются однопорядково объекты перечисления:

 
Хлебную крошку грызет таракан.
Ангел-хранитель шуршит занавеской.
Мышка-норушка попалась в капкан…
 

В другом месте поэт говорит:

 
Пусть мы венчаны в вербном салюте,
а Спаситель и вправду воскрес… —
 

и при этом не чувствует, что Воскресение здесь – всего лишь допущение. А «пусть» не что иное, как «допустим», «возможно»… И это в стихотворении «Святая Пасха», где речь идет о «торжестве Воскресения Христа». В другом стихотворении Андрей Романов и вовсе провозглашает:

 
Не веришь мне?
Евангелье спроси…
 

Иногда он почти впадает в богоборчество:

 
Даже воскресшему Господу Богу, —
страшно подумать, – меня не понять…
 

Смирением тут, конечно, и не пахнет. Но в этом же стихотворении читаем:

 
Как я устал на орбите молиться,
Господи Боже, пусти меня в Храм!
 

Да, поэт ищет путей к Богу, а противоречив он потому, что всем существом своим он в мирском, земном, в нашем болевом бытии, где о Боге только-только стали вспоминать. Трудно тут быть последовательным. Человек не аршин, он не может быть прямым. Он живой и страдающий, у него бывают взлеты и падения. Или, как говорит Андрей Романов:

 
Мы не птицы, мы все еще люди:
нам положено падать с небес.
 

Хотелось бы добавить: не только падать, но и взлетать. У Андрея Романова эти взлеты есть. И синицы у него бывают не только «разбитные».

 
Видишь, прервав свой пречистый полет,
птичка-синичка с ладони клюет.
 

Вот в этом-то «пречистом полете» и есть подлинно божеское, достойное самого Творца.

Мне кажется, поэт не всегда умеет чувствовать, где взлет, а где паденье, у него почти как в «рецепте» Пастернака:

 
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
 

Но это не умаляет его сложной и напряженной поэтической работы. Дать однозначную оценку «Смиренным строкам» я затрудняюсь. Но то, что эта книга является знаком нашего времени, – несомненно. И, конечно, она дает пищу для раздумий – о времени, о поэзии, о самом назначении поэта. Как талантливый поэт Андрей Романов в этой книге, разумеется, шире тех религиозных задач, какие он себе ставил.


2000

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации