Электронная библиотека » Виктор Мануйлов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 14 сентября 2017, 18:40


Автор книги: Виктор Мануйлов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 11

Петр Степанович Всеношный, ширококостый мужчина лет под сорок, чуть выше среднего роста, с мягкими и несколько расплывчатыми чертами лица, одетый в драповое пальто, явно перелицованное, поздним ноябрьским вечером 1929 года сошел с харьковского поезда, который, опоздав на четыре с лишком часа, прибыл на Павелецкий вокзал столицы.

Едва Петр Степанович ступил на перрон, как в лицо ему сыпануло снегом, ветер проник под одежду и мерзким ознобом охватил тело, еще не привыкшее к холоду и помнящее тепло родного южного города. И то сказать, когда он уезжал из Харькова, там еще держалась погода, напоминающая бабье лето, многие ходили в пиджаках или легких пальто, у кого они имелись, и сам Петр Степанович, поизносившийся за годы революции и гражданской войны, старался в обыденности одеваться полегче и поплоше.

А в Москве уже зима. Впрочем, скоро она придет и в Харьков: не так-то он и далеко от Москвы, и не такой уж шибко южный город.

Поставив фибровый чемоданчик и плетеную из лыка кошелку меж ног, чтобы, не дай бог, не уперли из-под носа, Петр Степанович поплотнее укутал шею шерстяным шарфом и, застегнув пальто на все пуговицы, поднял свои вещички и зашагал вместе со всеми к выходу в город.

Последний раз Петр Степанович был в Москве в двадцать пятом году, тоже по делам, тоже в наркомате тяжелой промышленности. Та поездка оставила в его памяти ощущение чего-то непрочного, способного вот-вот развалиться, и он, честно говоря, не знал, радоваться ему возможному развалу или нет.

И вот миновало четыре года, советская власть все еще держится, она каким-то непонятным образом сумела устоять на своих более чем шатких, как казалось Петру Степановичу, позициях, постепенно прибирая к рукам все и вся. Что ж, если угодно проведению, пусть будут Советы, лишь бы воцарилось нечто прочное, основательное, лишь бы все успокоилось и наладилось, чтобы наконец-то отдаться любимой работе и не думать о том, что завтра или послезавтра все может перевернуться вверх ногами в десятый или сотый раз.

Конечно, все еще голодно, полно всяких нехваток и бестолковщины, но главное, похоже, свершилось: власть взяла твердую линию на развитие промышленности, а в этой линии без инженера Всеношного и ему подобных не обойтись. Правда, эта власть изрядно потрепала инженера Всеношного в связи с "Шахтинским делом", и Петр Степанович до сих пор не может отойти от свалившихся на его голову испытаний, но, слава богу, все это тоже позади. Во всяком случае, ему очень хочется верить, что так оно и есть.

Петр Степанович вышел на площадь, на которой при тусклом свете немногочисленных фонарей бесновалась непогода, и втиснулся в плотную, темную и молчаливую толпу, ожидавшую трамвая.

Трамвай подошел довольно скоро, состоял из трех вагонов, он поглотил толпу, она втиснулась в него, поворочалась немного, поворчала и покатила по темным московским улицам, выдавливая из себя на остановках темные фигуры с баулами, сумками и чемоданами, и фигуры эти пропадали в темных же переулках и в подворотнях насупленных домов.

Петр Степанович вышел из трамвая на Трубной площади. Он оказался один-одинешенек среди низкорослых домишек, лавок, голых деревьев и темноты. Снег несся вдоль улицы, бил в лицо, под ногами уже похрустывал тонкий ледок: быстро холодало. В Харькове эта пора суток – самая опасная для припозднившихся прохожих, и Петр Степанович, постоянно озираясь и стараясь двигаться как можно быстрее и не топать, стал подниматься в гору по Рождественке.

Шел двенадцатый час ночи. Москва уже спала или делала вид, что спит. Во всяком случае, Петр Степанович не встретил на улице ни души; ни полоски света не пробивалось через плотно закрытые ставни некогда мещанских и купеческих домов.

Свернув за старой церковью Рождества Христова налево, Петр Степанович попал в Большой Кисельный переулок и облегченно вздохнул лишь тогда, когда остановился перед дверью подъезда двухэтажного нелукирпичного-полудеревянного дома почти в самом конце Кисельного тупика.

Здесь жил Левка Задонов, – то есть, конечно, уже не Левка, а Лев Петрович, – друг-приятель еще с университетских времен; у него Петр Степанович останавливался всякий раз, когда приезжал в Москву.

На звонок долго не отвечали. Наконец наверху хлопнула дверь, послышались шаркающие шаги и скрип деревянных ступенек лестницы, ведущей на второй этаж, засветилась узкая щель в двери, куда положено бросать почту, потом свет в ней пропал, и Петр Степанович подвинулся к этой щели, чтобы его можно было рассмотреть.

– Кто там? – спросил настороженный голос Левки Задонова.

Петр Степанович назвал себя.

За дверью, вместе со звоном и скрежетом многочисленных засовов и задвижек, зазвучали нечленораздельные восклицания, и Петр Степанович, слыша все это, улыбался в предвкушении встречи, тепла и горячего чая.

Противу ожидания, которое томило душу в поезде, Левка проявил всегдашнюю радость при виде своего старого друга-приятеля, так что Петр Степанович испытал даже некоторую неловкость: после всего пережитого за эти годы обычные человеческие отношения поблекли, потеряли изначальную ценность, и сам Петр Степанович казался себе – особенно после "Шахтинского дела" – как бы помеченным некоей печатью, видя которую, нормальный человек не захочет иметь с ним дела. А Левка издалека, из Харькова, казался именно нормальным человеком – человеком своего времени. Да и Москва – не Харьков: в ней все должно изменяться быстрее, и люди, разумеется, тоже.

Когда хлопанья по плечам и объятия кончились, Петр Степанович, чувствуя себя не в своей тарелке оттого, что Левка печати этой на своем друге не замечает, счел-таки необходимым объяснить, что приехал в столицу не просто так, а в качестве представителя фирмы, что у него дела в наркомате тяжелой промышленности и что, следовательно, хозяин может не опасаться за последствия. Впрочем, если он находится в стесненных обстоятельствах, о которых Петр Степанович ничего не знает, то он, то есть Петр Степанович, не в претензии и может, в конце концов, остановиться в гостинице… Он просто предполагал, что старая дружба дает ему право… или, точнее сказать, повод…

Тут Петр Степанович сбился: ему не хотелось снова оказаться на пустынной улице, продуваемой ледяным ветром, но если он станет слишком деликатничать, то, не исключено, что он там и окажется. Правда, до гостиницы не так далеко: вниз по Лубянке или той же Рождественке всего-то минут десять ходьбы, но советские гостиницы – это такая мерзость, что от одной мысли о холодном и неуютном гостиничном номере по спине Всеношного пробежали мурашки, и он передернул плечами.

Путаная речь Петра Степановича, однако, лишь развеселила Левку Задонова. Он протестующе замахал руками и потащил Петра Степановича вверх по лестнице на второй этаж, затем по коридору на свою половину, где занимал с женой и двумя детьми, четырнадцатилетним сыном и одиннадцатилетней дочерью, три небольшие комнаты, которые до революции служили детскими, а в одной из них жила гувернантка-француженка. При этом он заглядывал почти в каждую дверь и сообщал, похохатывая:

– Петька Всеношный приехал! – и тащил Петра Степановича дальше.

Когда-то весь этот двухэтажный дом принадлежал Левкиному отцу, Петру Аристарховичу Задонову, инженеру-путейцу, специализирующемуся по строительству железнодорожных мостов, человеку весьма известному не только в Москве, но и далеко за ее пределами. Теперь Задоновы занимали лишь второй этаж, где в восьми комнатах ютились три семьи: стариков и двух их сыновей с женами и детьми. Но помимо восьми комнат имелась еще одна, бывшая кладовая, в которой теперь помещали гостей из провинции. По большей части одиноких. А раньше… О! Раньше для этих целей отводилась чуть ли ни половина первого этажа, и в хлебосольном доме Петра Аристарховича Задонова гости почти не переводились. Даже тогда, когда сам хозяин дома пропадал на строящихся железных дорогах то в одном, то в другом уголке необъятной Российской империи.

В этом доме иногда месяцами живал и Петр Всеношный – как в бытность своего студенчества, так и в другие благословенные времена. Он кончал курс вместе с Левкой Задоновым, они слыли друзьями – не разлей вода, и на факультете их звали не иначе как Петр и Петрович. Потом почти три года практики в Германии на машиностроительных заводах Тиссена и Круппа, увлечение модными тогда идеями социализма, долгие и горячие споры в немецких пивных, но… но в конце концов страсть к технике победила, и в Россию друзья вернулись весьма умеренными конституциалистами и колеблющимися монархистами, полагающими, что до Европы нам еще далеко.

Лев Петрович провел Петра Степановича в гостевую, оставил его там приводить себя в порядок после дороги, а сам пошел организовать чаю.

Глава 12

Время было позднее, но в самой большой комнате, – она же библиотека, – принадлежавшей старикам Задоновым, собралось все взрослое население квартиры: Петр Аристархович, худющий, высокий старик со впалой грудью, остренькой бородкой и редким пухом за ушами; его жена, Клавдия Сергеевна, полная противоположность своему мужу – оплывшая дама с тяжелым дыханием; Левкина жена Катя, наделенная броской красотой, похожая на цыганку не только наружностью, но и блудливыми черными глазами; жена Алексея, младшего сына, Маша, светленькая, мягкая, уютная, с большими серыми глазами, в которых будто застыло предчувствие беды.

Посреди большого стола шумит большущий самовар, который когда-то сверкал начищенными боками и каждой своей завитушкой, а теперь потускнел и не свистел весело, как бывало, а сипел и всхлипывал, будто жалуясь на свою судьбу. На тарелках разложено розоватое сало и пахучая домашняя колбаса, от которой шибало крепким чесночным духом, – всё нарезанное тонкими, почти прозрачными, ломтиками; в плетеной хлебнице горка ноздреватого белого хлеба, в огромном блюде – груда сушеных розово-кремовых абрикосов, коричневых груш и свежих яблок. От всех этих убийственных запахов все нетерпеливо крутятся на своих местах в ожидании, пока вскипит самовар и можно будет насладиться редкими по тем временам лакомствами, ставшими таковыми в Москве где-то с шестнадцатого года, – да еще в таких количествах! Их, разумеется, по старой традиции привез с собою Петр Степанович, хотя нынче и на хлебной когда-то Украине хлеба и прочих продуктов стало значительно меньше. Однако у Петра Степановича сохранились тесные связи с деревней, в основном через жену, и это позволяло ему не чувствовать себя слишком уж обделенным по части еды и не считать вульгарное сало лакомством. А ведь за этим столом когда-то чего только не подавали, чем только не потчевали многочисленных гостей! Кануло, кануло в Лету то благословенное время, и не видно, вернется ли оно когда-нибудь в первопрестольную.

За столом отсутствовал лишь один член разросшейся семьи Задоновых – младший сын Алексей, который, пойдя, было, по стопам отца и старшего брата, обнаружил в себе писательскую жилку и вот уж года два как состоит разъездным корреспондентом газеты Наркомата путей сообщения "Гудок". Да и слава богу, что его нет: при нем Петр Степанович чувствовал бы себя скованно и не стал бы так откровенничать, как при остальных членах семьи: больно уж младший Задонов был, как казалось Петру Степановичу, себе на уме, больно уж легко сошелся с нынешней властью.

А между тем всем хотелось знать, что там, в провинции, и знать не из большевистских газет, а из первых рук. И, разумеется, всех интересовало так называемое "Шахтинское дело" и связанные с ним другие дела, широкой сетью охватившие южную промышленную зону. Конечно, Петру Степановичу не было известно и сотой доли всех подробностей, тем более что судебные слушания проводились в Москве, в Колонном зале Дома Союзов, о чем писали все газеты, зато он сам почти месяц просидел в кутузке вместе с десятками других спецов у себя в Харькове и лишь чудом избежал суда и обвинительного приговора.

Одно воспоминание о многочасовых допросах, когда следователи – в основном евреи – сменялись один за другим, и каждый новый начинал все сначала, стараясь запутать или запугать, чтобы вырвать у Петра Степановича признание в антисоветской деятельности… – одно только воспоминание об этом наводило на Петра Степановича тоску и неуверенность, что это испытание не повторится еще раз.

Рассказывая свою историю, Петр Степанович умолчал лишь о том, что его принудили подписать бумагу, в которой ответственность за медлительность развертывания программы индустриализации на Харьковском металлическом возлагалась на группу спецов во главе с главным инженером завода, а сама медлительность рассматривалась как предумышленная и направленная на срыв всей индустриализации, о чем будто бы Петру Степановичу доподлинно известно. Тогда ему, замордованному, напуганному, эта бумага показалась сущей безделицей по сравнению с тем, в чем старались обвинить его с самого начала и от чего он отбивался руками и ногами, так что подписал эту бумагу едва ли ни с ликованием, уверенный, что дешево отделался.

Лишь потом, уже дома, когда настала пора размышлений, понял, что подписал не только приговор безвинным людям, но и себе, – приговор, по которому его могут выдернуть из нормальной жизни в любую минуту и по любому поводу: ведь по той бумаге выходило, что знал же, знал, а не сказал, то есть не донес, а недоносительство каралось не менее строго, чем непосредственное участие.

С тех пор миновало уже порядочно времени, но всякий раз жгучий стыд и страх заставляли сжиматься сердце Петра Степановича, а в первое время даже подумывать о самоубийстве. Однако ему было доподлинно известно, что никогда он не решится на этот шаг, так тем более: доподлинная эта известность делала его еще более несчастным. Да и как решишься, если на руках у тебя семья, которая без него пропадет, пойдет по миру, а само самоубийство утвердит власти в уверенности, что с совестью у инженера Всеношного точно не все в порядке, – то есть в том смысле, что он действительно что-то замышлял против этой самой власти. Наконец, он не дворянин, а всего лишь сын приказчика, и стреляться ему вроде бы не по чину. Да и не из чего. А вешаться или топиться – жутко.

От этих подленьких мыслей тоже бывало нестерпимо стыдно и жалко самого себя до слез. Уж Левка Задонов точно бы застрелился или закололся бы ножом: хоть из новоиспеченных, но все-таки из дворян. Или, скорее всего, отказался бы подписывать.

Хотя… хотя кто его знает: все мы кажемся себе сильнее и независимее, пока не столкнемся с чем-то, что еще независимее и сильнее нас, а главное, если оно, к тому же, неумолимо и глухо к твоей маленькой правде. Опять же, из тех, кто, как и Петр Степанович, из обвиняемых превратился в свидетелей, люди были разные, – из дворян, между прочим, тоже, – но трудно поручиться, что им не предложили подписать подобное же и что они не подписали. Не подписали бы, стали бы обвиняемыми. В этом все дело.

Рассказывая о своей драме, Петр Степанович и сам хотел выяснить у столичных жителей, особенно у Петра Аристарховича, состоящего членом наркоматской комиссии по делам железно-дорожного транспорта, является ли "Шахтинское дело" глупой случайностью, наподобие преследования военспецов в начальный период гражданской войны, или это такая политика, и как они, столичные жители, ко всему этому относятся.

За желанием хоть какой-то ясности тоже стоял страх – страх перед неизвестностью перед тем, что ожидает его завтра в Наркомате тяжелой промышленности: вдруг его вызвали не затем, чтобы он, как один из ведущих технологов завода, представил отчет по своему профилю, а затем, чтобы арестовать и посадить в тюрьму. Все может быть.

О своих опасениях Петр Степанович, разумеется, умолчал, но они были главным, что мучило его за этим столом. И все, похоже, понимали его мучения.

Вскоре женщины ушли, мужчины остались одни. Теперь разговоры велись более откровенные, и в выражениях собеседники не стеснялись.

– И что у вас там теперь? – полюбопытствовал Лев Петрович у своего друга. – Стало лучше?

– Какой там! – махнул рукой Петр Степанович. – Раньше всем заправляли люди, знающие свое дело, знающие производство, теперь им на смену пришли горлопаны – чуть ли ни каждый день митинги и собрания. Технологии не выдерживаются, оборудование ломается, приходит в негодность от такого командования, брак ужасающий, производительность труда падает, а причину этого ищут не в себе, а в оставшихся спецах: они, мол, во всем виноваты, вредят и пакостят новой власти. У меня, скажу вам по совести, – заговорил тише Петр Степанович и даже наклонился к своим собеседникам, – сложилось впечатление, что само «Шахтинское дело» слепили те, кому захотелось покомандовать не просто толпой на площади или еще где, а такой толпой, которая что-то производит, делает материальные ценности и, в конце концов, деньги. Власть без денег – что это за власть! Денег им захотелось, пожить шикарно, – вот что я думаю. Да и другие тоже, кто прошел через это. И они, должен сказать, вполне неплохо устроились: шикарные по нынешним временам квартиры, авто с шофером, прислуга, дача. Правда, все это до тех пор, пока сидят в своих креслах. Так тем более: за кресла свои цепляются зубами и когтями, на возможных конкурентов вешают ярлыки контриков или агентов иностранных держав.

– Вот-вот! – воскликнул Петр Аристархович обрадовано. – А вы как думали? А вы думали, что они… – они!.. – за идею? Как бы не так! Они – невежды, коим не дано… да, не дано!.. встать на почву человеческих скорбей. Даже умнейшие и образованнейшие из них, такие как Красин, Кржижановский… ну и там еще, может, с десяток наберется, – даже умнейшие из них находятся в плену догматизма, невежества и… и себялюбия. Они в Москве, как и у вас в Харькове, вселились в квартиры знати, спят на их пуховых перинах, сидят в креслах с дворянскими гербами, у них домработницы, кухарки, любовницы, личные машины и личные шоферы. Их дети ведут богемный образ жизни, тунеядствуют, развратничают, числятся на работе, получают зарплату, но не работают. И таких все больше и больше. В наркоматах, куда ни плюнь, везде попадешь на сынка или дочку какого-нибудь партийного бонзы, и очень часто – на жиденка. Они и в науку лезут, выталкивая оттуда истинных ученых из русских. Сколько уже сослали на Соловки академиков, профессоров – нет счету. У них, у революционеров, власть, и рано или поздно они захотят денег. Да и не может быть такого, чтобы жид не захотел денег, получив власть над гоями. И наш русский дурак, глядя на жида, тянется за ним, обезьянничает, его пока еще терпят, но наступит время, дальше кухни не пустят. А те, что будто бы за идею, пребывают в наивности. Да-с, в наивности! – уже в полный голос воскликнул Петр Аристархович, замахал руками и закашлялся.

– Папа, тебе нельзя так волноваться, – мягко попытался урезонить отца Лев Петрович. – И потом: пожалуйста, потише! Ты же знаешь, что за люди живут у нас внизу…

– Не волнуйся, сын: этот дом строил я сам, и звукоизоляция здесь прекраснейшая… Впрочем, конечно, я понимаю… Нет, но ведь так жить нельзя, господа мои хорошие! В своем доме и – шепотом! При Николае Романове такого не было – при всем-то паскудстве того времени. А если б было такое, то большевички нами не правили б. Да-с! Их бы перевели в самом зародыше: перевешали или перестреляли!

Петр Аристархович снова закашлялся и кашлял долго, отвернувшись к книжным стеллажам и прикрывая рот платком.

Лев Петрович, очень похожий на своего отца, но не худой, а, скорее, полноватый, и тоже с залысинами, следил за мучениями Петра Аристарховича с болезненной гримасой на лице и, казалось, сам готов был разразиться сухим чахоточным кашлем.

Улучив момент, он шепнул Петру Степановичу:

– Последнее время совсем стал плох, а за границу лечиться не пускают… То есть пускают, но одного, без жены: боятся, что не вернется. А он один не хочет.

Наконец Петр Аристархович успокоился и повернулся лицом к столу. На лбу его выступили капельки пота, лицо неестественно порозовело.

– Не обращайте внимания, – вяло махнул он рукой в сторону Петра Степановича. – Это обострение связано с погодой. Вот пришла зима – и скоро все пройдет. А летом – на юг, на кумыс. И бог с ней, со Швейцарией! – Помолчал немного, добавил: – А зря мы, Левка, не уехали в двадцать первом. Ох, зря! Сколько еще жить буду, столько и казнить себя буду. А все отчего? А от той же нашей русской наивности. Думали: мы уедем, кто же Россию поднимать будет? А мы им не очень-то и нужны. И Россия им нужна, чтобы разграбить ее и расчленить на мелкие княжества. Да-с. Я помню, как товарищ Троцкий командовал русскими железными дорогами, как он вводил палочные порядки, худшие, чем в царской армии времен императора Павла. А сколько золота он отправил за границу! Сколько драгоценностей, картин, старинных икон! И все своим родственникам, дядьям и племянникам. Они же и всякие тресты возглавляли, и такие именно, которые без особых усилий могли дать огромные барыши. У нас у самих паровозостроительные заводы стояли, а он в Швеции заказал паровозы, в стране, которая никогда их не делала, сама закупала у Германии. На кого, позвольте вас спросить, работал Бронштейн, став во главе России вместе с другими жидами? На мировую буржуазию работал, вот на кого! А проклятья в ее адрес – это для нас, дураков. Мне один чекист рассказывал, что когда вскрыли после смерти сейф председателя ВЦИКа Яшки Свердлова, там обнаружили тысячи золотых червонцев царской чеканки, драгоценные камни, бриллианты, ювелирные изделия, валюту. Чекист этот проходил по желдорведомству, я его еще по старым временам помнил, и вдруг исчез: то ли убили его, то ли еще что… Ну да что теперь об этом! – махнул рукой Петр Аристархович и набычился, уткнувшись бородкой в расставленные чашей ладони, будто присутствующие были повинны во всех российских неурядицах.

– Ты бы шел, папа, отдыхать, – мягко посоветовал Лев Петрович, кладя руку на локоть отца.

– А что, секреты?

– Да нет, какие тут секреты! Ради бога, если хочешь, оставайся! Кстати, у нас в управлении поговаривают, что Бухарина совсем отставили от дел. Ты ничего не слыхал?

– Вопрос, можно считать, решенный, – равнодушно произнес Петр Аристархович. – Но какая, собственно говоря, разница, кого отстраняют, а кто остается? Главное, что все больше и больше проникает во все поры нынешней власти, – это холопство. Да-с! Я даже склонен думать, что все наши беды – от этого самого нашего российского холопства и происходят. Как это у вашего Маркса? Человек, осознавший себя рабом, уже не раб? Так кажется? Смею вас уверить, что это есть полная чепухенция! Мы в России сотни лет пребываем в сознании холопства, и все бунты, какие были и еще будут, начиная со Стеньки Разина и декабристов, кончая… нет, не кончая, а лишь переходя через николаевские Думы, через Керенского и всю его шушеру, через нынешних большевиков, и дальше, дальше, кто придет вслед за ними, – все это лишь бунты холопов, осознавших себя таковыми. А в холопском бунте все иррационально, все направлено на то, чтобы холоп стал барином, в душе оставаясь все тем же холопом. И я, и все мы – лишь холопы у нынешней холопской власти. Она, власть эта, ввела свою опричнину – ОГПУ, – чтобы холопство себя не изжило. Так-то вот, господа мои хорошие. Может, мысли мои и выглядят несколько старомодными, но они – плод моих многолетних наблюдений над нашим так называемым образованным обществом. Ведь как ни крути, а новые философские одежды напяливаются все на то же немытое тело. А немытое тело и чешется так же, и воняет от него ничуть не меньше, чем в старых одеждах. – Помолчал, раздумывая, потом заключил: – Впрочем, Сталин правильно делает, что давит своих оппонентов: Россия еще не созрела для демократии, ей нужна твердая власть, диктатура, иначе такая огромная страна рассыплется, как карточный домик. Не знаю, понимает ли это усатый шашлычник, или нет, но жизнь рано или поздно толкнет его к самодержавию, – уверенно заключил Петр Аристархович. – Вспомните Наполеона – тоже ведь начинал революционером, а кончил императором… А Бухарин… А что Бухарин? Жидовский прихвостень. И русофоб. Когда жид русофоб – это нормально и понятно, но когда русский в своем жидовстве старается переплюнуть самих жидов, то такой человек теряет право называться не только русским, но и человеком.

– Сейчас, папа, жид зовется евреем, – осторожно напомнил Лев Петрович, которому казалось, что отец не только дома, но и вне выражается подобным же образом.

Петр Аристархович недобро посмотрел на сына, пожевал губами, заговорил с какой-то саднящей горечью:

– Я тебя, сын, назвал Львом в честь графа Толстого: зачитывались им в молодости. Но не исправлять же твое имя только потому, что и Троцкий – Лев, и Каменев – Лев, и черте кого только сегодня Львами не зовут. Если жидам захотелось стать евреями, то мы-то тут при чем? Больше тыщи лет зовем их жидами, былины встарь слагались о том, как Илья Муромец ратоборствовал в чистом поле с Жидовином. С большой буквы, между прочим, писали… Эдак завтра немцы потребуют, чтобы называли их германцами, англичане – британцами, а за ними еще кто… В той же Польше, между прочим, жиды так и остались жидами. То-то же Троцкий из шкуры лез вон, чтобы установить там свои порядки, армию ради этого загубил, а вышел пшик, – горько усмехнулся Петр Аристархович. – Впрочем, снявши голову, по волосам не плачут… – и понурился, что-то разглядывая на узорчатой скатерти.

Но через минуту поднял голову, заговорил с болью:

– Намедни был в Кремле… охрана, пропуска… А там, в Кремле-то, жиденята мяч гоняют… орут, визжат от восторга. И куда ни глянь – все курчавые да вислогубые, вислозадые да коротконогие… Жидов до революции в Москве было не более десяти тысяч, а ныне их, если верить последней переписи, подвалило под четверть миллиона. А возьмите телефонный справочник… Косяками идут Певзнеры, Рабиновичи да Левины. Татары Москву брали, грабили и жгли, но уходили. К тому же не требовали, чтобы улицы и площади называли именами их ханов и темников. А эти… эти нахлынули из Малороссии, заполонили Москву и Питер, уселись в святая святых русской нации, ее государственности, ее культуры, уселись надолго, как завоеватели, как англичане в какой-нибудь Индии или в Канаде, и нас, русских, как тех же индейцев, изничтожают нещадно, все переименовывают своими жидовскими именами, чтоб помнили и знали, кто нами, русскими, правит… А жены наших нынешних вождей? Сплошь одни жидовки! У Калинина – жидовка, у Кирова, у Молотова, у Ворошилова… Да и у Сталина тоже. Это, между прочим, говорит о том, в какой среде вызревали наши вожди, кто их наставлял и кто внушал им ненависть к русскому народу. А мы смотрим, улыбаемся, будто так и надо, будто мы только об этом и мечтали. Пушкина с пьедестала сбросили, Толстого сбросили, Достоевского, Чехова… Мейерхольду памятник хотят поставить, аки Христу, чтобы высился над всей Москвой. А этот Мейерхольд в те поры, когда подвизался в императорских театрах, этаким пуделем вертелся перед великими князьями, мечтая заработать хотя бы «Анну», хотя бы десятой степени. Татарское иго? Не было татарского ига! – воскликнул в запальчивости Петр Аристархович. – Татары православных церквей не рушили, попам головы не рубили, свой взгляд на русскую культуру нам не навязывали. Жидовское иго – вот что у нас нынче на святой Руси! Похлеще татарского будет…

Петр Аристархович вдруг всхлипнул и торопливо утер глаза ладонью. Отвернулся.

Ни Лев Петрович, ни Петр Степанович не нашлись, что возразить старику. Да и спорить как-то не тянуло. Что касается Петра Степановича, так он вообще уже не знал, что думать о сегодняшнем дне, тем более о завтрашнем, и чудились ему вещи невероятные, которые с ним должны непременно приключиться, но с холопством своим, как ни было оно очевидно, соглашаться ужасно как не хотелось.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации