Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 3
28 мая, взяв с собою Макса, Горький покинул Сорренто. На советской границе его встречала делегация советских писателей. В Минске, Смоленске и других городах, несмотря на глубокую ночь, привокзальные площади были заполнены народом. К трибуне его несли на руках. В Москве на перроне выстроились члены правительственной комиссии, делегация от Художественного театра. Здесь его тоже подняли на руки и понесли к кортежу машин. Кортеж с трудом пробирался по узкому проходу, ограниченному шпалерами милиционеров в белой форме. Машину с Горьким завалили цветами.
При этом перед его глазами, – то слева, то справа, – мелькала упитанная фигура ПеПеКрю, и Горькому временами казалось, что именно он, независимо ни от кого, заставляет двигаться эти толпы, сжимающиеся в живой комок человеческой плоти, не рассуждающей и не способной изменить течение запланированного спектакля.
Алексея Максимовича отвезли на квартиру бывшей жены в Машковом переулке, затем, дав ему привести себя в порядок, повезли в Коммунистический университет, празднующий свое десятилетие.
Здесь Горький впервые встретился со Сталиным.
Встреча была теплой, дружеской. Сталин покорил Алексея Максимовича своим обаянием и тонким юмором.
– Я же говорил членам комиссии, что шестидесятилетний юбиляр Горький затмит своим авторитетом десятилетний юбилей университета, – говорил он с приятным грузинским акцентом, не отпуская руки писателя. – Поэтому считаю, что товарища Горького необходимо избрать ректором университета в надежде, что он устроит здесь революционную бурю. А то некоторые ученые товарищи полагают, что революция уходит в прошлое, следовательно, можно превращаться в жирных пингвинов.
Ближайшее окружение лишь похихикало на эти слова, не зная, как их воспринимать – как безобидный юмор или как намек на готовящиеся перестановки.
Алексей Максимович тоже не вмиг пришел в себя. Однако посчитал, что ответить должен:
– Я, Иосиф Виссарионович, свой революционный пыл растратил еще в пятом году. С тех пор меня больше всего беспокоит, как этот пыл направить на строительство новой жизни, воспитание нового человека, который будет свободен в выборе своего места в общем потоке.
– Так именно это я имел в виду! – подхватил Сталин. – От каждого по способностям, каждому по труду – закон для строителей социализма. Этот закон нам завещали Маркс и Энгельс, а практически обосновал его великий Ленин. Это и есть продолжение революции в новых условиях на новых началах.
Окружение вздохнуло с облегчением. Вместе с ним и Горький.
Крупская произнесла речь, в которой благодарила Горького за то, что он – «такой близкий, такой родной нам человек, первый день приезда провел в нашей среде…»
Другие ораторы тоже не жалели восторженных слов в адрес юбиляра.
У Горького платок намок от слез – хоть выжимай.
Потом поехали к мавзолею Ленина, где Горький возложил букет из красных гвоздик к ногам усопшего.
Затем Алексея Максимовича повезли по улицам Москвы, где что-то строили, что-то ломали. Сопровождающий его председатель Мосгорисполкома Константин Уханов пояснял, что делается и зачем.
От восторга Горький плакал, не переставая: действительно, сидя в Сорренто, он с трудом представлял себе, какие грандиозные перемены происходят… ну, хотя бы только в Москве. Одна стройка сменяла другую. И Горькому начинало казаться, что все это делается исключительно для того, чтобы пустить пыль в его глаза. Более того, он под конец был почти уверен, что рабочие-строители, как только гости покидают какую-то стройку, так все тут же бегут на следующую проходными дворами: так они похожи друг на друга и с таким энтузиазмом исполняют одну и ту же работу.
Затем поехали на дачу товарища Уханова, где гостей ждали с нетерпением. Там Алексей Максимович и Макс познакомились с Генрихом Ягодой, первым заместителем Менжинского, занявшего пост председателя ОГПУ после смерти Дзержинского. Выяснилось, что Горький и Ягода родом из Нижнего Новгорода, жили неподалеку друг от друга и наверняка встречались, потому что приемный сын Горького, Зиновий Алексеевич Пешков, с рождения носивший фамилию Свердлов, что препятствовало поступлению еврея в императорское музыкальное училище, доводится Генриху Ягоде близким родственником.
Через несколько дней, когда официальная часть подошла к концу, Алексей Максимович решил заглянуть за изнанку жизни, которую ему показывали до этого. Переодевшись и загримировавшись, Горький, Макс, Крючков и Чуковский пошли пешком по Москве, заглядывая в пивные, чайные и столовые общепита. Маршрут был согласован с Крючковым, официально назначенным правительством личным секретарем писателя. Обедали в привокзальной столовой.
– А что, неплохо готовят, – похваливал Алексей Максимович. – И селедка хороша, и гарнир… А водка – давненько такой не пил: чиста аки слеза младенца. А котлеты по-киевски – выше всяких похвал. И что главное – недорого. А уж обслуга – в Неаполе такое отношение к посетителям не в каждом ресторане встретишь. Давайте, друзья мои, выпьем за светлое будущее России. Верю, что оно не за горами.
Чуковский в тот же вечер записывал в своем дневнике: «сидели за столом, на котором была закуска, водка, вино. Горький ел много и пил, радуясь, что ловко надул всех так, что его не узнали».
Потом была поездка по Волге.
Чем дальше от Москвы, тем настроение Алексея Максимовича становилось все мрачнее и мрачнее. Люди, встречавшие их, были подавлены, одеждой и унылыми лицами походили на нищих. И везде встречавшие провозглашали великого пролетарского писателя то почетным булочником, то пионером, то бондарем, то слесарем.
– Слава богу, в моем расписании нет сумасшедшего дома. Иначе меня бы сделали почетным сумасшедшим, – жаловался Горький своему окружению.
Вернувшись в Москву, Горький стал торопить Крючкова с возвращением в Италию. Но впереди были другие поездки и встречи.
ПеПеКрю и самому надоело изощряться в выборе маршрутов, подготовке к встрече своего подопечного с жителями тех или иных городов и городишек. Покончив с провинцией, собрались и поехали в Ленинград. По дороге Горький простудился и слег с высокой температурой, кашлем и насморком. Несколько дней лучшие врачи города не отходили от его постели. А тут еще письма, невесть каким путем попадавшие в его руки, которые «открывали Горькому глаза» на всякие ухищрения, показуху и откровенную фальсификацию, при этом изумляясь, как это он, великий писатель, не разглядел за декоративным фасадом действительного положения дел. Горький только вздыхал, читая подобные письма. И обязательно – без посторонних.
Потом были Соловки с театром, симфоническим оркестром, литературным журналом, учеными «очагами культуры», которые привели Горького в неописуемый восторг.
Вернувшись в Москву, Алексей Максимович почти сразу же выехал в Мацесту, где отдыхал Сталин, в надежде открыть ему глаза на многие проблемы, вряд ли различимые из зашторенных окон кремлевского кабинета генерального секретаря.
Сталин работал и здесь. В основном по ночам. Горький томился в одиночестве, оторванный от работы над романом, заполняя толстую тетрадь записями об увиденном и услышанном, в ожидании, когда освободится Сталин. А он освобождался ближе к вечеру. То есть к обеду. А за обедом – какой может быть разговор.
В один из последних дней Сталин уделил Горькому почти весь вечер. Они сидели на веранде санатория, вдали багровым огнем полыхало море, солнце плавилось в этом огне, погружаясь в его глубины. Тревожно кричали чайки, предвещая шторм.
Горький завел разговор о виденном в своих поездках, о тягостных впечатлениях, оставшихся в его памяти, о желании местных властей приукрасить действительность.
– А что вы хотите? – спросил Сталин, вприщур глядя на собеседника. – Так уж устроен мир, что если почетного гостя нечем порадовать во время встречи, то хотя бы сделать вид, что это только сегодня так некрасиво получилось, но завтра… завтра все будет по-другому. В свое время, находясь в ссылке в Нарымском крае, я много раз наблюдал, как ведут себя хозяйки в ожидании гостей. Они лишний раз вытрут скамейку и стол, и без того чистые, лишь бы не ударить в грязь лицом. Подождите, Алексей Максимыч, приедете через год-другой и увидите, что перемены к лучшему станут зримее без всяких прикрас.
– Да-да, Иосиф Виссарионович, такие традиции действительно существуют. Что ж делать: традиции – вещи весьма устойчивы по отношению к быстро меняющимся условиям существования. Я понимаю, что все, что я видел, неизбежно, но впечатление от этого лучше не становятся. Еще я лишний раз убедился, что правда в отношении того, что нас возмущает, вредна для стапятидесятимиллионной массы русского народа. Людям нужна совсем другая правда – правда, вселяющая надежду. Я еще Владимиру Ильичу говорил, что в такой стране такие огромные преобразования возможно проводить исключительно железной рукой, направляемой диктатурой власти. Потому что за годы войны, революций и повсеместной анархии русский народ одичал и озлобился. Особенно – крестьянин.
Сталин молча набивал табаком трубку, полагая, что ему добавить к сказанному нечего. И Горький, подождав несколько секунд, продолжил:
– Да, и вот еще что, Иосиф Виссарионович, я давно хотел вам сказать, да все как-то было не к месту, – начал он, подавшись к Сталину всем телом. – Я давно заметил, живя за границей, что сочинения «собственных корреспондентов» буржуазной прессы не так обильны и не так враждебны нам, как факты и выводы наших собственных самообличений. Густо подчеркивая факты отрицательного порядка, мы даем врагам нашим огромное количество материала, которым они умело пользуются против нас.
Сталин раскурил трубку, выпустил облако дыма.
– Что ж, это действительно имеет место. Но мы не можем без самокритики, дорогой Алексей Максимыч, – заговорил он негромко, тщательно расставляя слова. – Никак не можем. Без нее неминуемы застой, загнивание аппарата, рост бюрократизма, подрыв творческого почина рабочего класса. Конечно, самокритика дает материал врагам. В этом вы совершенно правы. Но она же дает материал – и толчок – для нашего продвижения вперед…
– Да-да, вы правы, Иосиф Виссарионович! – воскликнул Горький. – Я как-то не учел эту сторону проблемы. Хотя внимательно прочитал ваш отчет съезду партии. Действительно: волков бояться – в лес не ходить. Но только теперь, побывав во многих местах, в том числе и на Соловках, где посредством тяжкого труда идет перевоспитание заскорузлого человеческого материала в духе социалистических отношений, только теперь смог оценить – и то еще не до конца – те огромные преобразования, которые проводит партия. А я-то, старый оппортунист, бился головой об стенку, хотя дверь была рядом. И не заперта. Спасибо вам большое, Иосиф Виссарионович – просветили.
– Не стоит благодарности, Алексей Максимыч. Это лишний раз говорит за то, что русский писатель должен жить и творить в России.
– Вы совершенно правы. Более того, я по-новому взглянул на так называемые карательные органы. У меня сохранились самые благоприятные воспоминания о Феликсе Эдмундовиче, хотя мы частенько с ним не ладили. А здесь я познакомился с Генрихом Григорьевичем Ягодой и буквально влюбился в этого человека. Такая самоотверженность, такое уважение к человеческой личности и – вместе с тем! – такая решительность в борьбе с врагами революции! Вместе с ненавистью к этим врагам возбуждается гордость и радость, что у рабочего класса есть такой зоркий, верный страж его жизни, его интересов. Я был потрясен до слез, Иосиф Виссарионович. Честное слово! Ием более что у нас на памяти жуткие времена недавнего прошлого.
– Охотно вам верю, дорогой Алексей Максимович. Партия тщательно подбирает людей на ответственные посты. Особенно на такие, как ОГПУ. Впрочем, у нас все посты в правительстве занимают весьма ответственные товарищи. Их работу трудно переоценить.
Сталин поднялся, не спеша прошелся до двери и обратно, остановился напротив Горького.
– У меня к вам, Алексей Максимович, просьба.
– Да-да! Я внимательно вас слушаю, Иосиф Виссарионович.
– Вы будете жить в Италии, вдали от родины. Иногда издалека виднее те огромные изменения, которые происходят в Советском Союзе. Отголоски об этих изменениях будут к вам поступать в чистом виде, без неизбежной грязи и всяческих искажений. Буду вам, Алексей Максимыч, благодарен, если вы хотя бы изредка станете писать мне письма, делиться со мной своими впечатлениями.
– С огромнейшим удовольствием, Иосиф Виссарионович! С огромнейшим! Для меня это большая честь. Но более всего – надежда, что своими мыслями я хотя бы чуть-чуть, самую малость смогу быть полезен вам в вашей гигантской работе.
Через два дня Горький покидал Мацесту. Сталин проводил его до ожидающего автомобиля, они долго трясли друг другу руки, желая успехов, здоровья и новых встреч в ближайшем будущем. При этом Алексей Максимович то и дело резким движением головы стряхивал набегавшие на глаза слезы.
Тем же вечером в том же кабинете сидело несколько человек, в той или иной степени отвечающие за агитацию и пропаганду. Здесь были главные редакторы «Правды» и «Известий», некоторых журналов и издательств. Речь шла о новых формах отношения к крестьянству, особенно к середняку, о пропаганде новых методов ведения сельского хозяйства.
Когда тема была исчерпана, Сталин вдруг заговорил о Горьком:
– В некоторых журналах и газетах появились нелестные отзывы о творчестве Горького. Да, Горький длительное время находился в оппозиции по отношению к советской власти. Да, его действия чаще всего шли вразрез с нашей политикой. Но после смерти Ленина он значительно полевел. Чему, кстати сказать, способствовала белая эмиграция. Его мировоззрение явно меняется в нашу пользу. Критика его творчества, его и без того шаткой позиции может качнуть его вправо. Полагаю, что всякая критика в его сторону должна прекратиться. Надо иметь в виду, что человек он очень честолюбивый Нельзя забывать, что Горький воздействует на сознание и умы миллионов людей как в нашей стране, так и за границей. С этим необходимо считаться. Горький человек искусства, человек настроений, эмоций. Эти эмоции могут увести его в сторону. Тогда он может очень крепко навредить нашей партии. Надо не отталкивать Горького от партии, а привязать его к ней. Для этого надо использовать все, в том числе и его честолюбие. Такой капитал, каким является писатель Горький, надо беречь. Он один стоит десятков нынешних писателей, которые тоже, надо признать, колеблются в выборе идеологической позиции. Процесс этот не скорый, но мы должны терпеливо и всеми силами способствовать переходу творческой интеллигенции на нашу сторону. Имейте это в виду.
* * *
Через несколько дней в «Правде» было сообщено о том, что консилиум врачей пришел к выводу: в связи с обострением чахотки Горькому необходимо как можно скорее вернуться в Италию.
На другой день Алексея Максимовича торжественно проводили на поезд. Были цветы, речи, объятия, поцелуи и слезы.
Прозвучал третий звонок. Протяжно прогудел паровоз. Поезд тронулся.
Алексей Максимович стоял в дверях вагона, махал рукой с зажатой в ней шляпой, видя целый лес машущих рук, не различая из-за слез ни единого лица, думая с облегчением, что наконец-то все это кончилось. И – бог даст – не повторится никогда.
Из Вязьмы Горький отправил телеграмму в «Правду»: «До свидания, товарищи. Еду с неохотой. Трудно представить себе возвращение к жизни более покойной, чем та, которую я вел в Советском Союзе. Досадно, что телесные немощи помешали мне выразить всю силу духовной бодрости, которую я почерпнул у вас. До свидания, до мая. Сердечный привет. М. Горький».
Сидя у вагонного окна, он смотрел на проплывающие мимо деревеньки с избами, покрытыми соломой, тощими полями, по которым бродили тощие коровы. И на глаза его навертывались совсем другие слезы. Он, как и в первый свой отъезд из России чувствовал себя виноватым, точно бросил без всякого попечительства родную мать.
Глава 4
Ранним погожим утром конца сентября 1929 года на Киевский вокзал Москвы прибыл обшарпанный пассажирский поезд из Киева, битком набитый всяческим народом, а больше всего таким, кто надеялся в столице рабоче-крестьянского государства отыскать то, чего не имелось в других городах и весях. Из вагонов повалили граждане с корзинами, чемоданами, узлами, с детьми и без, с уверенностью много чего повидавших в этой жизни или с робостью и страхом перед неизвестностью. Кто-то, разинув рот, озирался по сторонам, кто-то, покинув вагон, решительно направлялся к выходу, кого-то встречали с цветами, со слезами, объятиями и поцелуями, а большинство не встречал никто.
Из третьего – мягкого – вагона выбралась на перрон многочисленная семья с многочисленными узлами, которую тут же облепили татары-носильщики. Глава семьи, человек, судя по всему, бывалый и решительный, распорядился все вещи погрузить на таксомотор или, на худой конец, на извозчика и вместе с семейством отвезти в гостиницу «Националь». Звали этого человека Никитой Сергеевичем Хрущевым. Было ему в ту пору тридцать пять лет, за минувшие годы лоб его подрос за счет залысин, нос как был сапожком, таким и остался, с левой стороны от носа образовалась весьма заметная бородавка, веки припухли еще больше, глаза остались серыми и удивленными, уши оттопыренными, губы полными, подбородок упрямым. С ним прибыли жена и трое детей, двое из которых образовались от первого брака, а один – вернее, одна, то есть дочка – от второго, а при ней – няня. Приехал Никита Хрущев не на постоянное жительство, а учиться в Промышленной академии имени товарища Сталина.
До этого в Москве он побывал всего лишь раз, да и то не туристом-зевакой, а делегатом XIV съезда партии в составе окружной делегации города Сталино (бывшей Юзовки), так что разглядывать столицу социалистического государства ему было недосуг. И теперь, сидя на телеге (таксомотора ему не досталось), вертел головой, пяля глаза на проплывающие мимо дома, людей, постовых милиционеров в белых гимнастерках, перчатках и «буденовках» с синей звездой, на ворон и галок на крышах домов и церковных крестах. В облике той части Москвы, которую он запомнил, кое-что изменилось, но в основном все осталось почти таким же, и своей стариной она напоминала Киев. Если чем и отличалась Москва от других городов, где побывал Хрущев, так это тем, что в ней имеется Кремль, а в том Кремле живут люди, управляющие всей огромной страной, от воли которых зависит практически всё, а уж судьба самого Никиты – тут и рассуждать нечего.
До гостиницы добрались довольно быстро, устроились в двухместном номере. На другой же день Никита первым делом записался на прием к члену ЦК партии и его – ЦК то есть – секретарю, Лазарю Моисеевичу Кагановичу, с которым был знаком еще с семнадцатого года по Юзовке, то есть, опять же, теперь Сталино, затем по Харькову, бывшему тогда столицей Украины, затем по Киеву.
Из ЦК ему позвонили через два дня, назначили день и время приема, и все эти два дня он ни на минуту не отлучался из номера в ожидании звонка. И только после звонка и сообщения о дне и времени приема поехал в Промакадемию, подал туда заявление и все остальные бумаги, какими его снабдили в Киеве, зная, однако, наперед от сведущих товарищей, что без протекции свыше можно в академию и не попасть, поскольку принимают туда в основном тех, кто имеет законченное среднее образование. У Никиты Хрущева среднее образование было незаконченным, а протекцию он надеялся получить у Лазаря Моисеевича.
В назначенный день спозаранку явился Хрущев в ЦК и торчал под массивной дверью Кагановича часа два, наблюдая, как в эту дверь заходят вызываемые посетители, мучаясь неизвестностью: Каганович – мужик крутой, властный, к тому же подвержен настроению, может приласкать, а может и матом обложить в десять этажей. У него не заржавеет.
Назначенный час миновал, а вызова все не было. Но вот из кабинета вышел сам Лазарь Моисеевич, Хрущев вскочил, Каганович глянул на него, остановился, поманил рукой, так что Никите пришлось о деле своем говорить на ходу:
– У меня, товарищ Каганович, возникли трудности, – начал он без всяких предисловий. – Дело в том, что приехал я учиться в промакадемию имени товарища Сталина по рекомендации товарища Косиора Станислава Викентьевича, а мне там, в академии, говорят, что у меня образования и руководящего опыта в промышленности для академии не хватает. Они советуют идти на курсы марксизьма-ленинизьма (изьмы эти Хрущев подхватил из украинской мовы), а у меня огромное желание, товарищ Каганович, стать со всей своей возможностью полезным в деле промышленного строительства, на которое нам указал товарищ Сталин. И, опять же, поскольку я учился в индустриальном техникуме, но не закончил по причине перевода на партийную работу, а также на рабфаке, хотя и понимаю, что политическое образование имеет в текущий момент наиважнейшее значение…
– Так чего же ты от меня хочешь? – остановился Каганович перед услужливо открытой дверцей заграничного автомобиля и глянул на Хрущева с досадой своими слегка выпуклыми маслиновыми глазами. – Ты хочешь, чтобы я приписал тебе среднее образование?
– Да нет! Что вы! Я хочу, чтобы вы похлопотали за меня в академии насчет льготы, а я уж постараюсь догнать в учебе остальных. В лепешку расшибусь, товарищ Каганович, а догоню.
– Ты где остановился?
– В гостинице «Националь».
– Ну, поживи там пока, а я выясню и позвоню, – пообещал Каганович, сел в автомобиль и укатил.
«Забудет», – подумал с тоской Хрущев, глядя вслед уменьшающемуся в размерах авто. Затем вздохнул и побрел назад, в гостиницу, прикидывая, на сколько дней хватит денег, чтобы и за номер платить, а за столовую. Получалось, что не больше, чем на неделю. Опять же, детей в школу надо пристраивать, а в какую, и надо ли, если положение такое неопределенное?
На курсы марксизма-ленинизма Хрущеву идти не хотелось: не видел в них никакого проку. Ну, закончит он курсы, вернется в Киев, и продолжится все та же мутатень: принять в партию, исключить из партии, постановления, решения и прочая – бумаги, бумаги, бумаги, черт бы их побрал! Ну, станет секретарем какого-нибудь захудалого района, ну, в лучшем случае, доберется до области… если дадут. Зато диплом промышленной академии открывал перед ним широкие перспективы, начиная от директора завода, кончая министром на той же Украине, то есть открывал доступ к живому и наглядному делу, где правила грамматики не играли никакой роли.
Каганович, против ожидания, позвонил дня через три и сообщил, что дело улажено, пожелав Хрущеву успехов на ниве промышленной науки.
– Вот, – говорил Никита своей жене Нине, потирая руки: – Это тебе не при старом режиме: тут товарищеская чуткость проявляется и верность партийному слову.
Через несколько дней Хрущев со своей семьей перебрался в общежитие академии, где ему была предоставлена двухкомнатная квартира: одну комнату он занял сам с женой и маленькой дочкой, другую – старшие дети и няня. Стипендию положили приличную, в столовой при академии блюда хотя и не слишком разнообразны, зато дешевы. А на вынос в собственных судках, так еще и со скидкой. Так что все устроилось наилучшим образом, а в себе Хрущев был уверен.
И первое время он с головой ушел в учебу, догоняя более образованных сокурсников. Однако жизнь в стране била ключом – и это мягко сказано: она била фонтаном, гейзером, извержением вулканов. Как раз к тому времени достигла своего апогея борьба с «правым уклоном», который возглавляли Бухарин, Рыков, Томский, Угланов и прочие. А у Хрущева уже имелся печальный опыт, приобретенный все в той же Юзовке… э-э… никак не привыкнешь… в Сталино: там он по молодости лет и неопытности ввязался в политическую борьбу на стороне Троцкого – и проиграл вместе с ним. Наука пошла на пользу. После этого Хрущев стал осторожнее в выборе направления и вождя, его возглавляющего, – и угадал, выбрав середину, на которой стоял Сталин.
Но все это было не в Москве: и люди там другие, и условия, и сам Хрущев там кое-что значил. А здесь все надо начинать сначала. Ему бы погрузиться в учебу по самую маковку, поскольку именно для этого и приехал в Москву, но он вскоре понял, что на одной зубрежке математики, политэкономии и прочих наук далеко не уедешь, а победители в этой борьбе потом спросят: «А где ты был в то время, когда мы грудью и так далее?» И что бы он им ответил? То-то и оно. К тому же стоять в стороне Хрущев не мог и по своему беспокойному характеру: он был из тех, кого называют «каждой дырке затычкой».
Однако в драку он ввязался не сразу. Поначалу прислушивался и присматривался, кто в академии за кого. Получалось, что подавляющее большинство – за Бухарина, то есть за «правых». Остальных заметно почти не было. Ну, вякнет кто-нибудь против, так ему тут же глотку и заткнут. Впрочем, «правые», «левые» – это все от лукавого. Сегодня одних величают так, завтра эдак. А тут как раз близится съезд партии, и важно не то, как кто называется, а кто на этом съезде возьмет верх. Отсюда и грызня, разворачивающаяся по стране все яростнее и громче. И только в академии с «правыми» бороться и грызться почти некому: носит она имя Сталина, а в роли первого вождя здесь выступает Бухарин.
Не прозевать бы, – думал Никита, с тоской прислушиваясь то к одним голосам, то к другим. – И ведь не пойдешь к Кагановичу, не спросишь, за кого глотку драть. Вроде бы и Бухарин прав, утверждая, что чрезвычайные меры по отношению к крестьянству могут привести к взрыву, что коллективизация есть возвращение к троцкизму. Это с одной стороны. А с другой не исключено, что прав Сталин, доказывая, что никакого взрыва не будет, а без «чрезвычайщины», без коллективизации сельского хозяйства страна не получит от крестьян ни хлеба, ни других продуктов для ускоренной индустриализации. Но ведь именно это совсем недавно и называлось этим самым – черт ему в печенку! – троцкизьмом. Вот ведь задачка, так задачка, почище алгебры с тригонометрией.
Опять же – Бухарин. На его статьях и брошюрках Хрущев и его товарищи когда-то познавали азы марксизма-ленинизма, полагая, что для практической деятельности и этого достаточно. А тут выходит, что Бухарина побоку. Попробуй разберись, кто прав, а кто не очень. Да и в Киеве Сталина поругивают почти в открытую, считая, что надо на его место поставить кого-нибудь другого, более, как говорил еще Ленин, терпимого к товарищам по партии и лояльного к их слабостям и ошибкам. Тот же Косиор, например, первый секретарь Украинской компартии, Сталина терпеть не может даже на нюх. А ему вторит командующий военным округом командарм первого ранга Якир. За ними тянутся другие весьма влиятельные люди, очень Сталиным недовольные, который требует от них аскетизма, не считаясь с заслугами перед партией, несмотря на то, что эпоха «военного коммунизма» осталась позади. А на них глядя, и те, что рангом пониже. Нельзя же, в конце-то концов, все время отказывать себе даже в мелочах! Неужели не заслужили, вырвав Россию из ее прошлого, пролив море крови своей и врагов своих? Что, если член партии, так и не человек? А семья? Ей, что, тоже жить застегнутой на все пуговицы? При таком раскладе можно лишиться поддержки не только наиболее активных и сознательных революционеров, но и рабочего класса, тоже уставшего от полуголодного существования. Не исключено, что Бухарин в Москве, Косиор с Якиром в Киеве стоят на правильной точке зрения, полагая, что сперва надо накормить и одеть страну, а уж потом думать в мировых, так сказать, масштабах. Но и Сталин, если заглянуть дальше собственного носа, тоже прав. К тому же, он и Троцкого свалил, и Зиновьева с Каменевым задвинул. Из наиболее известных остался один Бухарин. Но если оглядеться, за ним стоят очень и очень многие.
Ох, не прогадать бы, не обмишуриться… туды их за ногу!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?