Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 26
От писателя-одессита Валентина Катаева, у которого почти всю ночь резались в карты, Маяковский вернулся под утро в Гендриков переулок: надо хотя бы часика два-три отдохнуть перед тем, как заняться делами.
Неподалеку от калитки топтались две невзрачные продрогшие фигуры. Одна из них осипшим голосом попросила прикурить. Маяковский, протянув коробок спичек, с любопытством вглядывался в туповатые лица, обметанные серой щетиной.
Спросил:
– Ну как, поймали?
– Кого? – почти одновременно вскинулись оба, испуганно оторвавшись от горящей спички.
– Ну этого… Как его? Маяковского! Говорят, большой жулик…
– Гы-ы! – расплылись в идиотской ухмылке.
В квартире Маяковский приласкал обрадованную его приходом собачонку, вскипятил чайник, сыпанул прямо в него заварки, понес к себе в комнату, налил в кружку, долго пил маленькими глотками, грея о кружку ладони, потел. В голове вспыхивали и проходили кинематографическими титрами рифмованные строчки. Так, ни о чем, что могло бы привлечь внимание и заставило бы взяться за карандаш. Обычная работа ума, не способного остановиться даже на минуту. "Писатель Катаев, точно кота съев", "Поэт Маяковский и актриска Нора – это не брак, а просто умора"… И много чего еще. Даже устал от этакой белиберды.
Допив чай, прилег на кушетку, забылся болезненной дремотой. Но и во сне житейская толкотня не оставляла его своей назойливостью. Перед глазами шевелились, порхали, сновали чужие руки. Чужие серые лица кривились понимающими ухмылками. Спертый воздух зудел от слов, междометий, хихиканий. Рот распирало от горького привкуса множества выкуренных папирос. Из темного окна, продираясь сквозь занавески, выплывала оторванная и смятая обложка журнала "Печать и революция" с его собственным портретом; собственный портрет кривил пасмурную рожу и подмигивал притемненным глазом. Иногда среди всего этого бедлама мелькало юное лицо Норы Полонской, ее сияющие большие глаза, беспечная, но такая дразнящая улыбка…
Откуда-то взявшаяся тревога оборвала сон, в панике заметались в очугунелой голове мысли.
"Черта ль ты в ней нашел? Получится ли жена и мать из этой вертлявой актриски? А ведь тебе так хочется именно этого… Вот и Пушкин успокоился женитьбой, был в восторге от возни с детишками…"
Заметил как бы между прочим, что к Пушкину обращается все чаще. С чего бы это? Будто сам не способен принимать вполне авторитетные для себя же решения.
Вспомнил, что еще у Катаева подумал о чем-то… о чем-то весьма существенном… Даже сказал себе тогда: "Надо запомнить и обдумать на досуге". Но вот о чем? И с чем это было связано? Кажется, с Нориной запиской: "Вы сегодня слишком серьезны. Разве вам нечего мне сказать?" А разве он бывал когда-нибудь несерьезен? В ответной записке написал: "Выходи за меня замуж. Немедленно". Долго ждал ответ, еще написал пару записок, и все о том же. Только другими словами. Наконец получил ответ: "Согласна. Но надо бы сегодня же все обговорить".
Признаться, согласие Норы почему-то не обрадовало. И вообще, после разрыва с Татьяной Яковлевой никаких радостей ни от чего и ни от кого. Хоть стреляйся. Да и Пушкин – погиб вскоре же после женитьбы. Вредна поэтам жизнь семейная…
Да, вспомнил! Мысль была примерно такая: последние полвека в России упорно шло разрушение семьи, начатое Николаем Чернышевским: Рахметовщина! Уход из семьи в революцию. Ты тоже ушел. Ты, поэт Маяковский, тоже принимал в этом разрушении преактивнейшее участие. А в результате? А в результате началось разрушение твоей собственной личности. То есть ты стал смотреть на женщину, как на предмет физиологической потребности. Кто это сказал: "Половой акт – это как выпить стакан воды"? Инесса Арманд? Или Коллонтай? Сколько ты сам выпил таких "стаканов"? Вот и Софочка Брокман… Нет, надо спасать в себе то, что осталось от добровольного саморазрушения. Ты подошел к точке, когда вся надежда на семью, именно на крепкую патриархальную семью: чтобы жена ждала из дальних странствий, чтобы делила любовное ложе только со своим мужем, ставила бы тебе на ночь горчичники и банки, поила чаем с малиновым вареньем, прижималась бы теплым своим телом к твоему, вечно мерзнущему…
А Софочка Брокман как в воду канула после своего последнего посещения Гендрикова переулка. Неужели это работа Эльберта? Была бы Софочка рядом – или кто-то другой, преданный и безропотный, – не с такой бы отчаянной силой ощущалось собственное одиночество. Но тянет нас почему-то всегда не к преданным и безропотным, а к тем, кто этими качествами не обладает.
Нет, выход один: жениться на Полонской. Она не хочет отрываться от театра? Это ничего: родит одного, двух, трех маленьких Маяковских, – забудет про сцену. Не такая уж великая актриса, чтобы театр заметил ее отсутствие. А там, глядишь, действительно: стерпится – слюбится. Но сделать это нужно сейчас, не откладывая в долгий ящик. Иначе вернутся Брики, а с ними из года в год цепко держащее тебя в цепких лапах ощущение, что ты им что-то должен. Да еще с процентами.
Маяковский открыл глаза, сел, долго тер ладонями тяжелую голову. Да, вызвать такси, поехать на Каланчовку, серьезно поговорить с мужем Полонской Мишкой Яншиным: все равно Нора его не любит, не к Маяковскому, так к другому, но уйдет обязательно… Что еще? Привезти Нору сюда… нет, лучше на Лубянский… уговорить остаться навсегда…
Убедить, наобещать сто коробов, заласкать… Потом свадебное путешествие на Кавказ… На все лето. К тому времени будет готова кооперативная квартира, улягутся страсти вокруг его "Бани", что-нибудь изменится в литературной и всякой другой обстановке… В конце концов, когда Маяковский перестанет раздражать своим присутствием всех этих… всю эту «банду поэтических рвачей и выжиг», она, эта банда, найдет себе другое занятие. А он тем временем напишет что-нибудь программное, что-нибудь из осмысления новых поворотов и веяний… Разберется, что к чему… Как это у Александра Сергеевича? "В глуши слышнее голос лирный…" Именно так. И вовсе не обязательно жить в столице… Вот Михаил Шолохов – живет же на своем тихом Дону, живет и в ус не дует… Ну и… пора наконец самому браться за прозу. Из рифмы выжато все, что можно. Рифма стала слишком легким занятием.
На глаза попалась россыпь фотографий: рассматривал их дня три назад. От нечего делать. Снова взял в руки.
Вот групповой снимок двадцать пятого года: восемь человек. Шестеро евреев – нечто целое, а двое, Маяковский да Третьяков, как бы заглядывают в это нечто, до конца не понимая, что оно из себя представляет. Странно. То есть, ничего странного. В Грузии он привык к окружению нерусских, а те немногие русские, что встречались, были скучны, ничтожны, постоянно жаловались на свою судьбу, забросившую их в этот дикий край, населенный диким народом. А ему, юному Маяковскому, грузины и все прочие дикими не казались. Поэтому и в Москве он тянулся не к русским, а к тем, кто им как бы противостоял. Так человек, выросший под пальмами, чувствует себя неуютно в тени елок и берез, и даже пыльные пальмы, выращенные в кадках, не дающие плодов, и даже не знающие цветения, кажутся ему родными.
А вот фото "семьи", сделанное в прошлом году: слева Осип Брик вытянул длинную шею к Лиле, посверкивает круглыми очками, голова очень похожа на голову какой-то хищной личинки, вылезающей из собственной хитиновой оболочки; в центре Лиля с застывшей улыбкой на лице, глаза холодные, настороженные; справа он сам, Владимир Маяковский, – приткнулся этаким бедным родственником, внебрачным ребенком, изо всех сил пытаясь пятерней своих пальцев отделить Лилю от Осипа. А на самом деле? На самом деле: вот они, Осип и Лиля, – единое целое, а он, поэт Маяковский, – сбоку припека. Чужой им человек. Хотя долгое время казалось нечто противоположное…
Можно врать себе, можно врать другим, но вот – фотографии, беспристрастные выразительницы истины. С истиной не поспоришь. Одна беда: истина открывается нам слишком поздно. Или не открывается никогда.
Так ворочая в голове случайные и не случайные мысли, Маяковский стал собираться к Полонской и Яншину. Лучше бы, конечно, ни о чем не думать. Но не думать не мог. В мыслях жил, мысли – его реальный мир, в котором он выступал единственным героем и действующим лицом. Все остальные и все остальное – лишь повод для размышлений о себе самом. Правда, действительность слишком часто входила в противоречие с его мыслями о ней и о себе, и чем непримиримее были противоречия, тем яростнее поэт Маяковский защищал свои мысли.
Убедить себя в чем-то трудно, но разубедить еще труднее. Сейчас как раз наступил тот мучительный период в его жизни, когда все существо его приготовлялось к смене представлений. Женщины в таких случаях бывали для него тем маленьким, но весьма уютным мирком, в который он убегал от действительности, от своих мыслей о ней, где не так болезненно происходила смена одной кожи на другую. На сегодня, увы, рядом не оставалось никого, кроме Норы – Вероники Полонской…
«В норке сидит Нора, с ней я буду скоро… с ней поеду в горы… с ней… споры-оры-помидоры… Тьфу ты, черт!»
Глава 27
Яншин и Полонская только что встали, ползали по комнате весенними мухами: не выспались.
– Я так боюсь сегодняшней репетиции, – говорила Нора томным голосом, вздыхала, заламывала руки.
Яншин знал, что жена его не столько боится репетиции, сколько престарелого Немировича-Данченко, который терпит Нору исключительно потому, что ее настоятельно рекомендовали ему члены реперткома, а среди них особенно настойчиво – Агранов. Вот уж вездесущая бестия!
– Будь повнимательней, – равнодушно посоветовал он жене. – Постарайся прочувствовать его требования…
– Ах, боже мой! – воскликнула Нора. – Вечно ты со своими наставлениями! Ты не хочешь понять, что Немирович просто-напросто придирается ко мне, придирается как… я даже не знаю, как! – возмущалась она, капризно поджимая губы, играя большими глазами.
Под окном просигналил автомобиль. Яншин раздвинул занавески, выглянул, увидел, как из такси выбирается громоздкая фигура Маяковского. Принесла этого бегемота нелегкая. Уж хоть бы решили они с Норкой что-нибудь определенное: там или здесь. Не жить же им втроем, как Маяковский до сих пор жил – или живет – с Бриками. А главное – с лестницы не спустишь: экий мордоворот. Да и в ГПУ у него приятель на приятеле. И сам, поговаривают, ходит в секретных сотрудниках. А вот ему, Яншину, не предлагают… И – слава богу. А может, и не слава.
– Иди, встречай своего Вола, – буркнул Яншин и пошел на кухню ставить чайник.
– Ах, господи! У меня так болит голова! – воскликнула Нора и кинулась к зеркалу приводить в порядок лицо и прическу.
Маяковский вошел в маленькую комнату и сразу же заполонил ее всю своим огромным телом. От его трубного сморкания дребезжала в буфете посуда. Он сел на стул, уставился на Полонскую мрачными глазами. Понимал: надо что-то говорить, а говорить почему-то не хотелось. Может, оттого, что отвлекал резкий запах духов, а может, у него сегодня совсем другое зрение, и все видится не так, как виделось еще два-три часа назад. "В глуши слышнее голос лирный…" А утром он ясней всего.
Вошел Яншин с чайником, выдавил из себя шутку:
– По весне не спится не только соловью и воробью, но и Маяковскому. Ай лавью!
– Михаил, мне нужна твоя жена, – произнес Маяковский таким тоном, словно речь шла о лошади, чтобы съездить на рынок.
– Одна? Или с телегой в придачу?
Маяковский уставился на Яншина тяжелым, как ледниковый валун, взглядом, потер лоб пятерней, произнес отрешенно:
– Мне с ней поговорить надо.
– А-а… Говорите.
– Нет, не здесь. Меня такси ждет.
– Нора, ты как? – Яншин повернулся к жене.
– Странно, что вас еще интересует, как я.
– Нора, пойми: это вопрос жизни и смерти, – выдавил Маяковский, нервно поглаживая толстые колени широкими ладонями.
– Ах, Владим Владимыч! Все-то у вас одни крайности, одни крайности! А мне, между прочим, надо на репетицию в десять тридцать. Сам Немирович-Данченко…
– У нас еще прорва времени, – устало возразил Маяковский. – Поедем.
– Ну, хорошо, – согласилась Нора. – Раз Яншин не возражает…
– Яншин не возражает, – процедил сквозь зубы Яншин, наливая в стакан чай. Ему все это надоело до чертиков.
В Лубянском проезде возле дома топтались двое. Не те, что утром просили спички, а другие. Подумалось: откуда им знать, что я приеду на Лубянский, а не в Гендриков? Но мысль эта в голове не задержалась, как не задерживались в ней слишком надолго неудобные мысли вообще. А может быть, привык к тому, что его последние несколько месяцев почти всюду сопровождают неизвестные. Пойти бы и спросить у начальника оперативного отдела ГПУ Рыбкина, так ведь не скажет чертов мордка…
Нора вошла в комнату, бросила на кушетку сумочку, села, не раздеваясь, с вызовом уставилась на Маяковского.
Большой, тяжелый, тот топтался около, то вынимая из кармана платок, то снова пряча его в карман.
Нора поиграла глазами, полезла в сумочку за папиросами.
Признаться, ей порядочно надоели оба: и Маяковский, и Яншин. И даже Агранов. Каждый от нее хочет получить что-то такое, до чего ей нет никакого дела, а дать в замен то, что ей совершенно не нужно. Взять того же Яншина. Любви давно нет, может, и не было: польстилась на молодого и талантливого артиста, о ком жужжали со всех сторон. Кинулась в драку за него, очертя голову. О любви не думала. Потом выяснилось, – то есть когда пришел некоторый опыт общения с другими мужчинами, – что в постели Миша Яншин совсем, увы, не талантлив. А это поважнее того, что он представляет из себя на сцене. Надо бы разорвать этот несостоявшийся союз, но, оказывается, что разорвать не так просто: жена гения – не фунт изюму.
Или взять того же Агранова с его детскими улыбочками и недетскими намеками… Тоже надоел хуже горькой редьки. И тоже не знаешь, как от него отвязаться.
С Аграновым Нора познакомилась в театре, на репетиции: он, будучи членом реперткома, приходил туда частенько, молча просиживал в задних рядах. Норе льстило, что такой человек, как Агранов, начальник отдела славного ОГПУ, обращает на нее внимание, дружески беседует с ней, третьестепенной артисткой, о всяких пустяках, мило улыбается детской улыбочкой. Перед таким человеком особенно хочется распахнуть душу. А тот незаметно сумел разговорить ее и выяснить кое-какие подробности об отношениях артистов к репертуару, к реперткому и прочим вещам. Впрочем, тайны в этом не было, а показать себя осведомленной в делах театра Нора любила. И не только перед Аграновым.
Затем последовали маленькие и весьма безобидные просьбы выяснить то-то и то-то, тайные встречи на одной из квартир. Любовником Яков Саулович оказался изысканным, знал множество всяких штучек-дрючек, мог довести женщину до экстаза даже не раздевая ее. И вот, исподволь и стремительно, Нора выдвинулась в ряды ведущих артисток театра, даже снималась в кино, отлично сознавая, что в ее артистической судьбе главную роль играет Агранов, утверждая, однако, что это она сама такая талантливая, что даже Немирович не мог этого не заметить… Вот только боится она Немировича по-прежнему, и от одного его взгляда теряется и несет всякую чушь.
Ну, а Маяковский…
Год назад Яков Саулович попросил Нору познакомиться при случае с поэтом Маяковским, попробовать увлечь его… "С твоими-то способностями очаровывать мужчин", – польстил он ей. Нора не спрашивала Агранова, зачем ему это нужно. Знала: придет время, сам скажет. А не скажет – и так хорошо. Познакомил их Осип Брик. На скачках. Нора даже увлеклась, но не столько Маяковским, сколько своей новой ролью. И вот на днях на очередной встрече Агранов неожиданно спросил:
– Тебе Маяковский не надоел, золотце мое?
Нора почувствовала, какого от нее ждут ответа:
– Признаться, надоел. По-моему, он ненормальный.
– Он предлагал тебе выйти за него замуж?
– Предлагал.
– И что же?
– Я пока не решила.
– В ближайшие дни, если предложит еще… Постарайся сделать так, чтобы предложил… Так вот, когда предложит, дай понять, что согласна, и договорись, чтобы на другой же день встретиться и все решить окончательно. И решительно откажи… Поиграй, так сказать, на нервах. У тебя это очень хорошо получается. Пусть побесится, пошумит. А ты встань и уйди. Потом расскажешь. В подробностях. Не исключено, что понадобятся дубли. Как на съемках. Все ясно?
– Н-нет… То есть все. А зачем?
– Я потом тебе расскажу, зачем и почему. А пока делай так, как я сказал. Сыграй эту роль по высшему разряду. А я обещаю тебе главную роль в новом спектакле. Не исключено, что и в кино ты тоже снимешься не в последней роли. Дерзай, ягодка моя.
Глава 28
Нора сидела на кушетке, курила, смотрела в окно, вполуха слушала Маяковского. В его словах было что-то о любви, о будущей жизни вдвоем. Потом он замолчал. Нора подняла голову, глянула снизу вверх на высящуюся над ней глыбу, вздохнула.
– Ну так что? – спросила глыба. – Ты согласна выйти за меня замуж?
– Не-е-ааа, – протянула Нора с убийственным, как ей казалось, равнодушием и подумала, что Агранов был бы доволен.
– Почему? – голос Мояковского был спокоен, будто речь шла о пустяках.
– Почему? – переспросила Нора с изумлением и передернула плечами. – Потому, что я вас не-лю-блю. – И снова ей понравилось, как она это сказала. Тут и Немирович обязан ее похвалить.
– Вот как? Вчера любила, а сегодня уже нет? – удивился Маяковский.
– Мне только казалось, что я вас лю-блю, – вздохнула Нора. И повторила: – Только казалось. А на самом деле вы мне только нравились. И все.
– Казалось вчера, может показаться и сегодня. Для меня важно не то, что кажется тебе, а что необходимо нам обоим, – рассердился Маяковский.
– Ах, Владим Владимыч, не надо грубостей! – воскликнула Нора и попыталась подняться с кушетки, но Маяковский стоял слишком близко, ноги к ногам, подняться можно было, лишь уцепившись за глыбу руками.
И тут лицо у Маяковского исказилось гримасой боли, он медленно опустился перед Норой на колени, обхватил ее ноги руками, заговорил торопливо и сбивчиво:
– Ты ничего не понимаешь, детка моя! Тебе кажется одно-другое, мне кажется третье-четвертое. То, что нам кажется, это и есть правда. Другой не придумали. Да-да-да! – воскликнул Маяковский, заметив недоверчивый взгляд женщины, пытаясь вернуть этому взгляду былую нежность. – Именно это правда и только правда – что кажется! А что мы думаем – сплошная ложь!
Маяковский говорил, убеждая не столько Нору, сколько самого себя, что он действительно любит эту ветреную, глупую женщину, что без нее не сможет прожить ни дня. Легко поддаваясь самовнушению, он уже не представлял себе, что будет, если Нора уйдет… А там, у подъезда, топчутся двое. Не век же они будут топтаться, чем-то их топтание должно закончиться… Ведь когда-то почти так же топтался у подъезда Пушкинского дома Дантес… А еще Эльберт с его беспардонной навязчивостью и наглостью… И унижения в Раппе… И неожиданный отказ напечатать в журнале его портрет в связи с двадцатилетием литературной деятельности… А в ушах свист и улюлюканье на последнем вечере поэзии…
– Для меня ты – единственное спасение, все, что осталось в этой жизни, – продолжал убеждать он себя и Нору, тиская руками ее колени, ища слова, настолько пропитанные трагизмом, что за ними уже ничего не может быть, кроме столь же трагических стихов…
Впрочем, трагические стихи уже были – в "Облаке в штанах"… и много где еще… Все уже было…
Заглядывая в глаза Норы широко распахнутыми глазами, страдальчески кривя губы, он торопливо нанизывал слова на невидимую нить:
– Если ты уйдешь – это смерть! Лучше возьми и сама… убей… своими руками… чтоб всему конец – и ничего, ничего… пустота…
Он не вкладывал в слова ничего конкретного, чувствуя, как отчаяние захлестывает мозг, не находя выхода. Так не хотелось все начинать сначала, чего-то искать, кого-то ждать, от кого-то зависеть, то есть еще и еще повторять опостылевшее пройденное. Да, все было, все уже было. И не раз. И каждый раз приводило к пустоте.
Дверь открылась, на пороге возникла темная изогнутая фигура невзрачного человечка, и человечек этот, сильно картавя, будто издеваясь, произнес:
– Я дико извиняюсь, но я вам пкгинес заказанные книги…
– Пшел во-он! – тихо, но с такой ненавистью выдохнул Маяковский, что человечек отшатнулся и тут же захлопнул дверь.
Маяковский рывком вскочил на ноги, кинулся к двери, закрыл ее на ключ, ключ сунул на книжную полку, вернулся к Норе, но на колени не встал. Да и Нора уже стояла на ногах. Поморщился, мучительно вспоминая сказанное.
– Да, лучше убей меня сама, – с еще не погасшей ненавистью повторил он, заглядывая Норе в глаза и не находя там ни сочувствия, ни любви, одну лишь скуку.
И тогда какая-то темная сила овладела им, и он, не задумываясь над тем, что делает, сунул руку в задний карман своих штанов, вынул маленький револьвер, сбросил флажок предохранителя и, вложив револьвер в руку Норы, приставил ствол револьвера к своему левому боку – напротив сердца.
Еще можно было остановиться, не доставать револьвер, не сбрасывать предохранитель, не вкладывать, наконец, револьвер в руку Норы, но темная сила неумолимо подталкивала и вела, окутывая душу звенящим на все голоса и возносящим в беспредельность отчаянным восторгом. Тело исчезло, исчезли стены, мебель, даже Нора – и та исчезла. Еще немного и… он оторвется от земли и воспарит среди облаков – и ни забот, ни мучительных разочарований…
Но тут сквозь плотное, звенящее облако восторга пробился пронзительный вопль страха, как пробивается вопль трубы сквозь густое стаккато множества скрипок: "Что ты делаешь!? Остановись: ведь патрон в канале ствола! Она – дура: может выстрелить!" Но вопль был далеким, едва различимым среди возносящего звона. Чувствуя, как противный холодок все-таки сжал на мгновенье сердце, боясь, что он разрушит возносящее облако восторга, Маяковский решительно и зло бросил:
– Твой отказ и убийство – одно и то же…
Нора не отшатнулась, не отбросила револьвер, она лишь глянула на Маяковского широко раскрытыми от изумления глазами, палец ее нащупал спусковой крючок, удобно лег в его серповидный прогиб… В ее будущей роли, которую она репетировала под руководством Немировича-Данченко, была почти такая же сцена, был револьвер и револьвер этот должен был выстрелить… но не в ее руках, а там, за сценой… ударом палки о лист фанеры…
* * *
И револьвер выстрелил…
Впрочем, выстрела никто не слышал: так, будто чем-то обо что-то стукнули. Или что-то упало. Мало ли что. Даже тише, чем в театре. В театре удар по фанере за кулисами звучит куда сильнее и всегда пугает своей неожиданностью. А тут так себе – хлопушка.
Но Маяковский вдруг всхлипнул и с изумлением уставился на Нору, хватая ртом неподатливый воздух.
– Всё, – произнес он тихо, одними губами. И еще раз: – Всё.
И запрокинул голову. Тело его повело, он попытался удержать его, хватая руками воздух. Не удержал и рухнул ничком, ударившись о кушетку. Захрипел…
Нора попятилась к окну. Зажала рот ладонью. Увидела, как по кремовой рубахе сбоку расползается красное пятно. Бочком, боясь оступиться о занявшего весь проход Маяковского, проскользнула к двери, схватилась за ручку – почувствовала в руке револьвер, глянула на него, точно держала в руке жабу, холодную и скользкую. С гадливостью бросила револьвер на пол: жаба произвела стук, похожий на выстрел.
Маяковский приподнял трясущуюся голову, пошарил по комнате безумными глазами.
Взгляд его наткнулся на закрытую дверь, на их фоне – Норины ноги в шелковых чулках.
Зашевелились губы, выдавливая пузыри кровавой пены, голова упала, дернулась нога и застыла…
Нора, пятясь, нащупала, не глядя, ключ на книжной полке, не отрывая взгляда от Маяковского, дышащего частыми и короткими всхлипами и хрипами.
Ключ не сразу попал в скважину, никак не хотел провернуться.
Страха не было, было изумление: слабое нажатие пальцем, хлопок – и вот на тебе.
Ей казалось, что Маяковский играет некую роль, но играет бездарно, не представляя себе, как оно бывает на самом деле. И вот сейчас закончится эпизод, он встанет, отряхнется, вытащит платок и начнет сморкаться.
И лишь когда нога его, подражав какой-то странной дрожью, вдруг затихла и вытянулась, когда остановились глаза, уставившись в одну точку, и прекратились хрипы и всхлипывания, реальность предстала перед Норой во всей своей ужасной наготе.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?