Электронная библиотека » Виктор Мануйлов » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 17 ноября 2017, 12:20


Автор книги: Виктор Мануйлов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 19

С тех пор, как они устроили свою выставку на «Красном Путиловце» и рабочие освистали их, что-то сдвинулось в душе Александра – он будто потерял самого себя. На какое-то время железной логике Марка удавалось возвращать его к прежнему взгляду на действительность, Александр загорался, но стоило Марку пропасть на несколько дней, как он потухал снова, и тогда не помогали ему даже мысленные разговоры с комиссаром Путало.

Впрочем, со временем сам комиссар поблек и отодвинулся в памяти Александра куда-то вдаль, как отодвигается в пыльный угол старый холст, будто этого комиссара в реальности никогда не существовало, а была и осталась легенда, как и о многих других комиссарах гражданской войны, легенда, из которой вырывали или переписывали все новые и новые страницы с живыми именами.

И вдруг – озарение! Перед глазами замельтешили огни, заколебались языки пламени, и сквозь них стал проступать образ тачечника, – и в душе Александра снова все начало оживать, но уже само по себе, без чужого воздействия, и не угасало, а с каждой минутой разгоралось все сильнее.

Александр до этого еще никогда так не горел: это не был просто азарт, желание как-то вот эдак необыкновенно вывернуться-извернуться, удивить своей оригинальностью, способностью на выдумку. Это было нечто совсем другое – тихое, мучительное, но не головное, а все-таки раздумчивое и в то же время неизъяснимое. Он впервые заболел своим героем, он чувствовал эту тачку, ее чугунную тяжесть, у него по ночам болели мышцы рук и ног, будто он сам весь день только и делал, что возил по шатким мосткам цементный раствор – тем более что в действительности ему приходилось это делать во время службы в армии.

И вот еще странность, о которой Александр не подозревал: он любил своего тачечника, потому что это был не просто человек, а частичка самого Александра Возницина, и ненавидел его, потому что в нем чудился еще нераскаявшийся враг, побежденный, но не сломленный, и этот враг бросал ему вызов, издевался над его неспособностью разобраться в жизни и в себе самом…

Да, ничего подобного Александр Возницин раньше не испытывал.

А вскоре они поссорились с Марком – из-за этого вот тачечника же и поссорились. Увидев его картину, которую Александру надоело прятать, Марк разразился длинной тирадой о верности принципам, дружбе, раз и навсегда избранному пути, о предательстве и… – в общем, обо всем том, о чем они тут спорили по вечерам и в чем Александр не очень-то разбирался, потому что ему казалось, что правы и те, и эти… и он прав тоже, хотя и не знал, в чем именно.

– Ты поддался пропаганде этого старого, выжившего из ума хранителя древностей, – говорил Марк, презрительно опуская уголки губ, бегая от дивана, на котором сидел поникший Возницин, до станка с картиной, имея в виду Ивана Поликарповича. – И ты кончишь так же, как кончил Ярошенко после своего "Кочегара": тебе не о чем больше будет сказать. И это тогда, когда перед тобой открывались безграничные просторы творчества.

– Ну, да, понятно: от "Белого квадрата" до "Квадрата черного", – пытался защититься Александр.

– Да! Именно так! Потому что между "Черным квадратом" и "Белым" – гигантское творческое пространство! А сам "Белый квадрат" – это бесконечность миров, перед которыми каждый раз оказывается художник, – истинный художник! – смею заметить, – и поэтому-то "Белого квадрата" никогда не будет, а «Черный» есть конечная цель всякого искусства.

– Не искусства, а искусственности, – вспомнил Александр определение Ивана Поликарповича так называемого «искусства» малевичей.

– Аргумент дилетанта! – взрывался Марк. – Профанация! Логика червя!

У Марка была поразительная способность в любом словосочетании, – даже самом, казалось бы, случайном, – находить высший смысл и подчинять его железной логике. Эта его способность приводила Александра к полному отупению и неспособности сопротивляться. Либо к яростной вспышке гнева, когда все нипочем – ни слова, ни аргументы.

– Ты сам говорил, – продолжал Александр, – что художник должен отдаваться своему ощущению. У меня вот такое ощущение…

– Я говорил? Ты все перепутал! Я никогда этого не говорил и сказать не мог! Художник должен отдаваться высшей идее, а отдавшись ей, вслушиваться в себя и переносить на холст свои ощущения. Вот что я говорил тебе и могу повторить в тысячный раз. Ты предал идею, вследствие чего тобой стали руководить ложные ощущения.

– Я предал? – вскинулся Александр. – Это я-то? Идею? Какую идею? Идею коммунизма и мировой революции? Да я за эту идею!.. – Александр даже задохнулся от возмущения и гнева. – Пока ты тут руками размахивал, я с шашкой в руках… Что ты понимаешь в ощущениях, если ты сам ни разу не катал тачку, не держал в руках винтовку. И вообще…

– Что – вообще? Договаривай! Скажи, что я – жид пархатый, что жиды захватили власть, что они… Ну, чего же ты молчишь, товарищ Возницин?

– Я этого совсем не имел в виду, – с досадой отмахнулся Александр. – Я имел в виду совсем другое: что говорить легко, а делать… Не умею я выразить, но вот тут, – Александр тронул рукой свою грудь, – что-то не так. А начал писать тачечника – и сразу почувствовал, что это-то и есть мое. Я этим тачечником заболел. Еще там, на Беломорстрое… Помнишь, мы стояли на плотине, а один из них упал? И какое у него было лицо, какие глаза! Помнишь?

– Какое это имеет значение: упал – не упал…

– Как какое? То есть я не знаю, какое, но… Но это же народ, понимаешь, народ? Наш народ, русский…

– Там не только русские…

– Ну да, конечно, но я не об этом, то есть и об этом тоже…

Александр замолчал, рассматривая перепачканные краской пальцы, боясь опять забраться в такие словесные дебри, из которых не выберешься, зато Марк всегда найдет, чем его попрекнуть. К тому же Александр некстати вспомнил рассуждения Ивана Поликарповича о том, что у евреев нет под ногами народной, национальной почвы, а есть затаенная мечта о Великом Израиле, что, утверждаясь на чужой почве, они, вольно или невольно, стараются перепахать ее по-своему, хоть отчасти воплотить свою мечту, однако, опасаясь, что это разгадают и поймут, кидаются из одной крайности в другую, что, везде и всюду, с пеною у рта твердя об интернационализме, сами остаются яростными еврейскими националистами и человеконенавистниками. Не все, конечно, но как определить, кто из них кто?

Иван Поликарпович говорил также, что еврей может, разумеется, стать гением, но не искусства, а мистификации, виртуозности, но не чувства, и никогда – выражения сущности своего времени, потому что сущность – это народ, нация, их вековые традиции и устремления, столкновение прошлого с настоящим и зарождающимся будущим, а устремления евреев постоянны, не зависят от места и времени, да, к тому же, покрыты мраком тщательно оберегаемой тайны, следовательно, и таланты их тратятся не на искусство, а на его подмену. Как тот же "Черный квадрат".

Александр пробовал возражать, но возражения его были беспомощны, да и возражал он не своими словами, а, опять же, Марковыми.

– Учиться тебе надо, Саша, – говаривал Иван Поликарпович, – много читать, думать над жизнью, рассуждать с самим собой, сопоставлять разные точки зрения, только тогда ты обретешь собственную истину, ибо у каждого художника истина своя, и тогда не будешь никому заглядывать в рот. – Вздыхал и добавлял убежденно: – Одного умения рисовать мало. Да-с.

Марк глянул на Александра, нахохлившегося в углу дивана, глянул изучающе, произнес тихо и, как показалось Александру, со слезой в голосе:

– Жаль, очень жаль. А я считал тебя своим другом.

Оделся и ушел.

Разрыв для Александра был мучителен. Он чувствовал себя одиноким и заброшенным. Он тоже считал себя другом Марка, но не мог понять, почему дружба действительна лишь тогда, когда он безоговорочно и слепо следует за Марком, думает его словами, говорит его словами и защищает Марковы слова перед другими. А что же тогда он сам, Александр Возницин?

Глава 20

Через некоторое время после размолвки с Марком слег Иван Поликарпович, и Александру стало не до своего одиночества: он ухаживал за старым художником, отоваривал в магазине-распределителе его и свои карточки, готовил на керосинке, кормил, бегал по врачам, пока не нашел Ивану Поликарповичу сиделку, пожилую женщину, страстную поклонницу живописи, из бывших, как потом выяснилось, аристократок.

Женщину звали Варвара Ферапонтовна, она нигде постоянно не работала, перебиваясь то переводами, то печатаньем на машинке, то сопровождая экскурсии по музеям и окрестностям Ленинграда, то, вот как теперь, ухаживая за больными художниками или литераторами, объясняя свое непостоянство неспособностью подолгу заниматься одним и тем же делом.

Варваре Ферапонтовне перевалило за пятьдесят, была она, однако, еще хороша собой, суха, подвижна, несколько, правда, многословна, но не навязчива, и пока был жив Иван Поликарпович, опекала заодно и Александра.

Варвара Ферапонтовна часто садилась сбоку от работающего Александра со своим вязанием и говорила, говорила, с какой-то удивительной легкостью бросаясь именами знаменитых российских и западных художников, поэтов и писателей, и речь ее, струящаяся ровно, как нить из клубка, не мешала Александру, отвлекала его от ненужных мыслей, воспоминаний, ассоциаций. Руки и глаза, и то, что смотрело его глазами на полотно, – вот все, что творило его тачечника. Под чистый русский говор Варвары Ферапонтовны писалось легко и радостно, и не думалось о том, что наступит миг, когда он закончит свою работу и надо будет показывать ее другим.

Однажды вот так же они сидели, журчал говорок Варвары Ферапонтовны, позванивали спицы, в голландке шипели и постреливали сырые дрова. За окном октябрь бушевал холодными ветрами, срывая с деревьев последние листья. Стояла та петербургская пора, когда люди сидят дома у затопленных печек и каминов, ведут неспешные беседы и радуются, что имеют над головой надежную крышу.

Неожиданно, в такую-то пору, пришел Марк с двумя другими художниками. Они увидели Варвару Ферапонтовну, смешались почему-то и стали торопливо уклалывать в принесенные с собой корзины вещи Марка, потом выносить полотна и кое-какие скульптуры.

Варвара Ферапонтовна при их появлении нахохлилась, поджала губы и не проронила ни слова. И Марк с товарищами тоже все делали молча.

Лишь когда все было вынесено, Марк отозвал в сторонку Александра.

– Я устроился в другом месте… Да. Так что вот так… А ты, я смотрю, совсем… – и он кивнул в сторону Варвары Ферапонтовны.

– Что значит – совсем?

– Ты, что, не знаешь, что это за дамочка?

– Она здесь сиделкой у Ивана Поликарповича.

– Неважно, кем она здесь, важно, что она бывшая княжна. Ничего не скажешь, хороша идиллия: член партии, бывший красный кавалерист и бывшая белая княжна. Союз бывших…

– Не вижу никакой связи, – пробормотал Александр, как всегда спасовавший перед Марком и его железной логикой.

– Ты не видишь, зато я вижу: старик внушил тебе твоего тачечника, а эта дамочка внушит тебе мир между трудом и капиталом. Как говорится, дальше некуда.

– Ничего она мне не внушит. Я как-нибудь сам, без подсказчиков.

– Ну-ну, дай бог вашему теляти волка зъисты, как говорят у нас на Могилевщине. Будь здоров, товарищ Возницын, – и Марк, не подав руки, пошел из мастерской. За ним, спохватившись, его товарищи, которые до этого с явным интересом разглядывали "Тачечника".

Александр нервно походил по мастерской, потом присел возле открытой дверцы голландки и загляделся на огонь. Он был расстроен, подавлен, ему казалось, что уход Марка – это что-то совершенно невозможное, и надеялся, что пройдет несколько дней, и тот вернется, и все пойдет по-старому: совместная работа в мастерской, по оформительству заводов и площадей, за что выдавали дополнительные пайки, шумные сборища, умные разговоры, творческие командировки – все то, что лежало на практичном Марке и покоилось на его многочисленных связях и знакомствах во всяких руководящих кругах.

Александр до того привык полагаться во всем на Марка, что теперь, когда тот ушел, будущее представлялось неясным и пугающим. В то же время Александр чувствовал, что за их разрывом стоит что-то более важное, чем его "Тачечник", чем его мнимое предательство, что Марку зачем-то этот разрыв необходим, что, в сущности, он произошел давно и нужен был лишь повод, чтобы разрыв этот оформить уходом.

Потерянность Александра не ускользнула от внимания Варвары Ферапонтовны.

– Я вам сейчас чаю приготовлю, – сказала она, откладывая в сторону вязанье. – Да вы, Саша, не расстраивайтесь, что ушел ваш приятель. Право слово, как я уже вам говорила, художник должен творить в гордом одиночестве. – И совсем уж неожиданно и как бы ни к селу ни к городу: – Вам жениться нужно. Пренепременно. И не на всякой женщине, не на первой встречной-поперечной. Жена художника или писателя должна тонко чувствовать своего мужа. При этом не должна слишком разбираться в его профессии, иначе этот союз распадется раньше, чем успеет вполне сформироваться, – говорила Варвара Ферапонтовна тоном, не терпящим возражений. – Она должна обожать своего мужа, считать его гением. И это в первую очередь необходимо самому художнику, чтобы поддерживалась в нем решимость идти по раз и навсегда избранному пути, ибо все настоящие художники одиноки и легко ранимы. Я давно кручусь среди вашего брата, – журчал ее неутомительный голос, – и поняла, что нет ничего более противоестественного, чем дружба двух художников. Если их и тянет друг к другу, то исключительно чувство соперничества, желание подсмотреть, не вырвался ли его коллега слишком далеко вперед. И я не встречала людей более удовлетворенных, если они убеждались, что их друг-соперник делает что-то не так. – А принеся чаю и бутерброды с селедкой, продолжила: – Была бы я помоложе, я бы женила вас на себе… Правда, когда я была помоложе, мне бы это в голову не пришло. И замуж я вышла не за художника, а за дипломата, князя Верновского… Слыхали о таком?

– Нет, не слыхал.

– Он умер в тринадцатом году, в Швейцарии, от рака желудка. Мне бы не возвращаться в Россию, а я вернулась. – И, отпив несколько глотков чаю, спросила: – Вы, надо думать, считаете меня завзятой контрреволюционеркой? Не так ли?

– Я не… Я как-то не думал об этом.

– Считаете! – убежденно воскликнула Варвара Феропнтовна. – А я, между прочим, помогала деньгами вашим большевикам. Лично Зиновьеву-Радомышльскому… – или как там его еще? – передала для Ульянова-Ленина пятьдесят тысяч. – Пояснила: – Зиновьев у него вроде казначея был, все денежные и другие дела его устраивал, так что Владимир Ильич без своего еврейчика – никуда. – И, вздохнув, заключила: – Дурой была.

– Почему же… э-э… дурой? Даже наоборот! – обрадовался Александр. – Нет, честное слово! Вы не думайте! Это сейчас так трудно, голодно и все такое. Сами понимаете. А вот понастроим заводов, фабрик, электростанций, крестьянин сядет на трактор – жизнь сразу станет лучше. Вот увидите.

– Да-а, хорошо быть молодым, – печально произнесла Варвара Ферапонтовна. – Вам еще жить и жить. Вспомните когда-нибудь свои слова, наш разговор, этот ветреный осенний день. И дай вам бог порадоваться своей правоте. А только я вам скажу, голубчик, что вот такие люди (она кивнула на полотно) – такие люди ничего путного не построят. Ведь это же раб – раб, прикованный к тачке. Рабы, конечно, пирамиду построить могут, и очень большую пирамиду, но разве для этого делали революцию? И разве ради такой революции я давала деньги Ульянову?

– Но почему же раб? Это совсем другое! Он лишь физически ограничен в своих действиях, а идейно… идейно он перерождается. Его, можно сказать, спасли от самого себя! – горячился Александр, не замечая, что, как всегда, повторяет чужие слова. – На воле бы он обязательно стал на путь открытой вражды, его бы втянуло в нее, как щепку в водоворот. А там… Там есть время осмыслить происходящее. Он еще не осмыслил, но он обязательно осмыслит и станет на пролетарскую точку зрения. Понимаете, эта точка зрения – такое великое дело, что как только человек осознает себя, так он сразу же преображается. Ведь вот и ваши, которые… дворяне там и князья… Ленин тоже был дворянином…

– Ну, какой он дворянин, прости господи! – отмахнулась Варвара Ферапонтовна. – Да и другие. Впрочем, это я сейчас такая умная стала, а тогда все это представлялось какой-то игрой. Модной игрой. Как подумаешь, какими идиотами были…

Александр поморщился.

– Я вас прошу, Варвара Ферапонтовна, не надо этого… агитации.

– Не буду, не буду! Простите меня, Саша. Ненормальные мы какие-то: о чем бы ни заговорили, обязательно свернем на политику. Право, ненормальные. А с другой стороны – что же делать, если вся наша жизнь зависит от политики и от людей, называющих себя политиками?

Иван Поликарпович умер в последний день октября.

В тот день выпал первый снег. Большие и пушистые снежинки медленно кружили за окнами, будто выискивая еще не забеленные места. И было странно сознавать, что Иван Поликарпович больше никогда не увидит этого молодого снега, потом молодой листвы, потом… и что наступит пора, когда и тебя тоже… а снег будет всегда, и солнце, и люди, и жизнь… то есть, не всегда, конечно, но тебя не станет, следовательно, и ничего не станет в то же самое мгновение, потому что так называемая бесконечность, это когда нас уже нет и когда нас еще не было, а жизнь человека, в сущности, всего лишь непознаваемое мгновение, нулевая точка в системе координат, как утверждают некоторые ученые.

Потом была суета с похоронами, и после поминок, на которые пришли лишь старые, отживающие свой век художники, Александр впервые остался один – один в целой мастерской с примыкающими к ней двумя комнатами. Он уже знал, что Иван Поликарпович завещал мастерскую ему, но знал также, что это завещание ровным счетом ничего не стоит, что Ленинградское отделение "Ассоциации художников революции", в которой он состоял, может распорядиться мастерской по-своему усмотрению. Знал это, боялся и надеялся, что его "Тачечник" позволит ему остаться здесь навсегда. Впрочем, название картины было другое: "Из прошлого в будущее".

В будущее Александр Возницин верил неколебимо.

Глава 21

Стучала форточка на ветру, и стук ее отдавался во всем теле Александра, будто кто-то пытался достучаться до него и вывести из состояния пьяного парения между потолком и полом.

Иногда Александр широко открывал глаза, делал над собой усилие и говорил, часто вслух, ставшую уже привычной фразу: "Надо работать. Работать надо", но тело его, едва коснувшись выпирающих пружин дивана, снова начинало медленно подниматься вверх и покачиваться в теплых потоках воздуха, идущих от двух голландок. Он скользил и колыхался в этих потоках, поворачиваясь с боку на бок, но где бы он ни оказался, все время за ним следили ненавидящие глаза тачечника, преследовал хрип загнанной лошади, а стук форточки иногда становился таким назойливым, что тело стремительно начинало падать, и в спину впивались диванные пружины…

Надо бы закрыть форточку… Конечно, надо бы, но встать нет никаких сил… и тачка такая тяжеленная, так оттягивает кисти рук… колени дрожат, как после целого дня, проведенного в седле… колесо скрипит и стучит на выбоинах, глаза застилает пот, дышать нечем… форточка стучит все сильнее, от ее стука разваливается голова…

Александр с испугом поднял голову: стучали в дверь, похоже, колотили ногами или палкой. Он тяжело поднялся и поплелся к двери. Отодвинув засов, отступил в сторону – взъерошенный, опухший, с безвольно болтающимися длинными руками.

Дверь открылась, и через порог шагнула Варвара Ферапонтовна, в черном платке, в какой-то немыслимой шляпке поверх платка, с полураскрытым зонтом и кошелкой в красных озябших руках.

– Ну, я так и знала, что он спит! – воскликнула она, оборачиваясь к кому-то, кто стоял в полумраке лестничной площадки, так что Александр видел лишь неясный силуэт, тоже женский, но совершенно неподвижный.

– Входи, Аннушка, входи! – пригласила Варвара Ферапонтовна. – Вишь, хозяин-то совсем онемел от неожиданности. – И уже к Александру: – Вы, Александр Батькович, хотя бы кошелку у меня взяли. Эка вы, право: совсем статуя, а не человек.

Александр поспешно принял из рук Варвары Ферапонтовны кошелку и зонт и заторопился к дивану, чтобы убрать поскорее следы своего пьянства.

– Сама раздевайся, голубушка, – говорила между тем Варвара Ферапонтовна за спиной у Александра. – От этого кавалера не скоро дождешься помощи.

Пока они там, у двери, возились со своими пальто, развешивая их на крючки, вбитые в стену, пока снимали боты и расставляли их так, чтобы просохли, Александр кое-как привел в порядок себя и диван, и стоял теперь, переминаясь с ноги на ногу, смущенно улыбаясь, не зная, что ему делать, понемногу приходя в себя, но все еще не понимая, зачем эти женщины в его мастерской, когда ему никто – абсолютно никто – не нужен.

За окном быстро угасал серенький день, все так же, как и год назад, когда слег Иван Поликарпович, шумел ветер и полоскал дождь, с порывами ветра особенно настойчиво стучала форточка и горохом сыпались капли дождя по жести подоконника с наружной стороны, будто кто-то еще просился внутрь, в тепло и покой. Слабый свет снаружи едва проникал сквозь запыленные стекла, и мастерская быстро погружалась во тьму, тихо выползающую из черных углов, из-за плотно стоящих у глухой стены холстов.

Щелкнул выключатель, вспыхнула роскошная люстра и выгнала тьму за окна, и там она почернела и насупилась.

– Ну-ка, дай-ка я на тебя, Сашенька, погляжу! – произнесла Варвара Ферапонтовна, подходя к Александру и насмешливо оглядывая его с ног до головы. – Ну что ж, помят, растрепан, оброс, аки диакон, но еще ничего, ничего еще. Давеча была в Русском музее, надеялась тебя встретить, да не встретила. А картину твою видела… "Калейдоскоп" твой. И Маркову тоже… Не понимаю я этого нового вашего искусства. – Потирая озябшие ладони, остановилась напротив "Тачечника". – Ну, еще как иллюстрация к какой-нибудь расхожей мысли, уличное панно, символ какой-то абстрактной идеи, но только не реальная жизнь. Нет, не жизнь.

Повернулась к Александру, все еще переминающемуся с ноги на ногу, склонила набок голову.

– Видела там Марка и его дружков, ходят петушками: мол, коли советская власть наших новаций не понимает, тем хуже для советской власти. Но заметно, что петушки уже изрядно ощипаны. Не знаю, надолго ли хватит им их еврейского гонора. Жалко, однако, смотреть: бедные они, несчастные люди, так надеялись на революцию, так старательно карабкались наверх, а революция… Впрочем, нас тоже пожалеть надо бы, да некому… Спросила, кстати, о тебе. Сказал, что живешь затворником: то ли много работаешь, то ли много пьешь.

Варвара Ферапонтовна подошла к дивану, провела пальцем по спинке, посмотрела на палец, испачканный пылью, покачала головой, вздохнула.

– А я вот болела. Думала: все, отжила на этом свете, ан нет, выкарабкалась, и как на ноги встала, так и решила: пойду-ка навещу одного знакомого русского художника, как-то он там поживает… Да на всякий случай захватила соседку свою, Аннушку… Аннушка, подойди сюда, не бойся. Он хоть и бука, да еще пока не кусается.

Аннушка, барышня лет двадцати, высокая, стройная, с темными волосами, стянутыми на затылке в плотный калач, с тонким лицом и большими карими глазами, неброской красоты, но бросающегося в глаза обаяния, в длинном черном платье, уже вышедшем из моды, с глухим воротничком вокруг тонкой шеи, с крупными руками прачки, которые она не знала, куда деть, медленно приблизилась к Варваре Ферапонтовне и остановилась в двух шагах от нее, вспыхнув и потупив голову.

– Вот, Сашенька, это и есть Аннушка, – произнесла Варвара Ферапонтовна таким тоном, будто они раньше об этой Аннушке много говорили, и потому Александр должен о ней знать все.

Она взяла Аннушку за плечи, поворотила лицом к Александру, сама подошла к нему и встала рядом, склонив голову набок, будто это она сама произвела эту Аннушку на свет, но не естественным способом, а с помощью какого-то волшебства.

– Не правда ли, так и просится на холст? А? Чудо! Русское чудо! Ну-ка, голубушка, повернись в профиль! – велела Варвара Ферапонтовна, показывая руками, как надобно повернуться в этот самый профиль, и Аннушка, вспыхнув еще больше, медленно поворотилась и сцепила руки перед собой. – Нет, правда, чудо? – схватила Варвара Ферапонтовна Александра за рукав его куртки. – В ней есть что-то серовское. И, в то же время, она вполне современна. Между прочим, пролетарка, работает на "Светлане" и, что самое главное, интересуется живописью. Мы с ней в музее и познакомились.

– Варвара Ферапонтовна! – взмолилась Аннушка, и голос у нее оказался тоже чудом: грудным, глубоким, волнующим.

– Все, голубушка, все! И потом, Саша – он же художник, а художники смотрят на нас, смертных, совсем другими глазами, чем мы сами на себя. Уж ты мне поверь. – Резко повернулась к картине, ткнула в нее маленькой узкой ручкой. – Вот, Аннушка, смотри, это мы все. Ужасно, не правда ли? Вот и у него сейчас такие же глаза, – кивнула она в сторону Александра, затем обернулась к нему. – А что, Саша, когда-нибудь твой "Тачечник" попадет на выставку? По-моему, пора. А то ты, голубчик, засохнешь возле него. Законченная вещь превращается для художника в орудие пытки. Уж я-то знаю.

Потом пили чай в бывшей комнате Ивана Поликарповича, пили с пирогами, принесенными Варварой Ферапонтовной.

Комнату эту Александр занял по той причине, что она была меньше комнаты, в которой он жил когда-то вместе с Марком, и потому уютнее.

То, что в этой комнате на его глазах несколько месяцев назад умер Иван Поликарпович, Александра ничуть не тревожило, спать ему не мешало, даже наоборот: вещи, некогда принадлежавшие старому художнику и не востребованные его родственниками, внушали Александру чувство ответственности и благодарности за все, что Иван Поликарпович когда-то сделал для него и для Марка, но что они не умели ценить при его жизни. Зато теперь, когда Ивана Поликарповича не стало, его вещи как бы заступили место художника и смотрели на Александра его глазами, доброжелательными и строгими одновременно.

Не переставая говорила Варвара Ферапонтовна, похудевшая, осунувшаяся с тех пор, как Александр в последний раз видел ее, а сам он и Аннушка лишь иногда вставляли несколько слов, и то лишь тогда, когда их к этому принуждали, и время от времени поглядывали друг на друга исподлобья, торопливо опуская глаза, если взгляды их ненароком встречались.

Александр понимал, что Варвара Ферапонтовна не случайно привела Аннушку, что это следствие ее давнишнего обещания женить его, что она, надо думать, что-то такое рассказывала про него Аннушке и что Аннушка должна отвечать тем требованиям, какие Варвара Ферапонтовна предъявляет жене художника.

Хотя встреча эта была устроена нарочно и представляла что-то вроде смотрин, Александр не испытывал того смущения и неловкости, какие должен был бы испытывать и какие испытывал когда-то, когда его, Марка и несколько других художников кто-то повел в женское общежитие какой-то фабрики, уверяя, что девки там одна ядреней другой и без предрассудков. Там, в общежитии, они встречали новый год, перепились и потом спали вповалку, кто с кем придется. Скотство, конечно, но вполне в духе времени, то есть в духе свободы отношений между полами и раскрепощения женщины.

Чем дольше Александр присматривался к Аннушке, тем все больше она ему нравилась. Поначалу он действительно смотрел на нее глазами художника, как привык смотреть практически на всех людей, мысленно поворачивая их то так, то этак, видя их не живыми людьми, а как бы уже изображенными на холсте, и теряя всякий интерес к тем из них, кто на холсте смотреться никак не хотел.

Аннушка смотрелась. Она смотрелась и в анфас, и в профиль, и даже когда поглядывала на него исподлобья. Он уже видел, как она будет сидеть на стуле и позировать ему, представлял ее то ребенком, то уже пожилой женщиной, обремененной детьми, раздавшейся вширь, как раздавались у них на Псковщине все деревенские бабы, и ему было хорошо и уютно от этого представления, будто он долго шел к своему дому, наконец пришел, но не к той убогой и жалкой избушке, где вместе с ягнятами и телятами прошло его детство, а к чему-то светлому и высокому – и все это была Аннушка.

Привычно журчал говорок Варвары Ферапонтовны, казалось, будто он никогда и не прерывался, и всегда вот за этим столом сидела Аннушка и шумел самовар. Вот сейчас откроется дверь, войдет Иван Поликарпович, откашляется и заговорит своим молодым голосом. Он одобрит выбор Александра и в заключение обязательно скажет:

– Все это было, было, а вы, юноша, найдите в этом бывалом нечто такое, чего не могло быть раньше, потому что время другое, следовательно, и люди, а не только одежда. – И обязательно заключит: – Из каждого человека, будь он темным крестьянином или государственным деятелем, должна выпирать эпоха. – И добавит: – Натуру надо любить.

– Я вас буду писать, – сказал Александр, не заметив, что перебил говорливый ручеек Варвары Ферапонтовны, сказал, как о решенном, и пояснил, подумав, что Аннушка не поймет: – Рисовать вас буду. Вы когда бываете свободны?

– Со следующей недели я во вторую смену, – тихо ответила Аннушка и испуганно посмотрела сначала на Александра, потом на Варвару Ферапонтовну.

– Да ты не бойся, голубушка моя, – всплеснула руками Варвара Ферапонтовна. – Он тебя одетой рисовать будет. – И уже к Александру: – Ведь так, Сашенька?

– А как же иначе! – удивился Александр. – Я ее за столом нарисую. Впрочем, нет, еще не знаю. – И опять к Аннушке: – Вы учитесь?

– Да, в шестом классе.

– Вот и здорово! Значит, стол и… книжки, тетрадки, чернильница… Что еще? Стакан с недопитым чаем, кусок хлеба на тарелке…

– Да, действительно, это должно быть хорошо! – воскликнула Варвара Ферапонтовна. – И керосиновая лампа!

– Керосиновая? Зачем же? – Александр пожал плечами. – Нет, электрическая. И абажур такой… такой простенький, розовый… Вы ведь любите розовый цвет? – почти утвердительно спросил он у Аннушки.

– Нет, я больше голубой и зеленый, – ответила она смущенно. – Но можно и розовый. Розовый мне тоже нравится.

– Голубой и зеленый… – задумался Александр. – Что ж, можно – на заднем плане. Хотя… Ну, там посмотрим!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации