Электронная библиотека » Виктор Меркушев » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Неправильная звезда"


  • Текст добавлен: 31 марта 2022, 10:22


Автор книги: Виктор Меркушев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Озарение Хозе
* * *

Мир стремительно катился в лето. В изнуряющую жару, в мутную зелень листвы, в зыбкую даль розовых облаков… Лето наваливалось на Хозе всей своей тяжестью, душило запахами пыли и сохнущей травы, бесстыже дразнило обнажившимися тротуарами и раздетостью площадей. Всё это обрушилось на Хозе вместе с нахальным шумом непрекращающейся сиесты и многоголосого речитатива, окрашенного праздностью и какой-то пустой вульгарной мечтательностью.

Хозе щурился от небрежного света и старался свыкнуться с новой реальностью, которую новой можно было назвать лишь условно, поскольку она повторялась из раза в раз с обескураживающей аккуратностью, когда на часах года наступал июнь.

* * *

Солнце обильно заливало землю медовым зноем, который разливался по ней, выбрасывая в небо множество раскалённых струй, от которых у Хозе рябило в глазах. И это колебание воздуха будило в его душе волнующие видения, которые мало чем отличались от зыбкой реальности, искрящейся фальшивым блеском солнечной мишуры.

Так и было вплоть до наступившего лета: реальность никак не хотела сводиться в целостную гармоническую картину. Она постоянно дробилась и распадалась на части, где всякий её фрагмент ничем не был обязан предыдущим и, как казалось Хозе, не зависел от объективных обстоятельств, а вырастал из подступивших предчувствий, из случайностей, из ничего.

Однако этим летом всё изменилось.

То ли по случаю тяжёлой жары, ослабившей привычный природный пульс, то ли по причине сонливой июньской истомы, замедляющей все процессы и общий жизненный ход, среди всеобщего хаоса и суеты стало отчётливо просматриваться странное явление – неумолимое и ни на минуту не прекращающееся вращение всего и вся вокруг него, Хозе. Ведь если замереть и немного затаить дыхание, то становилось заметно, что вокруг него кружились не только расположенные в непосредственной близости переулки, террасы и сады, но и то, что двигалось по периферии: звёзды, туманности и алмазные россыпи далёких галактик.

Оставалось лишь сожалеть, что окружающий мир совсем не замечал Хозе, словно бы мог преспокойно вращаться даже при отсутствии своего персонифицированного центра. В то время как Хозе исключительно остро ощущал, что без него, Хозе, невозможно обойтись никак. Ведь только он был способен видеть в общей круговерти предметов, событий, тел и явлений и медленные течения, и ускоряющиеся потоки; только он мог понимать и разделять их, предугадывать следствия и объяснять причины. А ещё он умел достраивать в своём воображении вечно меняющуюся картину мира, наделяя подходящими смыслами всё, что ещё не имело ни имён, ни значений.

Более того, без Хозе ничто не могло быть независимым и самодостаточным, и ничто не обладало ни полноценным духом, ни полновесной плотью. Тем паче, никто не мог разобраться в запутанной круговерти жизни, явленной во множестве фрагментов, которые, подобно разбегающимся в пространстве космическим объектам, необратимо разбегались во времени.

Однако Хозе всё равно по-прежнему никто не замечал, словно бы его не существовало в этом скопище миров, покорно и торжественно обращающихся вокруг.

* * *

Надо сказать, что внезапное знание, в одночасье открывшееся Хозе, его совсем не тяготило, не обостряло сознание собственной исключительностью и не провоцировало к бессмысленным спорам. Строго говоря, внешне оно не повлияло на Хозе никак. Если, конечно, не считать, что качественно переменилась его внутренняя жизнь.

Одного только не мог взять в толк Хозе: влияет ли он на то, что видит, или, как и прежде, повинны во всём болезненные солнечные миражи.

Так или иначе, но Хозе чувствовал себя причастным к любому природному воплощению, словно по его воле повсюду всходила упругая шелковистая трава; вызревали, обратившись к солнцу, разнообразные плоды; вырастали по течениям рек упрямые города и перетекали в океаны далёкие полноводные моря. Хозе с удивлением вспоминал о фрагментарной разбросанности прежней жизни и уже не мог представить себе, что способно нарушить монолитность и единство общей картины мироздания, если огромный поток вовлекает в себя всё сущее, перемешивает, соединяет, сводит несводимое и разделяет то, что не в состоянии существовать по частям. Причём влечёт следом не как послушную инертную массу, а фактически отождествляет с собой, где ведущее и ведомое попросту неразличимы.

Глядя на это вселенское коловращение, Хозе не переставал изумляться, что кто-то, находящийся в этой стихии, способен испытывать одиночество, скуку, терзаться неразрешимыми вопросами и полагать себя отдельным существом, когда единым организмом может считать себя только эта согласная материя, подчинённая своим внутренним законам с невыразимыми алгоритмами вселенского бытия.

Хозе делалось как-то спокойнее от сознания некоей смысловой завершённости, которую давал этот движимый неведомой силой совокупный поток; и то обстоятельство, что он, Хозе, находится в его центре, качественно не меняло ощущение единства и слитности со всем остальным миром.

Хозе мог допустить, что наблюдаемое им движение имеет куда более сложную конфигурацию, нежели примитивную плоскую спираль, мог даже предположить, что является не единственным её центром, а просто потоку свойственно образовывать воронки вокруг нефрагментированного сознания, целиком погружённого в созерцание поднебесного миропорядка. Но это было неважно.

Важно, что Хозе перестал воспринимать жизнь как вечное ожидание чего-то, как неизменно проигрышную лотерею, как наскоро пишущийся черновик…

Он знал теперь, что деревья, горы, плывущие облака – суть его непосредственное продолжение и что он действительно независим от времени, ибо всё, что с ним и его окружением происходит, носит не временной характер, а исполнено смыслового, сущностного значения.

* * *

Бетон ночной набережной был так прогрет полуденным зноем, что сделался почти мягким, и шаги Хозе по нему казались бесшумными.

Сверху ему подмигивали звёзды, продолжая своё величественное круговое движение, только это было не столь очевидно – звёзды были слишком далеко. Зато лунная дорожка, посеребрившая морские волны, зримо тянулась за Хозе следом.

Она никак не желала отставать и увлекала его взгляд далеко за море, в ночное небо. Хозе смотрел в даль так, словно пытался своим взором заглянуть в самого себя.

А чуть поодаль, в нескольких шагах от Хозе, расположилась влюблённая парочка. Они тоже любовались лунной дорожкой, которая бежала за ними следом. И тоже были уверены, что мир вращается вокруг них…

Крысы

Не то чтобы Матиас их раньше не замечал, просто прежде ему не случалось оказаться с ними лицом к лицу. Они обитали где-то на периферии его жизни, во всяком случае, Матиас привык так о них думать. Но, то ли скучилось его жизненное пространство, то ли их стало значительно больше, и вот уже он то тут, то там видел их проворные когтистые лапки и юркие упругие хвосты.

Нельзя сказать, что это доставляло Матиасу сильное беспокойство, однако он ясно осознавал, что прежней среды обитания более не существует. Да что там среда обитания! Поменялось решительно всё, и масштабность случившихся перемен ощущалась не столько разумом, сколько каким-то неведомым шестым чувством, тоже появившимся невесть откуда и подчинившим себе всё остальное. Конечно, оно помогало Матиасу ориентироваться в непривычной для него обстановке, но, по правде говоря, сделало его совершенно иным. Он более не помнил о своей исключительности или былой социальной нише. Теперь он чувствовал свою сопричастность к некоей новой общности, без которой уже не мог мыслить своего существования.

Частная, приватная жизнь, которой Матиас прежде так дорожил, перестала быть значимой, уступив место могущественной воле торжествующего большинства и безусловным единением с ним.

Серые, быстрые зверьки, со слегка заметной глазу рыжинкой, больше не казались ему наглыми и безобразными. Напротив, он восхищался их ловкостью и изворотливостью, признавая наличие у них острого ума, такого же совершенного, как и их беспощадные зубы.

Новую солидарность Матиас не понимал как измену самому себе или своей человеческой сути. Наоборот, он полагал такое качественное изменение своей природы как знак свершившейся эволюции, уничтожившей такие непобедимые болезни «человека разумного» как эгоизм, честолюбие и корысть. Безошибочным чутьём он узнавал своих, объединённых единством воли и разума, и определял тех, кто представлял тупиковые ветви, не поддаваясь видовому перерождению.

Последних объективно ожидало забвение и небытие.

Наверное, Матиас так никогда и не пожалел об этих нелепых и бесполезных существах, которых ранее он почитал за людей. Как не пожалел ничего из того, что прежде отличало его как личность, ведь жалость, как и память, не принадлежит общности, это всего лишь атавистический реквизит одиночек. Эволюция не наделена жалостью. Матиас ощущал это каждой клеткой, каждой частичкой своего сознания – такого же крепкого и беспощадного, как и его острые зубы.

Тиферет

Что это смутное воспоминание уже никогда не оставит его, он понял, когда вновь ощутил горную утреннюю прохладу и услышал за своей спиной шум падающей воды. А впереди, словно остаток минувшего сна, виднелась необитаемая постройка, зыбкая и почти прозрачная, как туман, сползающий с вершин. Возможно, это была заброшенная сакля или временное пристанище пастуха – память не давала внятного ответа, разве что на фоне голубоватых скал отчётливо проступали округлые валуны стен, а сами стены не имели ни формы, ни контура, полностью сливаясь с окружающим пейзажем.

Когда и где ему довелось это увидеть, он не помнил. Не понимал также, зачем память возвращает раз за разом это воспоминание, лишённое всех причинно-следственных связей с его теперешней жизнью.

Он вообще не мог ручаться за подлинность этого переживания. Может быть, это просто некая аберрация памяти, метаморфоза сознания, сон разума…

Но зачем-то видение всё-таки повторялось снова и снова, словно пыталось достучаться, предупредить, что-то подсказать… Только зачем? И каков смысл этого послания?

Он давно уже обнаружил, что всё самое важное и самое судьбоносное никогда не заявляло о себе прямо, обычно скрываясь в случайном, неприметном, вполне себе заурядном.

Затерянные среди дикой природы покинутые стены и вязкая тишина, вобравшая в себя шум далёкого водопада… Он представлял себе как поднимает голову к небу и смотрит в холодные голубые глаза бездны. Небо не замечает его, различая разве что сооружение из камней, скреплённых глиной, ибо способно разглядеть лишь то, что соразмерно его вечности.

Ещё ему казалось, что, набравшись смелости, он пробует свой голос перед безмерным величием гор, и они отвечают бесстрастным многоголосым эхом.

Но горы тоже не замечают его, они способны обратить внимание лишь на то, что добавляет звучания их разбуженным голосам. Голоса гор заставляли дрожать воздух и альпийские травы, сбивали камни с уступов и угасали слабеющими басами между неразличимыми стенами заброшенного сооружения, к которому так настойчиво возвращала его память.

Но он всё равно был почему-то уверен, что и небо, и горы, и весь окружающий его мир находятся с ним в непрерывном диалоге. Ему представлялось, что не только он нуждается в них, но и они не в состоянии существовать без него. А на все свои «зачем» и «почему» он сможет найти ответ, когда сумеет понять способ коммуникации неприметного и переходящего с вечным и абсолютным.

Оттого он так чутко замирал перед рефреном памяти, наблюдая неуловимый силуэт заброшенной постройки, и вслушивался в шум водопада, доносящегося невесть откуда.

Порожняк

Цветко любил поезда. Пассажирские, скорые, скоростные – всякие, любил даже электрички. Почему? Да разве Цветко знал почему! Нравиться может многое и тому обязательно найдётся какое-либо рациональное объяснение, зато любить можно только предназначенное, единственное, что полагается человеку с рождения, что предписано ему неизменно и навсегда, как группа крови. Для этого единственного нет предпочтений и не наличествует никакой свободы выбора.

Все поезда Цветко уходили в несбыточное. Ему они дарили надежду и питали мечту, потому что для них не существовало настоящего, а было только будущее, обязательно светлое и такое же манящее как розовая дымка, где параллельные рельсы окончательно сходились в неразличимую точку.

Однако из всех видов движущихся в будущее составов Цветко выделял товарняки, как неутомимых одиноких странников по земным просторам, этих невзрачных трудяг, заляпанных пятнами мазута и покрытых пылью дальних дорог.

Наверное, Цветко ощущал с ними какое-то внутреннее родство: его тоже неудержимо тянуло вперёд – по упрямым рельсам судьбы скользил он в неведомое, точно была в том движении некая насущная необходимость и имелось расписание, составленное заранее. Разве что не мог похвастаться Цветко тоннажностью своего полезного груза. Его товарняк, похоже, катил в грядущее на холостом ходу, самым заурядным безликим порожняком. Только не подумайте что Цветко был праздношатающимся лодырем или, хуже того, бездельным шалопаем. Цветко был художником, разве что художником, не избалованным ни деньгами, ни известностью, – то есть самым обыкновенным, если только такое определение может быть применимо к художнику.

Обыкновенность Цветко выражалась, прежде всего, в простодушной обязательности, стоической неприхотливости и в тихой незаметной жизни, пребывающей почти на грани социального небытия. И верно: никому не было никакого дела ни до самого Цветко, ни до его картин. Даже непонятно, зачем он всё время куда-то спешил, тревожился, к чему-то стремился, зачем в поиске сюжетов для своих работ покрывался въедливой дорожной пылью и масляными пятнами краски – почти так же, как и его любимые товарняки. А если ещё лучше присмотреться к нашему герою, то можно обнаружить и иные характерные черты, указывающие на объективную схожесть Цветко с неутомимыми созданиями на железных колёсных парах.

Конечно, он вполне мог бы гордиться таким родством, если бы не одно исключающее «но». За его «локомотивом» следовали гремящие пустотой вагоны, заставляя его ни на секунду не забывать о своём пустопорожнем статусе, изменить который Цветко не мог, сколько бы ни старался.

Что он способен был предъявить там, на той товарной станции, куда лежал его неведомый маршрут? Его картины куда-то разбегались, оседая на стенах квартир друзей и знакомых, а то и вовсе оказываясь на свалке, когда эти стены меняли хозяев. А если его картины и приобретали серьёзные люди, то с этими работами случалась всё та же привычная для Цветко история: опекаемые покупателем картины какое-то время держались на стенах, но, в конце концов, и оттуда бесследно исчезали, пропадая невесть куда. С этим невозможно было ничего поделать – видно, Цветко родился под такой невезучей звездой. А, может быть, просто судьба определила его в качестве «порожняка», проложив для его следования такой сложный и разветвлённый маршрут.

«Я самый настоящий “порожняк”, – рассуждал Цветко, – надо признаться себе в этом честно и прямо. Никто не ждёт моего прибытия, никто не печалится, когда мой поезд трогается с места. Но я всё равно должен следить за исправностью тяги и надёжностью сцепки вагонов, обязан смазывать колёса и проверять рессоры».

И Цветко это делал. Он изготавливал подрамники и грунтовал холсты, лазил по горам и долам с этюдной кассетой и одевал в рамы готовые работы. Они, поблёскивая свежим лаком, какое-то время висели в его мастерской, затем так или иначе исчезали из его поля зрения, наполняя сознание громом и скрежетом опустевших вагонов, раскачивающихся на всяком стыке его жизненной колеи.

«Трам-тара-там, трам-тара-там», – звучал их знакомый мотив. Это был, конечно, не 23 концерт ля мажор Моцарта, но только этот примитивный рефрен и мог предъявить Цветко миру.

Оставим, читатель, Цветко наедине с его нехитрой музыкой и пожелаем ему счастливого пути. Разве виновен он, что порожняком спешит в своё грядущее, соблюдая назначенное расписание и не нарушая установленных правил, не отклоняясь от маршрута и соблюдая скоростной режим? Как не виноват и тот диспетчер, который внимательно следит, чтобы вовремя разгружались вагоны, и следовали дальше гремящие порожняки. Ему некогда подумать о смысле протяжённых маршрутов, поэтике развязок и метафизике тупиков. И голос его никогда не дрогнет, когда по громкой связи он произносит обыденное: «По второму пути следует проходящий товарный». Диспетчер лишь освободит путь от маневрового локомотива и зажжёт для Цветко синий семафорный огонёк безопасности.

«Трам-тара-там», – пронесётся мимо диспетчера Цветко, пронесётся туда, в свою манящую розовую дымку, где параллельные рельсы окончательно сходятся в неразличимую точку.

Причастие птичьего языка
 
Когда ж коварные мечты
Взволнуют жаждой яркой доли,
А нет в душе железной воли,
Нет сил стоять средь суеты, —
Не лучше ль в тишине укромной
По полю жизни протекать,
Семьёй довольствоваться скромной
И шуму света не внимать?
 
В. Алов «Ганц Кюхельгартен»

Лесьяру вдруг стало невыносимо душно.

Его спутники продолжали спорить, только Лесьяр уже в этом не участвовал, он больше ничего не слышал: ни доводов своих оппонентов, ни их красноречия. Сознание точно сбросило с себя все торопливые мысли, что он намеревался предъявить упорствующей противоположной стороне, да и сам предмет спора необъяснимым образом потерялся среди внезапно подступившего острого спазма удушья. Но самое главное, Лесьяр не понимал, отчего он здесь, а не на верхней палубе, где воздух наполнен ароматным дыханием моря и откуда разворачиваются такие красивые виды на горизонт.

Он резко поднялся и поспешно вышел, не обращая внимания на удивлённые взгляды и вопрошающие реплики своих шумных друзей.

Солнце уже закатывалось за тёмную полоску моря, слегка размытую и изогнутую по гигантской дуге, вероятно, отвечающей естественной кривизне поверхности Земли. «Какая же маленькая наша планета, – подумал Лесьяр. – Нигде не спрячешься от назойливого внимания или соседского локтя».

Впрочем, последняя его мысль требовала доказательств, ибо случись здесь наблюдатель, страдающий от подобных неудобств, он наверняка бы позавидовал Лесьяру, вольготно расположившемуся в одиночестве над необозримыми пространствами неба и воды. Корабли здесь случались исключительно редко, а ближайшие острова находились в сотнях морских миль от той тёмной полоски, за которую теперь собиралось закатиться солнце. Ощущение духоты оставило Лесьяра, уступив место странной в его положении тревожности, будто бы он забыл высказать что-то очень важное и что никоим образом нельзя было откладывать «на потом».

Лесьяр хотел списать возникшее неуютное чувство на последствия прерванного спора, но что-то подсказывало ему совершенно иную причину.

Эта причина вечно сидела в нём, никогда не позволяя дышать полной грудью, а подчас и откровенно хватала своего носителя за горло, как сейчас, будто в таком состоянии от него можно было чего-либо добиться.

Лесьяр полагал, что подобное состояние присуще любому разумному существу, разве что не любой способен так чутко прислушиваться к себе, различая едва уловимые движения души, идущие от разума, от совести или чего-то ещё, более высокого, подчиняющего себе и совесть, и разум.

Лесьяр умел не только прислушиваться, но и слышать, правда, не всегда был способен понимать.

А в глубине его души кипела особенная жизнь, и нельзя было сказать, что его внутреннее бытие являлось банальным отражением жизни внешней, как ошибочно полагают некоторые. Нет, эти два непохожих мира различались не только ландшафтом, временем и языком, они принципиально разнились своими законами, пересекаясь лишь в человеческом сердце.

Между тем солнце опустило свой край за морской горизонт, отчего на тёмно-синей поверхности воды заиграли зловещие жёлтые язычки танцующих волн.

«Вот ещё странность, – размышлял Лесьяр, глядя в трепещущую от закатного солнца пучину. – Нет для человека более враждебной среды, чем море, но именно море человек более всего склонен поэтизировать, наделять собственными чертами и вообще рассматривать в некотором роде как продолжение самого себя».

«А что если и внутри нас – тоже враждебная стихия?» – осенило Лесьяра.

И как бы отвечая на его догадку о внутреннем родстве, хищные язычки водного пламени ещё ярче запылали жёлтыми зловещими огоньками на бескрайней тёмной равнине моря.

«Тогда мы – это кто?» – продолжал размышлять Лесьяр. Рассудок нашего героя вполне мог принять подобную версию неявного родства, однако его чувства противились этому, стараясь привести множество опровергающих «но».

Чью сторону выбрать – Лесьяр не знал, птичьего языка души не понимали ни его разум, ни его совесть…

Одно он знал точно: всё, чего ему приходилось добиваться в жизни, не имело никакой ценности для его внутреннего «я»; и всё, что было свято и неколебимо в пределах его сокровенного бытия, для внешней среды тоже не значило ничего. Миры внутренний и внешний фактически противостояли друг другу, хотя для этого и не было никаких разумных оснований.

В вопросе предпочтений для Лесьяра не было дилеммы. Он не любил внешнего мира, по возможности сторонясь любого общества, но в то же время нуждался в нём и не мог без него существовать. А здесь, наедине со стихиями неба и моря, Лесьяру дышалось легко и свободно, разве что тревожное неуловимое чувство по-прежнему блуждало где-то внутри, никак не желая обозначить себя ни образом, ни словом.

Хотя, что такое образ и слово! Многие вопросы человеческого бытия, такие как проблемы самоутверждения, сущности формаций или смысла жизни имеют право быть лишь в социальной среде, вне общества подобные вопросы просто не существуют.

Как сейчас для Лесьяра не существовало ни славы, заставляющей человека казаться чем-то таким, что воодушевляет толпу, но противно самому себе; ни богатства, принуждающего заниматься делами, противоестественными подлинному человеческому естеству; ни любви, уничтожающей личность и низводящей тебя до состояния первобытности и духовной слепоты. Вокруг него никого не было, но само это слово «никого» здесь казалось незнакомым, чужим, за которым значилось всё что угодно, только не пустота и безлюдье. Оно соединялось со смутным, тревожным чувством, блуждающим по телу, превращаясь во что-то другое, неспособное к воспроизведению внутренней речью. Словно Лесьяр забыл, что он раньше понимал под нелепейшим понятием «никого».

Да, перед ним раскрылась целая вселенная с разгорающимися звёздами и морской бездной, переливающаяся спорадическим мерцанием, вселенная, соразмерная с самим Лесьяром, вернее, с тем, что скрывалось за условною гранью его души. А душа грезила ночными фантомами, как порою полнится видениями и миражами ночное небо или морская даль.

Лесьяру вдруг представилось, что он идёт по железнодорожным путям среди благоухающих трав и цветов, в гомоне птиц, жужжании насекомых, обласканный солнцем и тёплым дыханием полей. Душа точно замерла на высокой ответной ноте природе, всецело подчинившись сокрытой в своей глубине стихии, мощной, неколебимой, свободной как море, и бездонной как небо. Лесьяру казалось, что он забыл все человеческие слова, что он вообще один на этой планете и по заросшим одуванчиками путям уже давно не ходят никакие поезда. Его разум больше не принимал человеческих слов как не соответствующих тому, что мог наблюдать своим внутренним зрением.

А картинки мелькали в его мозгу как спорадические всплески света в морской пучине. Лесьяр понимал всю значимость и величие происходящего по тому тревожному чувству, что неожиданно замерло и обратилось знойным дыханием душистых лугов, бесконечными чёрными шпалами, соседствующими с лютиками и одуванчиками, зелёным шумом далёких пирамидальных тополей…

Тополя трепетали остроконечными кронами, и на глянце их танцующих листьев загорались зловещие солнечные блики точно жёлтые язычки холодного пламени. Лесьяр чувствовал как в стволах и ветвях тополей движутся жизненные токи, заставляя почему-то сильнее биться его сердце. Пульс стучал у него в висках, и, наверное, этот стук отдавался во всей природе: в цветах, травах, деревьях и даже просмолённых шпалах. Кто-то из друзей Лесьяра поднялся на верхнюю палубу вслед за нашим героем и что-то долго ему говорил, отчаянно жестикулировал и кивал головой, очевидно, призывая того следовать за ним. Но Лесьяр его не слышал. Он внимал певучему речитативу своей души, в котором различал знакомое слово, пусть это слово оставалось на данный момент единственным в словарном запасе его сокровенного языка. Однако это ничуть не расстраивало Лесьяра – в языке души всякому слову отвечало подлинное чувство, и такой язык вполне можно было научиться понимать. Нужно только уметь слушать.

А слушать, как мы уже хорошо знаем, Лесьяр умел.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации