Текст книги "Жизнь Шаляпина. Триумф"
Автор книги: Виктор Петелин
Жанр: Музыка и балет, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
– Надо сделать первый шаг к примирению. Уж я-то знаю силу того шпионского чувствованьица, которое называется человечьим самолюбием. Ну ладно Леонид, с ним как-нибудь помиримся, у нас свои счеты. Но как я мог оказаться таким негодяем перед его супругой. Прекрасно помню ее взгляд на мою рожу, когда все мы встретились на набережной в Ялте. Вот, Федор, мы ссоримся, а тяжелее всего переживают третьи лица, совсем не причастные к нашим отношениям. До ужаса ясно, что мы, дураки, втянули в эту тяжелую и грустную историю наших дорогих и близких. Представляю, как Леонид казнит себя…
– Места себе не находит, уж я-то его знаю. Перед отъездом сюда мы виделись в Москве…
– Знаешь, Федор, что особенно страшно мучает меня во всей этой истории и почему я не захотел помириться с Леонидом в Ялте? Это чувство жалости и отвращения. Если б я видел любимую мною женщину, которую насилует развратник и мерзавец, я бы чувствовал себя вот так же, наверное. Я его люблю не только как товарища-литератора, это не важно, я люблю мятежную душу его, поверь. Он – огромный талант, у него – великое будущее. И в то же время он во власти чудовищного пьянства, во власти этой темной силы, которая так легко и просто разрушает множество сил, именно тех, что держат в плену предрассудков свободный дух человека. Это, Федор, ужасно. Вот трагизм талантливого человека. И ты, Федор, дуришь последнее время, увлекаешься этой чепухой.
– Ну, я-то чуть-чуть иной раз, это ты, Алекса, брось, меня пьяным еще никто не видел. А так, для веселья, чего ж не выпить в хорошей-то компании.
– Да я это к слову, уж очень гнусная пакость эта водка, сшибает с ног чаще всего таких талантливых людей, заметных, ярких при своем появлении, а потом они столь же быстро тускнеют, сходят со сцены, где могли бы долгие годы блистать, если бы не увлекались этой заразой. От этой проклятой болезни у Леонида Андреева родилась боязнь чего-то, непонятный мне некий страх. Ты, надеюсь, не обвинишь меня в самохвальстве, но вот я – ничего не боюсь и страстно хотел бы передать ему и всем таким же страдальцам мое мужество, оно есть у меня, я это чувствую, ощущаю. Что делать, как внушить ему необходимость лечиться? Теряюсь… А ведь знаю, что это возможно. Вот на днях был у меня наследственный алкоголик. Лечился гипнозом, есть такая специя, приводящая человека в гипнотический сон. И вот этот потомственный алкоголик не пьет третий год и не чувствует надобности в этом. А есть еще какие-то яды, какие-то кислоты, огнем как-то лечат – все надо попробовать, а избавиться от этого унижения, от этой дьявольщины… Черт знает, как можно себя так опускать…
Все, что Горький говорил с такой страстью и неподдельною искренностью, мгновенно отражалось на лице его, но под конец этого монолога под усами мелькнула добрая улыбка.
– Все это время я перечитывал его первую книжку, а сейчас дочитываю рукопись новой повести для сборника этого года.
– Как называется? Я тоже очень люблю Леонида и как человека, и как писателя.
– «Жизнь отца Василия».
– Леонид читал мне этот рассказ, не до конца, правда, не дописал, еще работает. Удивительно сильная вещь, я ревел как баба, беспощаден он к сегодняшней жизни нашей, ничего светлого, один мрак.
– Ну, он взял просто такую судьбу человеческую, над которой и в самом деле тяготел суровый, загадочный рок. Сколько таких проклятых неведомым проклятием. Только это тяжелое бремя печали, болезней и горя, которое обрушилось на отца Василия, пожалуй, вполне ведомо, и возникает оно вполне закономерно от неправедного устройства нашей общественной жизни. И кто может быть счастлив в этой жизни?
– Ты не прав, Алекса! Когда умер Игорь, мой старшенький, мне казалось в дни похорон и после, что жизнь кончилась, а сейчас чувствую, что жить можно и нужно… И Леонид превосходно описал это состояние, когда из человеческого сердца словно бы уходит горе и наполняется заново надеждой, светом, желанием создать новую жизнь… Ты помнишь, как тяжко переживает смерть сына Василия молодая попадья?..
– Да, я уж прочитал эти страницы…
– И на всю жизнь почувствовала она страх к ярким солнечным дням… И после похорон своего Васеньки она все твердила: «Господи, возьми мою жизнь, но отдай мне дитя». И все ходила по дому, вяло бродила, все искала что-то, перекладывала с места на место все, что подворачивалось на глаза, то ключи, то стакан, то ложку… Вроде бы находила то, что искала, но вновь и вновь искала что-то, а тревога на ее лице становилась все заметнее и острее. А потом стала пить… И в темноте, наглухо закрывая у себя ставни, опрокидывая рюмку за рюмкой, она вспоминала своего погибшего сына, плакала, говорила сама с собой и все об одном и том же, о тихоньком черном мальчике, который жил, смеялся и утонул. Как точно вы, писатели, умеете обрисовать человеческое состояние в эти горькие минуты, как и возрождение человека к жизни. И у нее явилась мысль – родить нового сына. Эта надежда вернула ее к жизни, родит сына, и в нем воскреснет безвременно погибший, воскреснет его милая улыбка, воскреснут его глаза, воскреснет его тихая, разумная речь – воскреснет весь в красоте своего непорочного детства… И попадья требовала от мужа любовных ласк, а когда он заколебался, стала униженно умолять его, прихорашиваясь перед ним, заигрывала в надежде пробудить в нем жизненную силу. И все-таки пробудила… И в пьяном безумии зачала и в положенный срок родила идиота. В безумии зачатый, безумным сын явился на свет – вот приговор Леонида преступному совокуплению… Понимаешь ли меня, Алекса?
– Понимаю, Федор, понимаю. Ты посмотрел на этот рассказ как на предупреждение всем вам, пьющим.
– Не только как предупреждение…
– Согласен, не только. А меня привлекает другое в этом рассказе, гениальном по замыслу и превосходном по исполнению.
– Если б ты знал, сколько раз я начинал плакать, слушая рассказ Леонида. А после этого все, как отрезало, сердце обмякло, душа успокоилась, договорились с Иолой, что будем здоровых рожать.
– Этот рассказ, Федор, работает на нашу общую мельницу, показывает, как этот терпеливый и покорный захолустный священник всю жизнь падал и медленно поднимался… И хворостинка за хворостинкой, песчинка за песчинкой трудолюбиво восстанавливал свой непрочный муравейник при большой дороге жизни…
– Обычный нормальный человек, Алексей Максимович, с незлобивой душой.
– Да, душа у него незлобивая и верующая, и это его спасало. Помнишь, каждый раз, когда судьба наносит ему свои беспощадные удары, он обращает свое лицо к небу и твердит: «Я – верю, я – верю». И помнишь, не личное горе вывело его из себя, хотя так уж много выпало на его долю, как редко бывает кому: и сын утонул, и новый сын родился идиотом, и отчуждение дочери, и сгоревшая в пожаре жена, и ненависть богатея Копрова… Не дай и не приведи Господь на чью-нибудь долю таких несчастий, а он стерпел все, мужественно вынес все напасти. Советуют ему сынка-идиота в богадельню отправить, а он: «Мой грех – со мною ему и быть надлежит». Нет, не эти удары судьбы вывели его из покорного равновесия. Горе людское, неправда жизни, слезы народные, несправедливость, беззаконие – все это стекалось к нему от исповедальников… Старухи, старики, молодые и средних лет мужики и бабы рассказывали ему в исповедальне о своих муках и страданиях, надеждах и мечтах, и тяжкие их горести оседали в его непорочной душе… Прекрасный выбрал сюжет для разоблачения существующего строя беззакония и скопища гнусностей… Вроде бы обычное дело, но Леонид очень точно уловил момент, когда захолустный священник неожиданно для себя пробудился от словно летаргического сна и, задавая обычные вопросы, вдруг услышал ту правду, которую не дано знать никому другому, ту печальную правду о вечно одинокой, вечно скорбной человеческой жизни. Какие точные слова нашел Леонид для того, чтобы показать пробуждение отца Василия, жившего все это время словно в плену своего огромного горя и огромных сомнений. А тут перед ним предстала огромнейшая земля, населенная такими же, как он, отец Василий… Вот послушай…
Горький покопался у себя на столе, вытащил из заветной стопки рукопись и внимательно посмотрел на Шаляпина, дескать, не устал ли, готов ли его еще слушать. Шаляпин, догадавшись о сомнениях друга, молча кивнул.
– Я прочитаю тебе, Федор, из этой рукописи. Уверен, что ты запомнил этот эпизод, но все ж таки послушай… «Их было множество, и каждый из них по-своему жил, по-своему страдал, по-своему надеялся и сомневался, и среди них отец Василий чувствовал себя как одинокое дерево в поле, вокруг которого внезапно вырос бы безграничный и густой лес. Не стало одиночества… Все люди говорили ему правду. Когда он не слышал их правдивых речей, он видел их дома и лица: и на домах, и на лицах была начертана неумолимая правда жизни. Он чувствовал эту правду, но не умел ее назвать и жадно искал новых лиц и новых речей. Исповедников в рождественском посту бывало не много, но каждого из них поп держал на исповеди по целым часам и допрашивал пытливо, настойчиво, забираясь в самые заповедные уголки души, куда сам человек заглядывает редко и со страхом. Он не знал, чего он ищет, и беспощадно переворачивал все, на чем держится и чем живет душа. В вопросах своих он был безжалостен и бесстыден, и страха не знала его родившаяся мысль. И уже скоро понял отец Василий, что те люди, которые говорят ему одну правду, как самому Богу, сами не знают правды о своей жизни. За тысячами их маленьких, разрозненных, враждебных правд сквозили туманные очертания одной великой, всеразрешающей правды. Все чувствовали ее, и все ее ждали, но никто не умел назвать ее человеческим словом – эту огромную правду о Боге, и о людях, и о таинственных судьбах человеческой жизни. Начал чувствовать ее отец Василий, и чувствовал ее то как отчаяние и безумный страх, то как жалость, гнев и надежду. И был он по-прежнему суров и холоден с виду, когда ум и сердце его уже плавились на огне непознаваемой правды и новая жизнь входила в его старое тело…» Замечательно Леонид показал преображение человека, возникновение в нем новых мыслей и чувств, обновление всей его жизни.
– И даже в это время он продолжал верить в Бога, – грустно заметил Шаляпин.
– Не знаю, как закончит Леонид Николаевич этот рассказ, у него есть еще время до ноября, но уже сейчас можно сказать, что это большая удача его как художника. Как превосходно нарисовал он портрет богача Копрова. Подумай, как устроена наша жизнь… Стоило Копрову невзлюбить отца Василия, как и все село посчитало, что поп – человек дурной и недостойный.
– Он считал себя избранником судьбы, особенно после страшного железнодорожного крушения, где погибло много народу, а он потерял лишь фуражку. – Шаляпин прекрасно помнил, что совсем недавно читал ему Леонид Андреев.
– И вот такой человек, богатый, ловкий, удачливый, считает всех, кто беднее его, подлецами и дураками, не знает жалости ни к тем, ни к другим. И несчастный поп чувствует, что эта грязная туша может раздавить его, как муравья. И безнадежно становилось на душе у отца Василия, когда он со своего крестьянского поля видел две крыши в деревне: красную железную крышу Старостина двухэтажного дома и деревянную потемневшую своего домика… Точная деталь!
– Терпеть надо! – вот к чему призывает отец Василий. А сколько можно терпеть…
– Ты прав, Федор. И здесь Леонид нашел прекрасную жизненную подробность быта.
Шаляпин любил слушать своего не в меру, как ему казалось, образованного и начитанного друга: обязательно что-нибудь откопает не замеченное им.
– Уж очень бессмысленна и случайна гибель бедного крестьянина Мосягина. Он пришел исповедаться, вывалил все свои грехи в надежде на помощь каких-то сверхъестественных сил, потому что дольше терпеть такой жизни нет сил. Священник тоже поверил в избавление, если Мосягин помолится как следует. И Мосягин молился, пока поп не сказал ему, что хватит. Оказалось, Копров, этот проклятый эксплуататор, дал Мосягину три пуда муки, а осенью нужно отдать четыре. Каторжный труд ничего не дает: у Мосягина все время голодные дети… Вот, Федор, жизнь-то какую показал Леонид. А ведь это правда, походил я по Руси, мало счастливых видел, больше голодных. Мосягин и отец Василий надеялись на заступничество кого-то могущественного и строгого, а получилось так, что погиб Мосягин, погиб нелепо, и никто в этом не виноват. И отец Василий возмутился. Он верил во всемогущество Бога, взывал к нему с просьбой вдохнуть жизнь в Мосягина. Но ничего не получилось: нет справедливости ни на земле, ни на небе… Ему стыдно стало за свое бессилие и за бессилие Бога… Никто не может улучшить жизнь человеческую, ни священник, ни Бог. Ужасный приговор вынес наш друг Леонид всему нашему обществу, неспособному дать человеку труда сносные условия жизни. Читаешь Леонида, не только эту его вещь, но и другие, и все время чувствуешь, что повсюду царит неблагополучие, близится катастрофа, ужас испытывают самые чуткие при ее приближении. И каждый честный писатель это чувствует и передает в своих сочинениях. Леонид Андреев не принимает, как и я, как и ты, Федор, этот мещанский, буржуазный мир. Андреев улавливает то, что только намечается в жизни, он догадлив и угадлив. Вспоминаю его рассказ «Город»…
– Ужасное впечатление производит, будто и ты, как банковский чиновник Петров, испытываешь нехватку воздуха в этом огромном городе. И как хорошо он передал чувства человека, которого душат эти громады домов и хочется вырваться в широкое, свободное поле, где легко дышит под солнцем свободная земля и далеко окрест видит человеческий глаз. Он-то выбежал из города, спрятался в ресторане, а тут нигде и не спрячешься, ни в ресторане, ни на квартире у своего друга, повсюду тебя достанут…
– Ясно, Федор, что-нибудь придумаем. Отделку Народного дома заканчивают, осталось мусор выгрести после стройки, пригласить комиссию городскую и устроить концерт. Предполагаем, Федор, числа пятого сентября, если комиссия примет, и все уладится.
– Весь в твоем распоряжении. Спектакли гастрольные я закончил, так что можно отдохнуть несколько дней. К тому же и поработать мне надобно, организуй как-нибудь, чтоб мне не досаждали, не могу больше, а то действительно повешусь, смотри, на твоей совести будет моя молодая, загубленная твоими посетителями жизнь.
– Ладно, ладно, что-нибудь придумаем. Выставим Екатерину Павловну в качестве твоего сторожа, раз не может оградить нас от двуногих, просящих денег, пробующих голоса, желающих посмотреть на знаменитого Шаляпина.
– Чувствую, Алексеюшка, охладел ты к Екатерине Павловне, не раз уж замечал я, как ты шпыняешь ее то одним, то другим. Правда?
– И ты догадлив и угадлив, не только наш Леонид. Да, Федор, не склеивается наша жизнь, видимо, расстанемся. Вот провожу ее и детей в Крым, поживу один…
– Ой ли? Один ли, Алексеюшка, замечал я за тобой, греховодник, не равнодушен ты к одной обаятельной актрисуле…
– Не будем, Федор, говорить пока об этом, все как-то зыбко, плавится, но еще не затвердело чувство. Да и жаль ребят, без них скучно мне будет. Да и боюсь я оставлять их на Катю, ох и ненадежная она, запьет-загуляет…
– А не наговариваешь ли ты на нее, Алекса? Ведь все видят, как она добра, мила, строга, не бросает взгляды на посторонних…
– Ну, будя!
1 сентября 1903 года Шаляпин и Горький взяли извозчика и отправились на окраину Нижнего Новгорода, где стоял Народный дом. Их поджидала особая комиссия во главе с губернским архитектором К.Г. Ивановым. Здесь же был и архитектор Павел Петрович Малиновский, по проекту которого и построили этот дом. Елена Константиновна Малиновская представляла Общество распространения начального образования как заказчика.
После тщательного осмотра комиссия пришла к заключению, что Народный дом вполне пригоден для устройства концертов и организации театральных представлений, безопасен и в техническом и в пожарном отношении. Шаляпин вышел на сцену, посмотрел в большой зал, где стояли кучкой члены комиссии и молча ожидали. Они свое дело закончили, пусть артист попробует акустические возможности помещения… И Шаляпин потихоньку начал напевать как бы про себя:
Вдоль да по речке
Серый селезень плывет…
Громче, громче раздавался в пустом зале его мощный голос…
– Ну как? Звучит?
– Браво! – раздались голоса и аплодисменты собравшихся.
– Значит, принимаем здание, а концерт, как уверяет Максим Горький, состоится 5 сентября, господа, всех приглашаю.
Вечером того же дня Шаляпин в честь своего бенефиса в Большом ярмарочном театре принял участие в четвертой картине «Русалки», во второй картине «Князя Игоря» и в сцене в корчме из «Бориса Годунова».
Зрители, как обычно, тепло приняли исполнителей, все стоя приветствовали Федора Шаляпина, когда он вышел раскланяться с публикой.
На следующий день Шаляпин и Горький дали телеграмму Пятницкому: «Концерт Шаляпина пятого. Очень просим приехать. Пешковы. Шаляпин».
5 сентября 1903 года в честь открытия Народного дома состоялся концерт Шаляпина, ставший значительным событием в культурной жизни города. 1500 счастливчиков слушали в первом отделении «Перед воеводой» Рубинштейна, «Трепак» Мусоргского, «Менестрель» Аренского, «Три дороги» Кенемана, «Ночной смотр» Глинки, «В путь» Шуберта, «Двух гренадеров» и «Я не сержусь» Шумана; во втором отделении – «Я не сказал тебе» Аренского, «Жизнь – ненастный, мучительный день» Корещенко, «Песню о блохе» и «Семинариста» Мусоргского, «Зашумела, разгулялася» Соколова, «У приказных ворот» Блейхмана, «Мельника» Даргомыжского, «И ночью я видел все тебя» и «Во сне я горько плакал» Шумана.
«Надолго останется памятен нижегородцам концерт Ф.И. Шаляпина, открывший для публики Народный дом. Восторженные овации носили совершенно особый характер: между певцом и публикой, впервые наполнившей Народный дом, установилась редкая в театральных стенах не эстетическая только, а также нравственная связь. Весь концерт произвел на нас одно целое и могучее впечатление, как целен и могуч талант г. Шаляпина, редкий, родной нам талант», – писал рецензент в «Нижнегородском листке» 7 сентября 1903 года.
8 сентября Горький писал Пятницкому: «Знали бы Вы, как обидно, что Вас не было на концерте! Концерт был таков, что, наверное, у сотни людей воспоминание о нем будет одним из лучших воспоминаний жизни. Я не преувеличиваю. Пел Федор как молодой Бог, встречали его так, что даже он, привыкший к триумфам, был взволнован. Уезжая – вчера, 7-го, заплакал даже и сказал: «Я у тебя приобщаюсь какой-то особенной жизни, переживаю настроения, очищающие душу… а теперь вот опять Москва… купцы… карты, скука…» Мне стало жалко его.
Вспоминали не однажды, не однажды про Вас, дорогой друг.
Посылаю газеты с отчетами о концерте, весьма слабо передающими то, что было».
Глава вторая
Новые партии – тяжкие заботы
4 октября 1903 года Федор Иванович проснулся, как обычно, поздно. В ужасе потрогал горло. «О Господи! Кажется, опять распухло».
– Иолинка! – тихо позвал жену, но никто не услышал его слабый голос и не откликнулся.
Встал, накинул халат, вышел в коридор. Заглянул в детскую: где ж она могла еще быть… Радостно улыбнулся: Иола Игнатьевна и девочки тихо играли, стараясь ничем не нарушить покой своего повелителя.
– Иолинка! Что-то у меня опять горло. А может, и температура? – устало произнес Шаляпин, сдерживая себя, чтоб не схватить в охапку настороженно ждущих сигнала девчонок: а вдруг у него действительно какая-нибудь заразная гадость…
Иола Игнатьевна потрогала лоб, горло, сокрушенно покачала головой:
– Что-нибудь холодненького хватил? Или в поезде был неосторожен?
Шаляпин виновато возвышался над Иолой, почти угадавшей причину сегодняшней его слабости.
– Иди, Федор, в свой кабинет, а я принесу тебе завтрак. Может, доктора вызвать?
– Да, пожалуй, не надо, вроде бы получше чувствую себя.
И Федор Иванович отправился в кабинет. Постель была уже застелена, газеты принесены и положены где обычно. Можно спокойно полежать и подумать…
Иола Игнатьевна, кажется, привыкла за эти пять с половиной лет совместной жизни со знаменитым оперным артистом к его причудам, капризам, привычкам, постоянным легким недомоганиям, возникавшим по утрам, особенно после спектаклей и концертов, полуночных ужинов и гостевых сидений в гостиничных номерах. И совершенно не удивилась тому, что ее драгоценнейший Федор сегодня чувствует себя больным – ведь только вчера он вернулся из Воронежа, где в зале Дворянского собрания состоялся большой концерт. Допустим, репертуар известный и привычный, особых волнений уже не доставляет ему, да и сопровождали его верные и испытанные в этих общих делах друзья, но все же, видно, где-то переусердствовал в послеконцертных действах, вот и переутомился. Даже могучий организм нуждался в отдыхе… После завтрака Иола Игнатьевна посоветовала Федору отдохнуть, тем более что на сегодня не было никаких непременных выходов в свет да и погода стояла неустойчивая.
И, взяв газеты, Федор Иванович улегся в халате на застеленную постель. «Ох, хорошо! – с облегчением вздохнул, как только за Иолой закрылась дверь. – Так редко остаешься в одиночестве, что даже любимая жена и дети становятся в тягость, когда нездоровится. Наверное, действительно переборщил в Воронеже…»
Ясно, что долго он так не пролежит, потянет его к детям, если почувствует, что горло проходит, подойдет и к роялю, попробует голос – единственное его богатство и надежда на безбедную жизнь. Ведь столько предстояло сделать в начавшемся сезоне. Не все было понятно Федору Ивановичу с партией Алеко. На сцене Нового театра артисты Большого театра возобновили спектакль «Алеко» Сергея Рахманинова, имевший большой успех. Привлек внимание зрителей и рецензентов образ Алеко, исполненный им, Шаляпиным, с большим подъемом и страстью. И конечно, правы рецензенты и слушавшие его друзья, отмечавшие, что он вложил в исполнение партии Алеко и глубину, и значительность, и проникновенность в каждое слово пушкинского героя. Может, действительно и поэтому эта романтическая, несколько потускневшая и отжившая для нас фигура расцветилась новыми красками, затрепетала и воскресла, как писали и говорили после спектакля. Особенно хвалили превосходное исполнение большой арии Алеко, называли в прессе идеалом оперного искусства. Но сам он не был удовлетворен своим исполнением. Кто-то посоветовал ему загримироваться Пушкиным, дескать, Александр Сергеевич в молодости странствовал с цыганским табором, и все, что происходило с Алеко, могло произойти и с ним. И послушался, как казалось, добрых и выигрышных для роли советов. Но получилось нелепо и пошло… А думалось дать что-то новое и свеженькое. И правы, видно, те, кто увидел в этом гриме попытку представить великого русского поэта, его художественно-объективную, гармоническую и стройную фигуру колоссального значения в отталкивающей роли исступленного убийцы, как писал, кажется, милейший и внимательный к его творчеству Юлий Энгель в «Русских ведомостях». Значит, надо признать эту попытку неудачной и отказаться от грима. И надо думать, каким должен предстать перед зрителями Алеко. Может, Костя Коровин и Александр Головин подскажут что-нибудь да и самому придется подумать, набросать на бумаге возможный внешний облик этого человеческого типа. Эх, жаль, что Сергей Рахманинов задерживается в своей Ивановке, он бы что-нибудь верное подсказал… Вряд ли он одобрил бы грим «под Пушкина», он строго относится к своим созданиям и не любит таких вольностей. Во втором исполнении, через неделю, на той же сцене Федор Иванович отказался от этого грима. Но можно ли сказать сейчас, что работа над этим образом, вроде бы таким определенным и ясным, закончена? Нет, конечно… А тут уже начинаются репетиции «Добрыни Никитича»… Совершенно новая для него роль. Лучше бы отказаться от нее, особенно-то не лежала душа к исполнению этой роли, но куда деваться-то… Уж очень просил сам автор, Александр Тихонович Гречанинов. Хороший композитор, славный, добрый, отзывчивый человек. И Шаляпин не устоял, не смог отказать ему, тем более что герой оперы – настоящий русский богатырь, сказочной, былинной силы и глубокого разностороннего ума – стоит на охране русской земли; он честен, прямодушен, верный в дружбе, любви. Грамотен, умеет вести себя с чужеземными королями, с каликами перехожими, умеет смирить разгневанного Илью Муромца. Добрыня – «вежливый-увежливый, знает, как речь вести, как себя блюсти».
Знал Федор Иванович и о том, что Гречанинов, выходец из московской купеческой семьи, учился у Сафонова, Аренского и Танеева в Московской консерватории, а у Римского-Корсакова в Петербургской. Как же отказать дорогому другу Василию Ильичу Сафонову, который высоко отзывался о хоровых и камерных вокальных сочинениях Гречанинова? Да и художественники не раз хорошо отзывались о музыке Гречанинова к спектаклям «Царь Федор Иоаннович», «Смерть Ионна Грозного», а теперь вот предполагают поставить «Снегурочку» в музыкальном оформлении все того же Александра Тихоновича… Так по рукам и ногам, как говорится, оказался повязанным знаменитый оперный артист. Тут уж ничего нельзя поделать, как только согласиться, а там уж пусть решает зритель-слушатель и высокое начальство двора его величества. Он сделает все, что от него зависит. Говорят, что Гречанинов старается создавать такую музыку, которая напоминала бы музыку «совсем как в деревне». Может ли быть хорошей музыка «совсем как в деревне»? Не раз Шаляпину приходилось слушать исполнение народных песен в деревне, когда бабы и мужики портили прекрасные песни своими дикими взвизгиваниями и завываниями, говорят, что Станиславский требует именно такое исполнение, якобы в народном духе может понравиться Льву Толстому. Но Лев Толстой в этом отношении не должен быть указом, этаким законодателем в сочинении и исполнении современной музыки. «Совсем как в деревне» может быть и мерзко и противно… Такой «необузданный реализм» в искусстве, а в особенности в музыке невозможен и не может дать подлинное искусство… Кто ж придумал это словечко – «необузданный»? Гречанинов? Кругликов? Римский-Корсаков? Нет, не может он вспомнить, но ясно, что кто-то умный и толковый… «Необузданный реализм» может удовлетворять только низким физиологическим потребностям и не может подняться до изображения высоких «скитаний человеческого духа». Только обработанная народная музыка, только идеально народное произведение может быть высокохудожественным, а «совсем как в деревне», те же пляски и песни на сцене никто ни слушать, ни смотреть не будет… Что получилось у наших с оперой Гречанинова? Трудно ждать от этой постановки успеха… Бог даст, вытянут и эту постановку..
С этими мыслями Шаляпин задремал. И беспокойно заворочался только тогда, когда открылась дверь и в проеме показались Иола и Горький, недовольно заокавший:
– Господин болящий! Не стыдно тебе, тридцатилетнему мужику, любимцу публики и в особливости женщин, дрыхнуть посеред дня, когда трудовой народ в поту и муках трудится…
Федор Иванович открыл глаза, увидел Горького, быстро поднялся и шагнул навстречу, раскрывая объятия:
– Вот так гость дорогой! Здравствуй, Алекса! Друг ты мой ненаглядный! Хоть бы телеграмму дал… Так, чуток занедужил что-то…
– Знаю, знаю, Иола мне все рассказала, и про воронежский концерт, и про то, как ты возвратился оттудова… Все знаю! А теперь, брат Федор, собирайся, дело есть, весьма важное.
– Давай хоть чаю выпьем. Иолинка!
– Да, да, а ты пока одевайся. Как горло-то, Федор?
Федор Иванович потрогал горло, прокашлялся, промурлыкал
что-то вполголоса и вполне остался довольным своим состоянием.
– Правильно, Федор! – Горький широко улыбался, наблюдая за поведением «господина болящего», почувствовавшего себя, к всеобщей радости, здоровым и в хорошем настроении. – У меня на сегодня было запланировано несколько встреч, с некоторыми я уже повидался…
Горький ушел в столовую, где уже суетилась за приготовлением чая Иола Игнатьевна. Вскоре появился Федор Иванович, и беседа возобновилась. Шаляпин попытался объяснить свое состояние, но Горький деловито его перебил:
– Понимаешь, Федор, много дел и просто суеты возникает вокруг Народного дома. Оказалось, что построить его, освятить твоим именем, так сказать, это всего лишь малая часть дела. А что дальше? Для спектаклей дом надо сдавать. А кому? Местному режиссеру Басманову? Не хочу… Это означает, что опять мы не имеем своего театра, опять на все смотри чужими глазами. Не позволит он ставить то, что мы задумали. И вот пришли мы к выводу, что необходимо организовать театральное товарищество на паях. Савва Морозов дает на двадцать паев…
– А сколько пай стоит? – спросил Шаляпин.
– Сто рублей!
– Мы с Иолой берем пять паев. Согласна, Иола?
Иола Игнатьевна только улыбнулась в ответ. Что она могла сказать, если уже привыкла, что все финансовые заботы полностью лежат на муже, он и зарабатывает, он и распоряжается средствами, он и обеспечивает свою семью. Ясно, что он всегда спрашивает ее совета, познав за эти пять лет и ее глубокую преданность семье, и ее ясный ум, и твердую волю.
– Вот и превосходно! Я уже был не только у Морозова, но и у Станиславского, Немировича… Конечно, Мария Федоровна Андреева, Евгений Чириков, Малиновские, и Елена Константиновна, и Павел Петрович, ну, само собой разумеется, Лилина, куда ж жена денется от знаменитого Алексеева-Станиславского, Лужский, Тихомиров, Сапунов.
– Ну хорошо, Алекса, деньги собрали, допустим. А что дальше? Ни труппы, ни реквизита, ни бутафории, ни костюмов нет. Да и помещение совершенно не оборудовано. Одно дело провести сольный концерт, а другое – поставить спектакль для полутора тысяч зрителей… Каков репертуар? Кто собирает труппу?
– Ты прав, Федор, вопросов уйма. Режиссером согласился быть Асаф Александрович Тихомиров, артист и режиссер МХТа, если ты не забыл его. Это счастливое приобретение Народного дома, он все наладит, и труппу вместе с Марией Андреевой соберет, и прочие реквизиты приобретет. Он это умеет, а главное, он полностью поддерживает мысли о народном театре в провинции.
– Но кто из профессионалов в начале сезона покинет свой театр и бросится в море неизвестности? – возражал Шаляпин. – Подумай сам, Алексей Максимович! Не обрекаем ли мы все это благороднейшее дело на провал?
– Профессионалов сможем взять не более десяти – двенадцати. Основной состав театра – это ученики и ученицы Художественного театра. Я уже договорился со Станиславским, он тоже загорелся созданием общедоступных театров: как хорошо было б, если во всех городах России были бы такие театры, но это дело будущего. Надо хоть наш театр поставить на ноги. Может, хоть чуточку искру Божию внесем в нижегородские будни…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?